Плыть Елена Крюкова, музыкант, поэт, прозаик, искусствовед, член Союза писателей России

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Плыть

Елена Крюкова, музыкант, поэт, прозаик, искусствовед, член Союза писателей России

Сначала музыкант (Московская консерватория, фортепиано и орган), потом поэт – собственная тайная музыка; потом прозаик – роман как любимая крупная форма, рядом с симфонией и фреской. Пространство-время, огромность и трагедийность мира оправданы и освящены любовью – и это лейтмотив всех книг Елены. «Быть художником – большое счастье», – говорит Елена и всей своей жизнью доказывает это.

* * *

«Вода, вода, кругом вода,

Ни капли для питья…»

Сэмюэль Тейлор Кольридж

Я не жила.

Я уже умирала.

Как оказалось, смерть очень близко. Так близко, что между мной и ею уже не оставалось зазора.

Обычным для мужа стал вызов мне «Скорой помощи». Я задыхалась, ловила ртом воздух. Сердце бешено колотилось; вместо сердца под ребрами полыхал язык пламени, и было непонятно, то ли оно бессильно погаснет, то ли разгорится еще ярче и сожжет меня. С потрохами.

Муж сидел в изголовье, держал меня за руку, щупал пульс, чуть не плакал и шепотом, отчаянно, матерился.

Я шептала: «Побойся Бога, Володя, не надо, зачем ты так».

Приезжала «Скорая», иногда совсем и не скорая: через час, через полтора. Можно было умереть свободно и легко, и даже много раз.

Со стен на меня глядели полевым разнотравьем и ушедшей жизнью картины отца.

Бригада медиков склонялась надо мной. Врач командовала медсестре:

–?Новокаинамид! Нет, лучше давай кордарон!

–?Кордарон, ведь это в клинике… ведь это капельно… – лепетала младшая по званию.

–?Без тебя знаю, – гневно сверкала глазами врачица, – я осторожно! Десять минут вводить буду. Уйди!

И отжимала медсестру плечом от дивана, где лежала я.

А я тупо, сквозь слезы бессилия и испуга – а вдруг умру под иглой? – смотрела на внимательные, как у змеи перед броском, глаза врача и белую марлевую маску, прилипавшую к губам при вдохе.

Мой ужас звался ужас как красиво: мерцательная аритмия, пароксизмальная форма.

Иногда врачи произносили еще два красивых витиеватых слова: «трепетание предсердий». При этом крутили головами и добавляли еще и еще красоты: «Как бы не перешло на желудочки», «блокада ножки пучка Гиса» и «дефибриллятора тут у нас нет».

Дефибриллятора и правда у бригады не было, и слава богу, думала я, током долбанут – и дух вон, а перед глазами все туманилось от лекарства, которое медленно и верно втекало из шприца в вену, и сквозь серую тошнотную пелену я слышала:

–?Эй! Очнитесь! Очнитесь! Очни…

А потом – резко голову дернуть вбок: нашатырь.

Это у меня началось в дни, когда в больнице умирала мама. Стояло диковинно жаркое лето. Мама собралась посмотреть «Евровидение», вошла в нашу с мужем спальню, включила телевизор, положила на диван подушечку, села на нее, плотнее завязала узел платка на затылке – и внезапно покатилась, упала на бок, и ее вырвало зеленой желчью. Я подскочила, подняла ее, уложила как следует. Я даже не спрашивала, что с ней: дочь врача, я обо всем догадалась сразу. Дикая жарища, на улице плюс сорок и выше, восемьдесят четыре года, слабые сосуды.

Инсульт.

–?Мама, ты так лежи, – сказала я бодро, успокаивающе и лживо, – ты чем-то отравилась. Что мы с тобой ели вчера?

И я вспоминала вслух, что же мы ели вчера, а она слушала и, я понимала это, мне не верила.

И я поняла: она сама обо всем догадалась.

Но мы обе не хотели расстраивать друг друга: она – меня, я – ее.

А по телевизору пели и пели, заливаясь соловьями, иноземные певцы, а мама так хотела это чертово «Евровидение» и поглядеть, и послушать.

Иная – красивая, блестящая, певучая жизнь.

До вечера мама пролежала в нашей спаленке.

Вечером, с моей помощью, добралась до своей комнаты. Я тепло укрыла ее и тем же бодряцким голосочком проверещала:

–?Все будет хорошо, хорошо-хорошо! Вот увидишь!

Утром я подошла к ней.

Мама скосила на меня глаза, и я вспомнила косой плывущий взгляд старика на картине Рембрандта «Возвращение блудного сына».

–?Доченька, все же надо в больницу. Я только в свою поеду. В тридцать восьмую. Ты позвони в приемный покой, ладно?

Я позвонила.

Мне ответили: да не вопрос, это же наш врач, приезжайте, конечно, вызовите «Скорую».

«Скорая» воскресным утром прибыла в таком составе: шофер, он остался сидеть в машине, и медбрат лет восемнадцати, с кожаными носилками под мышкой. Он вертел головой, разглядывая папины полотна и этюды.

–?Ой-ей-ей! Как у вас тут классно! Как в Третьяковской галерее! Вы сами рисуете?

–?Нет. Не сама.

–?Значит, – вздохнул, – покупаете. Богатые. Где больная? – кивнул на лежащую бессловесную маму. – Вот?

Растерянно развел руками. Оглядел меня с ног до головы. Оценил ситуацию.

–?Не донесем!

