12. «Способная женщина может приготовить обед без риса»: Голод (1958–1962)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

12. «Способная женщина может приготовить обед без риса»: Голод (1958–1962)

Осенью 1958 года, когда мне было шесть лет, я пошла в начальную школу. От дома туда было идти минут двадцать по глинистым переулкам, мощеным булыжником. По дороге в школу и обратно я шла уставившись в землю, высматривая гнутые гвозди, ржавые винтики и прочие мелкие предметы, втоптанные между булыжниками. Все это предназначалось для сталеплавильных печей, ведь главным моим занятием была выплавка стали. Да, в шесть лет я участвовала в производстве стали и соревновалась с одноклассниками в сдаче металлолома. Вокруг из громкоговорителей ревела жизнеутверждающая музыка, на стенах висели знамена, плакаты, лозунги, провозглашавшие: «Да здравствует Большой скачок!» и «Делай сталь!». Я знала, что председатель Мао по не вполне понятной мне причине велел народу выплавить много стали. В нашей школе вместо части котлов для риса на огромные плиты поставили плавильные тигли. Туда бросали весь наш металлолом, включая старые котлы, ныне расколотые на куски. В плитах постоянно поддерживался огонь — до тех пор, пока они не начинали плавиться. Учителя по очереди круглые сутки подбрасывали дрова и помешивали металлолом огромным половником. У нас было мало уроков — учителя редко могли оторваться от тиглей. Вместе с ними работали старшие школьники. Остальные убирали учительские квартиры и сидели с их детьми.

Я помню, как навещала в больнице нашу учительницу, получившую серьезный ожог — ей на руки плеснуло расплавленным металлом. Вокруг носились врачи и медсестры в белых халатах. В больничном дворе стояла сталеплавильная печь, куда они все время бросали поленья, даже во время операций и по ночам.

Вскоре после того, как я пошла в школу, наша семья переехала из старого жилища викария в комплекс зданий провинциальной администрации. Он занимал несколько улиц и состоял из многоквартирных домов, служебных помещений и нескольких особняков. От внешнего мира его отделяла высокая стена. За главными воротами располагался бывший американский военный клуб времен Второй мировой. В 1941 году там бывал Эрнест Хемингуэй. Клуб был построен в традиционном китайском стиле, с загнутой желтой крышей и массивными красными колоннами. Теперь здесь разместили секретариат сычуаньского исполкома.

На автостоянке водрузили огромную печь. По ночам небо пылало и шум толпы, суетящейся вокруг печи, долетал до моей комнаты, находившейся в трехстах метрах оттуда. В печи расплавились наши кастрюли и сковородки. Мы не заметили этой потери, потому что готовить дома теперь запрещалось — все ели в столовых. В ненасытных печах исчезли мягкая родительская кровать с железными пружинами, ограды со всех улиц — всё, что только было сделано из железа. Я не видела родителей месяцами. Часто они вообще не приходили домой, чтобы поддерживать постоянный жар в печах.

В это время Мао решил воплотить свою недоношенную мечту о превращении Китая в ведущую современную державу. Он назвал сталь «маршалом» промышленности и приказал за год увеличить выплавку в два раза: с 5,35 миллионов тонн в 1957 году до 10,7 миллионов тонн в 1958–м. Но вместо того, чтобы расширить металлургическую отрасль за счет привлечения квалифицированных рабочих, он поставил к тиглю все население. Все учреждения приостановили нормальную работу, чтобы выполнить спущенный сверху план. Экономическое развитие страны свели к примитивному вопросу, сколько в ней выплавляется стали. По официальным оценкам, почти 100 000 000 крестьян, которые могли бы дать Китаю продовольствие, оказались вырваны их сельскохозяйственного производства и брошены на производство стали. Горы оголились — деревья пошли на дрова. Конечный продукт этого массового производства народ окрестил «коровьими лепешками» (нюши гэда).

Эта абсурдная ситуация отражала не только невежество Мао в экономических вопросах, но и почти метафизическое пренебрежение действительностью, возможно, интересное в поэте, но в политическом лидере, наделенном абсолютной властью, выглядящее совершенно по–иному. Одной из составляющих этого пренебрежения было глубоко укорененное презрение к человеческой жизни. Незадолго до того он заявил финскому послу: «Даже если бы у США было еще больше атомных бомб и они сбросили их на Китай, пробили бы в Земле дыру или взорвали ее вдребезги, возможно, это имело бы значение для солнечной системы, но мало что значило бы для Вселенной».