Я присела на корточки перед мамой. У нее дрожали губы.

Я услышала тихое, нежное:

–?Доченька… Давай будем… прощаться…

Видно было, как ей тяжело произвести эти слова. Но она их все-таки сказала.

И я их – услышала!

И что бы мне тогда ответить: «Мамочка, ты уходишь, ты уходишь насовсем, навсегда, да, давай прощаться и говорить о самом главном, о том, чего мы не сказали в жизни друг другу, давай хоть сейчас это скажем, давай напоследок по-иному, чище, сильнее и крепче, совсем крепко и безусловно полюбим друг друга, полюбим – и поймем, и простим», – а вместо этого лживый язык, заплетаясь, выделывал воровские кренделя:

–?Что ты! Мама! Ты поправишься! Ты выздоровеешь! Мы тебя вылечим! Поднимем! Все будет просто замечательно!

Я позвонила мужу.

Он бросил занятия в студии и примчался домой. Вдвоем, муж и юный медбрат подняли маму и положили ее на кожаные носилки, пристегнули ремнями, как в самолете, с трудом подняли и понесли в машину.

Я бежала следом.

Солнце сильно пекло голову. «Скорая» тряслась на ухабах, и это было не сегодня, это громыхала подо мной булыжная мостовая моего детства.

Все было – было и прошло.

А что осталось? И что остается?

В больнице, в залитой до краев солнцем душной и жаркой палате – окна настежь, а нечем дышать, – маму уложили на жесткую койку, укрыли чистой простыней с черным пауком казенной печати около шва, принесли ей обед. Я кормила ее с ложечки последним обедом в ее жизни: суп-лапша с курицей, макароны с сыром.

Мама покорно глотала. Руки у нее уже не двигались.

Я поставила тарелку с супом на тумбочку и стала сгибать и разгибать ее правую руку. Паралич, надо разрабатывать, глупо ловила я остатки мыслей.

В открытое окно врывался ветер и обдавал нас печным жаром.

«Памперсы, обязательно купите памперсы», – советовал жалостливый голос рядом.

Я аккуратно положила мамину недвижную руку на простыню. У мамы странно увеличились глаза, стали большие, черные, бархатные – как в молодости. И как у молодой разгладилось лицо; она странно и прекрасно улыбнулась и, пристально глядя на меня, сложила губы трубочкой, будто выдыхала букву «у».

Что она хотела мне сказать?

Устала? Утомилась? Умру? Люблю?

Я сидела у маминой койки до вечера.

Вечером пришел муж и увел меня домой.

А на следующее утро начался мой ужас.

Слишком рано. Рассвет. Поют птицы.

Я проснулась оттого, что сердце внутри меня превратилось в огромную пуховую подушку, ее разрывают чьи-то руки, лапы, когти, и пух летит во все стороны и забивает мне рот, ноздри. Я сама, как зверь, царапнула простынку, перекатилась со спины на бок, попыталась встать. Получилось. Держась за дверную притолоку, я прохрипела:

–?Володя, вставай… Мне плохо!

Муж вскочил, как и не спал. Он мгновенно понял: дело и правда плохо. Нажимал на сотовом кнопки: ноль три, ноль три – пока я не выдавила сквозь зубы:

–?Сто двенадцать…

В больницу меня везли на нашатыре. Привезли.

Сгрузили дровами в приемном покое. Бросили. Ушли.

Я не понимала ничего, кроме одного: я умираю, и без помощи – умру.

Подумалось о маме: мама, я с тобой не попрощалась, а ты ведь хотела.

Еще подумалось: а ведь сейчас мы, может, встретимся.

И стало очень страшно.

Муж бегал по коридору и кричал:

–?Кто-нибудь! Доктора! Сестру! Кого угодно! Помогите! Сестра! Сестра! Да где вы все тут!

И плохими словами ругался.

Наконец в дверях показалась толстая сестра, она волокла за собой капельницу.

–?А где нашатырь? – сердито спросила она мужа.

–?Нашатырь, твою мать! – заорал муж дико и надсадно, и тогда толстые руки медсестры зашевелились, а ноги забегали.

Кордарон в прозрачной бутыли пузырился и мерцал. Мерцательная аритмия, мерцательная, мерцают звезды в небе, мерцает твоя жизнь.

–?Пять утра! – кинула толстая квашня, шаркая тапочками прочь. – Совесть бы имели!

Под капельницами я пролежала тогда три дня.

Мама лежала в одной больнице, я в другой. Муж бегал с апельсинами и соками то ко мне, то к маме. Между двумя больницами было расстояние в четыре трамвайных остановки. Но их надо было проехать или пройти. А для этого мне из моей больницы надо было убежать.

Вторник, среда, четверг.

В пятницу меня будто что-то толкнуло в грудь. Когда к вечеру врачи ушли, еще до скудного ужина – мышиный рис, жалкий рыбий хвост и холодный, будто спитой чай – я осторожными шагами, крадучись, подошла к постовой сестре, умильно сложила руки у подбородка и попросила вежливо и сладко, как могла:

–?Пожалуйста! Я вас очень, очень… мне очень нужно. У меня мама в другой больнице. Я съезжу…

–?Еще чего, – бросила медсестра, – будете тут бегать все! У всех кто-то да болеет! У всех и всегда!

–?Она умирает, – отчетливо сказала я.

Сестра поглядела мне в глаза.

А я – ей.

–?Уходите, – сказала она шепотом, – но чтобы завтра утром… в семь утра… как штык…

Как я бежала из больницы в больницу, я помню. Вернее, не помню. Помню, что не помнила, как бежала, вот.

Палата, и закатное солнце, и красный свет…

И окна настежь.

Жара плывет и слоится. Соседки по палате сидят на койках, как куклы, как ступы в степи. Голые телеса завернуты в простынки. Мама лежит за ширмой. Я шагаю за ширму. Вижу: все руки исколоты, все в синяках. И пальцы исколоты. Везде, всюду, по всему телу – синие пятна.

Мама лежит, закинув голову, и дышит тяжело, с влажным хрипом. Не дышит. Хрипит.

Грудь поднимается под простыней.

Раз-два, раз-два…

–?Уже никого не узнает. И не говорит. И не ест. Агония!

–?Детонька, ты ее переверни скорей, у нее ведь пролежни.

–?Мы тут сами ее переворачиваем! Кошмар! А дочь-то где, думаем!

–?Вон она, дочь, наконец явилась – не запылилась. Вот они, дочери-то нынче, такие! А мы их растим, лелеем.

–?Вы не обращайте вниманья! Треплются – и пусть! Действуйте, коли пришли! Сами ведь все видите!

Я попросила у сестры-хозяйки таз, налила в таз теплой воды и тщательно, приподнимая странно легкую маму, обмыла ее. Я впервые видела пролежни – на спине, на ногах, на ягодицах; страшные, кровавые.

Предсмертные стигматы.

Я помазала пролежни мазью – мне всунули тюбик в руку. Я все делала вслепую, машинально. Видя – и не видя. Чувствуя – и не чувствуя.

Я разговаривала с мамой. Важно было говорить, говорить и говорить, говорить и что-то делать, не останавливаясь…

–?Мамочка, вот я тебя помыла. Я помыла тебя так тепленько, хорошо и чистенько, ты теперь лежишь чистая, чистая, тебе хорошо. Тебя сегодня больше не будут колоть. У тебя все пальчики в синяках. Все локти и запястья. И кровь больше брать не будут. Ночку отдохнешь. А я с тобой посижу. Я никуда не уйду. Я тут, я с тобой. Ты ведь слышишь меня? Видишь ли меня? Милая, милая. Я тебя вижу и слышу. Ты со мной. Тебе ведь хорошо сейчас, правда? Правда? Правда?

Мне казалось, мама меня слышит.

Я шептала беззвучно, поправляла простынку. Ширма качалась и падала, я ее ловила.

Мама хрипела, будто пела.

Я взяла ее руку. Слезы не текли по щекам, они текли внутри и обжигали ком сердца в клетке костей. Я говорила с мамой, пока не устала.

Потом я стала молчать.

Сидела и молчала.

Палата становилась все горячее. Женские голоса вихрились рядом со мной: «Вы бы супчику… картошечки… вон, на подоконнике…» Супчик, картошечка.

Лицо мамы уже не отвечало ее клокочущему дыханию. Она дышала сама по себе, а лицо было само по себе.

Оно еще было. Еще – жило.

Время застыло во мне смолой. Сквозь вязкую смолу наружная жизнь билась, плыла, еще просвечивала. Дыхание уходило прочь с лица все ниже, внутрь мамы – в горло, в глотку, в грудь. Наконец оно поселилось в груди, а ноздри уже не раздувались.

Нет, еще шевелились.

И вдруг протянулись руки. Дрожащие исколотые пальцы начали вслепую собирать с простыни невидимых мошек и жучков. Вцеплялись в простыню и тянули, тянули ее на себя. А потом опять медленно, растерянно ощипывали простыню: искали, верили, надеялись.

Ширма закрывала ото всех, как мама обирается.

Я погладила ее по руке.

У нее были очень красивые руки. Длинные, тонкие, крепкие пальцы. Как у Тициановой «Кающейся Магдалины». Магдалина, Венера перед зеркалом, Даная, Саския. Краски ушли. Кисти ушли. Художник ушел. Все ушло. И женщины все ушли. Осталась только простынка и незримые мошки, ползущие по ней…

Больничный стул с деревянной спинкой плыл, и я медленно плыла на нем, как в лодке-долбленке. Дверь в палату скрипнула и отошла.

Вошел муж. Он не видел меня за ширмой.

–?Женщины, – услышала я его голос, – добрый вечер! А моей жены нет здесь?

Он шагнул за ширму и успел подхватить меня на руки.

Я задыхалась, а сердце рвало ребра.

Оно хотело выскочить из клетки и улететь.

Когда мы уже приехали домой, мужу позвонили.

–?Двенадцать ночи, кто бы это…

Он слушал, что ему говорили, а я уже знала, что ему говорят.

Он неловким пальцем нажал отбой.

–?Нина Степановна…

Я прижала палец ко рту: тс-с-с. Тише. Я знаю.

Подошла к окну и раздвинула шторы, потом распахнула оконные створки. Стекло блеснуло под фонарем в жаркой ночи. Я стояла и дышала, слезы сами текли. Хорошо, что они пришли.

Я повернулась к мужу. Слезы затекали в рот.

–?Надо прочитать из Псалтыри. Кафизмы…

Я не знала, какие псалмы и кафизмы надо читать. Нашла среди старинных книг Псалтырь и положила на стол.

Зажгла свечу. Открыла псалом наугад.

Я не помню номер псалма. Какая разница? Древняя речь висела в воздухе, я старалась и читала, пока свеча не догорела…

А наутро, в семь утра, я уже была в своей больнице. В моей больнице. Под моими капельницами.

Пришел доктор. Каждый раз новый доктор приходил.

То старый, то лысый, то круглый, то молодой, то морщинистый. Река врачей текла и петляла в больничных стенах и втекала в улицу, в заоконную толпу.

Этот был молодой и кудрявый, как баран. И слишком высокий, как волейболист. Чтобы присесть ко мне на койку, он сложился вдвое.

–?Так, так, – сдернул с шеи фонендоскоп, я дернула вверх сорочку. – Послушаем, что слышно!

Слушал – и лицо вытягивалось.

–?Все ясно. Ишемическая болезнь сердца. Фибрилляция предсердий. Пароксизмы. Ярко выраженные. Страх смерти посещает?

После смерти мамы – что я могла ответить ему?

Что да, посещает? Каждый Божий день? И вчера опять посетил?

–?Еще какой, – честно сказала я.

–?Паникуете?

–?Еще как.

–?Н-да, все как по писаному!

Он склонил баранью башку и уставился на меня выпуклыми бараньими глазами. Губами пожевал.

–?Вы знаете о своей участи?

–?Об… участи?

–?Ну да: о том, что вас ждет.

–?А что… меня ждет?

–?Нас всех, понятно, ждет одно и то же.

Хохотнул. Наклонил голову в другую сторону.

–?Но вы должны знать. Я перед вами честен. Я не вру. Мерцательная аритмия неизлечима. Вы будете с ней жить. И она у вас будет усугубляться. Усиливаться. Вы понимаете?

Сил не было даже кивать. Я закрыла и открыла глаза, изображая согласие.

–?И нужны будут лекарства. Так, сейчас вы под кордароном. И будете под ним долго, долго… пока у вас щитовидка не перенасытится им, и вы не загремите в больницу с медикаментозным тиреотоксикозом! Кордарон, конечно, хорош…

Баранчик задумался. Играл фонендоскопом.

–?А что, если попробовать ритмонорм? Пропанорм, в просторечии. По схеме: две плюс одна! Превосходное изобретение. Доктор в кармане! Будете всюду с собой носить. Как прихватит – вы сначала две таблетки, а потом, через полчасика – еще одну, и дело в шляпе! Приступ снимается как рукой. Идет? Согласны?

Я снова кивнула ресницами.

Мне нечего было ответить.

А еще через день мы хоронили маму.

И для того, чтобы я смогла ее похоронить, меня официально выписали из больницы.

А что толку меня в ней держать, когда у меня и так неизлечимая болезнь?

Мы отвезли маму в деревню и опустили в землю на маленьком сельском кладбище на берегу Волги, на обрыве над большой и сильной рекой, и там я долго стояла на коленях на разрытой пушистой земле, на примятой и срезанной лопатами траве, и молилась, как умела.

Простой черный, чугунный крест.

Венок: темно-зеленые ветки, белые бумажные розы. «Дорогой маме от любящих детей».

Для сельчан устроили нехитрые поминки. Гречневая каша, рыбные консервы, соленые помидоры, водка, селедка, ржаной.

Сын и муж пили водку. Я чуть пригубила и сидела каменно.

В ночь пришла аритмия. Она выворачивала меня наизнанку, хлестала, лупила. Я во всем перед ней была виновата.

Муж сломя голову понесся в сельскую больничку, оттуда бежали уже вдвоем: он и сельская медсестра Марья Константиновна с медицинской сумкой на плече.

–?Давай лапу! Муженек, подержи жгут! Коргликон, он же дигоксин! Сейчас все как рукой… да не плачь ты!

Смерть стояла рядом и смеялась – беззубо, беззвучно.

Начались мои многолетние скитания по больницам.

В одной меня с ритмонорма перевели на соталекс. «Он же соталол, он же сотагексал! – важно поднимая палец вверх, поучал меня доктор. – Я, душенька, собаку съел на мерцалках!» Я грызла соталекс и свято верила в него. Аритмия, испугавшись нового снадобья, вежливо отступала.

На время.

А потом опять наваливалась – с новой злобной силой.

В другой больнице меня посадили на лекарство под названием «беталок ЗОК». Двойное имя. Имя и фамилия у лекарства, как у человека: Рихард Зорге, Амалия Зебальд, Беталок Зок. Немец, выходит так. Доктор гордо говорил о себе: «Я стажировался в Дании, а само лекарство шведское, оно вам однозначно поможет! Я столько народу уже им вылечил! И знаете, оно многопрофильное: и аритмию лечит, и блокады, и гипертонию! Шведы не дураки! Точно вам говорю!»

Я верила – и доктору, и шведам, и Беталоку Зоку.

Я глотала его сначала четверть таблетки, потом полтаблетки, потом таблетку, потом две таблетки в день, потом горстями. Когда увеличивала дозу – аритмия исчезала. Через две-три недели она появлялась опять: ночной призрак, прозрачный, гиблый, хохочущий надо мной и несчастным неудачником Беталоком Зоком…

В третьей больнице врач долго и больно мял и тискал мне шею. «Милочка, да у вас щитовидка не в порядке! Отсюда и аритмия! Лечите-ка щитовидную железу – и будет вам счастье! Вот вам телефончик. Лучший эндокринолог города! Прием – тысяча рублей!» Я пила препараты йода, регулярно приходила к эндокринологу и незаметно, по совету врача, совала ему гонорар в оттопыренный карман халата.

В четвертой больнице мне написали в эпикризе: «Идиопатическая форма мерцательной аритмии».

–?А это не от слова «идиот»? – испуганно спросила я.

Мне объяснили, что так именуется диагноз, когда нельзя установить причину болезни.

А после выписки был снова дом, и снова два дня я жила, а на третий – опять умирала, и муж опять вызывал «Скорую», и смотрел на часы, и сжимал мои руки, и шептал: «Да что же это такое! Что же это такое!»

Я себя берегла. Лелеяла.

Я сидела сиднем, а чаще лежала, как на лежбище тюлень. Мягкие подушки, много подушек, чтобы лежать высоко, чтобы сердцу легче было. Мне сказали: от сердца помогает шоколад; и я ела шоколад сколько влезет – и шоколадные плитки, и коробки шоколадных конфет, а внутри – ромовая или коньячная начинка, это очень вкусно, это такое наслаждение. И как же не встряхнуть свое бедное сердечко хорошим заморским чаем, а к чаю-то надо вкусненький торт или сдобный крендель, как же чай-то без сладостей: мед, варенье, цукаты! Ну как больному человечку не побаловать себя!

Муж покупал мне, вечно печальной, вкусные вещи. Я сама себе их покупала. Я вставала с постели, принимала душ и ела вкусности.

Пусть я больная! Зато я наслаждаюсь! Зато чудесная конфетка мне приносит радость!

Я шла по улице и задыхалась. Проходила пять, десять шагов – и останавливалась. Я не могла пройти пятьдесят метров до трамвайной остановки, чтобы на этом пути не отдохнуть раз пять. Ловила ртом воздух, как рыба. Муж держал меня под руку. На его лице я читала черные письмена страдания и терпения.

Зеркало отражало больное, с мешками под глазами, женское лицо, уже сильно похожее на лицо толстой, круглой старушки. Синие тени, двойной, нет, уже тройной подбородок. Щеки с затылка видно. Живот, боже, какой же живот! Холодец. Трясется. А руки! Бревна. А ноги, если присмотреться, уже отекают. Сердце не тянет. Ему трудно гнать кровь по большому, день ото дня грузнеющему, оплывшему телу.

В кардиодиспансере аритмолог снимал мне кардиограмму за кардиограммой. Навешивал мне на грудь монитор, и сутки я ходила, ела, сидела, лежала с ящичком под мышкой, и умный ящик записывал, как бьется мое сердце.

«Плохо оно бьется у вас! Непорядок!»

Аритмолог вел меня к городской кардиозвезде. Кардиозвезда выстукивала, выслушивала, разглядывала, как брильянты на витрине ювелирного магазина, мои бесчисленные кардиограммы и эхограммы. «Операция! Только аблация. Аблация, и больше ничего не спасет!» Твердый почерк, железная рука. Подпись, печать. «Направление на операцию. Благодарите Бога, что на ноябрь есть места! Ведь бесплатно! По федеральной программе!»

С документами в сумочке и со сменным бельем в пакете я явилась на операцию.

Мест в палатах не было, и меня положили – будто опять на «Скорой» привезли – в приемный покой. Я переоделась в больничное, а цивильную одежонку сложила в тумбочку.

Выяснилось, что у меня нет нужных анализов: эти есть, а тех нет!

«Сделаем завтра утром. Лежите себе и лежите, отдыхайте как барыня. Думайте о приятном. Например, о плодах манго. Или папайи. Какие они на вкус. Вы ели папайю? А гуайяву?»

Я пыталась вспомнить, ела ли я папайю и гуайяву.

Выходило, что нет, не ела.

И мне становилось так жалко себя, что я плакала.

А потом над собой смеялась…

Среди ночи в приемный покой ввезли каталку. На каталке лежало голое тело. Женщина. Вся избитая. Она слегка пошевелилась. Стоны ползли по полу, а потом взлетали и разбивались об оконное стекло. Женщину сгрузили на койку, подкрутили винты, и изголовье приподнялось. Избитая опять простонала. Открыла глаза. Ночная сестра сделала ей укол в руку и молча ушла.

Я встала и укрыла избитую одеялом.

Она разлепила слипшиеся, в засохшей крови, губы.

–?Ты кто тут?

–?Больная. Как и ты.

–?А, вон что. А где я?

Я не удивлялась ничему. Я выросла в маминой больнице и много чего знала про больных и врачей.

–?В больнице.

–?Черт, а в какой?

–?В пятой.

–?Ага, ясно. – От ее рта пахло водкой и гарью. – Пить есть?

Я налила в стакан воды из-под крана и поднесла к ее рту с выбитыми зубами. Она пила жадно, чуть не откусила край стакана.

–?Спасибо, девушка.

–?Какая я девушка. Я вся седая.

–?Спасибо, седая. А ты-то тут что?

–?Операции жду.

–?Когда операция?

–?Завтра.

–?Фью-у-у-у! Попала ты! Кур в ощип!

–?Наплевать. Переживу.

Избитая приподнялась на локте. Из-под покрытых синяками, как фиалками, надбровных дуг ее крошечные хитрые глазенки сверкали в меня пониманием и весельем.

–?Человек переживет все, кроме собственной смерти, подруга!

Потянулась, опять застонала. Потерла плечо ладонью.

–?Вон мне какую операцию сделали, – кивнула на свои избитые руки. – Операцию-девальвацию-калькуляцию! А-кха-кха-кха…

Кашляла она долго и надсадно.

–?Еще воды хочешь?

–?Давай. Хлебну.

Пила, пока не устала. Три стакана выпила.

–?Покурить бы! Да тут нельзя. Придут и еще хуже измолотят.

Поглядела на меня попристальней:

–?А ты вот что, подруга. Уматывай отсюда, пока не поздно. Я тебе говорю.

–?Ты так думаешь или так говоришь?

–?И думаю, и говорю. Не цепляйся к словам.

–?У меня мерцалка. С ней – только на операцию, так сказали.

–?Мало ли, что сказали! Ты – себя слушай. Ты – живая!

«Я живая», – сказала я себе мысленно. И вслушалась в звучание этих простых слов.

–?А может, ты и не больная вовсе!

«Я – не больная», – повторила я беззвучно.

Я не больная. Я не больная!

–?У тебя одежда тут?

–?Тут, – прошептала я. – В шкафу. Вон, там.

Я смотрела на кровоподтеки на голых плечах, на шее и лице чужой женщины. Она еще не старая была. Но мешком свисала кожа под подбородком, и тряпками висели выпитые жизнью груди. Меж грудей мотался на черном гайтане медный грязный крестик.

Я одевалась под ее острым, веселым, жестким взглядом. После обильного питья она уже совсем отошла. Я оделась, и она засмеялась.

–?Во! Класс! Отлично! Ты блеск.

–?А ты старая хиппи, старушка?

–?Я уж не хиппи, а хриппи!

Мы смеялись обе. Она протянула ко мне руки:

–?Подойди, бретельку поправлю.

Я подошла, наклонилась над ней, лежащей, она привлекла меня к себе и поцеловала меня как мать. Крепко и ласково. И я уже не чуяла перегара, не слышала водочного кашля, чахоточных хрипов и грубых слов.

Я видела и слышала живую душу.

–?Спасибо тебе… подруга.

–?Валяй! Ступай!

–?А как же меня выпустят?

–?А ты не дрейфь. Мчись мимо вахты, будто запозднилась у родных, у койки засиделась! Скажи: дедушка у меня тут, и он обделался, и я мыла его и простынку стирала! А-ках-кха-кха… кха… Ну, молоденькая же, сообразительная же! Беги, седая девушка!

Я подошла к двери. Посмотрела на избитую в последний раз.

И вышла из приемного покоя.

И побежала что есть силы.

Мне кто-то что-то кричал вслед. Я нажала плечом на стеклянную дверь.

Ночь, а она открыта! Это охранник вышел покурить.

Чудо! Жизнь – чудо!

Я бежала через ночной город так быстро, стремительно, что забыла об аритмии.

И об операции.

Я помнила одно: я живая, живая.

Муж воззрился на меня. Пять утра!

Опять пять утра. Все смерти утром, и все жизни утром.

–?Откуда ты? Из больницы сбежала?!

–?Володя, я живая. Живая!

–?Так, уже лучше. Ну-ка иди сюда!

Он обнял меня, уложил в постель. Лег рядом и обнял еще сильнее.

Когда взошло тусклое зимнее солнце, муж сказал мне:

–?Я знаю, как тебя вылечить.

Я не поверила ему. Меня не мог вылечить никто.

–?Но как, как?!

–?Вода, – сказал он загадочное и простое слово.

–?Что, мне пить воду?! Минералку, что ли?

–?Нет. Плавать. В воде. Вода. Бассейн. Ты же так любишь, – он поправился, – любила плавать!

За окнами бесилась метель. Январь, снега, мороз.

Зима – это тоже смерть.

Полгода человек в наших широтах живет внутри смерти.

И ничего. Живет.

–?Я и сейчас люблю. Летом. Когда жара. Только… мне трудно. Аритмия. Я задыхаюсь!

Муж нашел и сжал мою руку.

–?Я видел во сне воду. И ты плывешь, – сказал он тихо. – И так быстро, хорошо плывешь. Ты убежала из-под ножа. Убеги, пожалуйста, от смерти. Она ведь рядом. Близко. Уплыви.

В тот же день я пошла в свой первый в жизни спортивный бассейн и купила абонемент на месяц. Попробую, говорила я себе, попытка не пытка, товарищ Сталин, а вдруг это приятно, хорошо, правильно? Все верно: это приятно, хорошо, правильно.

О спорт – ты мир, и все такое. О спорт, ты – жизнь?

Да кто же спорит!

Я еле поднялась по лестнице. Задыхаясь и отдуваясь, переоделась в раздевалке. В огромном зеркале увидела себя в купальнике и ужаснулась.

Это – я?!

Зажав рот рукой, я постояла под горячим душем и направилась вперед. К колышущемуся, желтому, синему, голубому свету, бликам, сполохам. Когда я увидела синюю чашу бассейна и резвящихся людей в нем, у меня сердце перестукнуло и остановилось.

От счастья.

–?Вода, вода, – бормотала я, сбрасывая сланцы и сходя по трапу в воду, – кругом вода…

Вокруг меня плавали люди. Кто кролем. Кто брассом. Кто баттерфляем. Кто вольным стилем. Пожилые дамы плавали по-собачьи. На первой дорожке женщины занимались с тренером водной аэробикой. Под потолком звенела музыка, отдавалась эхом в углах зала. В воду ныряли дети.

Я оттолкнулась ногами от кафельной стенки и поплыла.

Я поплыла, и это оказалось счастье.

Вот оно, счастье, простое и ясное. Жить. Плыть. Двигаться. Любить.

Медитировать, плывя, а потом активно, резко, мощно работать руками и ногами.

Просыпаться. Кувыркаться. С водой – обниматься.

Тело – продолжение души, и где тут секрет? Все и так понятно. Все так ясно и прозрачно!

Как вода, как синяя эта вода.

В спортклубе мне сказали: у нас нет никакого лимита, плавайте сколько хотите.

Я в тот свой первый день в бассейне потеряла счет времени. Плавала, пока плавалось. Пока не устала, но почему-то в воде устать было очень трудно: ложись на воду и отдыхай, а потом опять плыви, все так просто.

Охрабрев, я даже ныряла. Набирала в грудь воздуху и ныряла с головой. Неглубоко – глубоко я боялась. Плыла под водой, выныривала, наталкивалась головой и руками на плывущего навстречу, вскрикивала: ой, извините!

Мне в ответ необидно, хорошо смеялись. И я смеялась тоже.

Я чувствовала себя рыбой. Дельфином. Мячом. Водорослью. Я чувствовала себя – жизнью.

Когда я выбралась из воды, прошла в раздевалку и посмотрела на часы, я увидела: плаванья моего было ровно два часа. Я встала на весы – тут все на весы вставали. Минус килограмм.

Я глазам не поверила. Быть того не может!

А из зеркала на меня глядела румяная, конечно же, все еще толстая тетка, но в лице у тетки уже проглянула девчонка, та озорная, живая и веселая девчонка, которой я была когда-то.

И я сказала себе вслух, глядя на себя в огромное зеркало:

–?Я вернусь к тебе, Еленка. И ты, мама, будешь довольна. Ты увидишь меня!

Мистика, бред, разговоры с умершими.

Мы с ними на самом деле разговариваем – всюду и всегда. Этого у человека не отнять. Смерть рядом, но ведь и жизнь – с нами.

До трамвая я шла легко, танцуя.

«Она идет по жизни, смеясь… Она идет по жизни, смеясь…»

Смеясь и танцуя, уточняла я, запрыгивая в трамвай.

Когда муж увидел меня на пороге, веселую и румяную, он сам засмеялся от удовольствия и крикнул:

–?Ну, что я говорил! Плаваем?

–?Плаваем!

Я крепко обняла его.

Он снял с меня шубку, развесил на сушилке мокрое полотенце.

Мы пили чай так, словно бы чай был вино, шампанское, будто бы это был Новый год или Пасха, только без кулича.

–?Завтра я снова пойду в бассейн, – сказала я.

Муж кивнул. Усмехнулся.

–?Я и не сомневаюсь.

Каждый день. Каждый день радости.

Движение – это радость. Вода – это счастье.

На улице снег и холод, а ты разрезаешь руками, головой, телом синюю воду бассейна. Ну и что, что она пахнет хлоркой! А я уже научилась плавать брассом. Главное – правильно дышать. Гляжу, как занимается с детьми тренер, и перенимаю приемы. Устаю и плаваю собственным шагающим стилем – медленно иду под водой, высоко поднимая ноги и подгребая, чуть помогая себе руками.

Весы, где мои милые весы? А ну-ка? Сколько у меня сегодня ушло лишнего веса? Ага, еще полкило! Жрать надо меньше. Нет! Не так! Есть надо правильно – вот что!

Минус пять. Минус десять. Минус двенадцать килограммов.

Килограммы – это твоя смерть. Наблюдай, как она поворачивается и медленно, нехотя, пятится от тебя прочь.

Впервые в жизни я стала узнавать, сколько в продуктах калорий. Я поняла, сколько счастья таится в овощах и фруктах. Сколько грации – в гречневой каше и вареном яйце. Я поняла, что надо пить больше и есть чаще, и, как только я стала делать это, радости в теле прибавилось.

А душа – что душа? Она на эту радость послушно откликалась.

Вода, вода! Всего лишь вода и еда! Древняя вода, откуда вышли мы все. Где сама жизнь зародилась. Человека кладут на вечный сон в землю, а выходит-то он на свет из воды, и вода нежит его и ласкает, держит в прозрачных текучих ладонях, баюкает. Околоплодные воды. Темные воды Стикса. Они так рядом! А между ними – жизнь, живая вода зимнего бассейна, весеннего ледохода, летней лесной речки, теплого моря, океана с высоким и мощным прибоем.

Через месяц я поняла: я не задыхаюсь, когда иду по улице.

Я проверила себя. Я без отдыха шла, и шла, и шла. Не останавливалась. И со страхом и подозрением прислушивалась к себе: что там у меня внутри? Как оно там?

Я дышала глубоко и спокойно, а шла упруго и быстро.

Дойдя до дома, открыв дверь, сказала зеркалу:

–?Привет!

Толстая круглая баба исчезла.

Я снова становилась самою собой.

–?Нет, конечно, – сказала я радостному зеркалу, – я не стану Майей Плисецкой или Наоми Кэмпбелл, но самой-то собой я точно стану!

Мужа не было дома. Я ждала его.

Я очень ждала его.

Он пришел, и я обняла его.

Он оглядел меня и радостно сказал:

–?Ты совсем другая! Ты красивая. И молодая.

Я обняла его и сказала ему на ухо:

–?Это все ты.

–?Нет, – сказал он, – это ты. Ты сама.

А потом сказал еще так:

–?Ты знаешь, ты похожа на свою маму. Вот на такую.

И кивнул на ее портрет кисти отца, висящий над обеденным столом.

Мама там сидит в китайском черном, с яркими цветными хризантемами, халате. Она чуть склонила лицо. Красивое, загорелое, южное, восточное, смуглое лицо. Самарская девчонка. Великий врач России.

Сколько глаз она излечила! Сколько жизней – в жизнь – вернула!

–?Но маме же здесь тридцать два года.

–?Тебе сейчас тоже тридцать два. Где твоя аритмия?

И правда, где же сейчас моя аритмия?

И что она была такое?

Может, так смерть показала мне свой подол, край своей пятки, чтобы я заприметила ее и запомнила, чтобы боялась и трепетала ее?

Ничего у нее не вышло.

Муж, его любовь. Мама и отец, их память.

Единственная жизнь, которая дана нам – и которую мы можем сами уничтожить, а можем и взлелеять, и воспеть, и полюбить.

Главное – себя не жалеть! А именно любить. Не щадить, а нагружать! Двигаться, двигаться. Движется тело – и движется душа. Мы так устроены, что глаза у нас смотрят только вперед, и сами мы движемся во времени только вперед. Вернуться назад невозможно. Но нас всех впереди ждет жизнь, а не смерть при жизни.

Жизнь – это красота, движение и сила!

Пусть это трюизм. Пусть – банальность. Банальны и обычны, обыденны сама жизнь и сама смерть. Они всегда с нами, они – наши.

Но только от тебя зависит, проживешь ты жизнь домашним ленивым, толстеющим увальнем или путешествующим, смелым, радостным и дарящим радость человеком. Злые люди вокруг тебя обязательно будут; они будут ругать тебя, смеяться над тобой или даже издеваться над тобой. Не бойся укусов комаров или лая мосек! Пожалей их, накорми, ободри их, улыбнись им. Они сами жалки и злы, потому что не знают счастья.

Счастливый человек всегда силен и добр. И хочет отдать, подарить эту свою силу и доброту другим.

Плавайте! Плывите! Бегите! Догоняйте! Опережайте!

И однажды на этой дистанции, на этой водной или гаревой дорожке вы поймете: счастье ваше – не только ваше, вы должны, вы хотите подарить его людям, поделиться с ним хоть кусочком, хоть сверкающей щепоткой его!

И вы уже делаете это.

Вы объясняете вашей старой и одышливой подруге, вашему другу, что жалуется на сердце и мучительные боли в подреберье: все в твоих руках! Измени себя!

Как это ни странно, это и правда так! В твоих! И только в твоих!

Это твое преображение. Твоя метанойя.

Врачи выдумали лекарства, чтобы кормить людей химией. Лекарства помогают, да, спору нет. Но – временно. Ты привыкаешь к ним, как наркоман привыкает к наркотикам, как алкоголик – к бутылке. И они перестают помогать.

Но ты-то, ты сам себе поможешь всегда. Ты сам!

А над тобой – Бог.

Он глядит на тебя и улыбается. Он радуется твоей радости. Он невидимый, но Он ведь рядом с тобой. Ты о Нем не думаешь. Может быть, ты даже неверующий. Это все равно! Не верь, не верь на здоровье, не верь сколько угодно, Он-то тебя отлично видит и слышит.

И Бог – это не старичок с белой бородой. Это огромная, великая сила, и сила эта – жизнь. Твоя жизнь.

И твоя, и твоя, и твоя!

Ведь каждый – это я, и каждый – это ты.

Любовь – это не я, а ты.

Поборись со своим недугом! Ведь это тоже радость, борьба. И внутри борьбы однажды наступит миг, когда борьба перейдет в любовь. Ты по-иному полюбишь мир, в котором тебе суждено плыть.

Пусть ты ослеп! Ты ведь сдал экзамены на массажиста. И помогаешь людям. И даешь им здоровье и радость. Пусть у тебя нет одной почки! Но ты – трудник в монастыре, и ты вскапываешь немощным старикам и старухам в деревне по весне могучие пышные грядки и таскаешь им в ведрах воду из колодца. Пусть у тебя врожденный порок сердца! А ты стал бегуном на длинные дистанции, ты – стайер, один из лучших в мире, и ты – на пьедестале почета, и медаль на груди горит ярче солнца!

Жизнь – преодоление. Жизнь – соревнование.

Но жизнь – это еще и любовь – любовь, а не брызганье ядовитой слюной, не забывай об этом.

Зло умирает. Оно умирает по-настоящему. Злого человека никто не помнит. И не вспомянет, и не помянет. О нем забудут, ведь зло – гниль и пепел жизни.

А твоя любовь останется. Твоя любовь: твои дети, книги, картины, рукописи. Твои вылеченные больные. Твой любимый, твоя любимая, что смотрит на тебя глазами, в которых – восторг и печаль. Восторг перед тобой и печаль перед неизбежной грядущей разлукой…

Не страдай! Вы встретитесь. Вы обязательно встретитесь там. Далеко. В облаках.

В том огромном синем небесном бассейне, в океане, где плывут ангелы и дети, звери и птицы, люди и боги.

Плыви и ты. Плыви.

Ты здоров. Счастлив.

У тебя нет мерцательной аритмии. У тебя нет отслойки сетчатки, туберкулеза, рака. Ты победил их, ты понял и принял их. И поплыл дальше и выше их. Полетел.

Плыви. Ты любишь. Ты живешь.

Стань жизнью. Стань самим собой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.