Волюнтаризм Мао подпитывали его недавние советские впечатления. В конце 1957 года он побывал в Москве на встрече коммунистических лидеров. И ранее разочарованный Хрущевым, в 1956 году разоблачившим культ личности Сталина, Мао теперь полностью уверился в том, что Россия и ее союзники уходят от социализма и становятся «ревизионистами». Единственной истинно коммунистической страной, озаряющей путь остальным, он видел Китай. В голове Мао мания величия и волюнтаризм легко сочетались.

Одержимость Мао сталью, как и другие его навязчивые идеи, практически не находила возражений. Он невзлюбил воробьев — они воруют зерно. Мобилизовали все население. Мы сидели на улице и ожесточенно били в железные предметы — от музыкальных тарелок до кастрюль — чтобы спугнуть воробьев с деревьев, так что в конце концов они замертво падали от изнеможения. И сегодня я ясно слышу грохот, который, сидя под гигантской дерезой (Дереза — древовидное растение высотой до трех метров с лиловыми цветками и оранжевыми плодами; используется в китайской медицине.), поднимали мы с сестрой, братья и работники исполкома.

Ставились фантастические экономические цели. Мао заявил, что за пятнадцать лет Китай сможет обогнать по объемам промышленного производства США и Великобританию. Для китайцев эти страны символизировали капиталистический мир. Обогнать их значило одержать победу над врагом. Это льстило народному самолюбию и способствовало небывалому энтузиазму. Людей оскорблял отказ США и большинства ведущих западных стран дипломатически признать Китай, и нация так хотела доказать, что справится и сама, что готова была поверить в чудеса. Мао воодушевлял. Китайцы горели желанием дать выход накопившейся энергии, и Мао нашел, куда ее девать. Шапкозакидательство попирало осторожность, невежество торжествовало над разумом.

В начале 1958 года, вскоре после возвращения из Москвы, Мао примерно на месяц приехал в Чэнду. Его вдохновляла идея, что Китаю все по плечу, особенно — вырвать у русских социалистическую пальму первенства. Именно в Чэнду он заговорил о Большом скачке. В городе для него организовали гигантский парад, но участники не знали, что на нем присутствует Мао. Он скрывался от взглядов. На параде был выдвинут лозунг: «Способная женщина может приготовить обед без риса» — переделка прагматического древнего изречения «Даже самая способная женщина не может приготовить обед без риса». Риторика преувеличений превратилась в конкретные требования. Невозможные фантазии подлежали претворению в жизнь.

Весна в том году была чудесная. Однажды Мао пошел прогуляться в парк под названием «Соломенная хижина Ду Фу» (Ду Фу — поэт, живший в VIII веке, в эпоху Тан). Администрация восточного района, где работала мама, отвечала за безопасность части парковой территории, сотрудники дежурили там под видом гуляющих туристов. Мао редко действовал по плану, редко сообщал о своих передвижениях, поэтому мама часами тянула чай в чайной. В конце концов это ей надоело, и она сказала коллегам, что пойдет прогуляться. Она забрела на участок западного района, где ее не знали, и ей тут же сели на хвост. Когда партсекретарю западного района доложили о «подозрительной женщине», он пришел лично удостовериться и рассмеялся: «Да это же наш товарищ Ся из восточного района!» Позднее мамин начальник, товарищ Го, отругал ее за «недисциплинированное блуждание по парку».

Мао побывал в нескольких хозяйствах Чэндуской равнины. До сих пор крестьянские кооперативы были маленькими. Именно здесь Мао приказал соединить их в более крупные единицы, впоследствии названные «народными коммунами».

Летом всех крестьян организовали в народные коммуны численностью от 2 000 до 20 000 дворов. Одним из пионеров этого движения стал район Сишуй в северной провинции Хэбэй. Мао там понравилось. Желая показать, что внимание Мао заслуженно, местный руководитель заявил, что они будут производить в десять раз больше зерна, чем раньше. Мао широко улыбнулся и ответствовал: «Что вы будете делать со всей этой продукцией? С другой стороны, излишки еды — это не так уж плохо. Государству они не нужны. У всех полно своего продовольствия. Но местные земледельцы смогут есть, сколько угодно. Вы сможете есть пять раз в день!» Мао одурманила извечная мечта китайского крестьянина об изобилии пищи. После этих слов члены коммуны стали еще больше радовать своего Великого Руководителя, утверждая, что собирают с одного му (My — примерно пятнадцатая часть гектара.) более миллиона цзиней (Цзинь — примерно полкилограмма.) картошки, более 130 000 цзиней пшеницы и капусту по 500 цзиней кочан.

В ту пору все рассказывали сами себе и окружающим невероятные вещи. Крестьяне переносили посевы с нескольких участков на один, чтобы показать партработникам чудесный урожай. Аналогичные «потемкинские деревни» показывали легковерным — или желавшим быть таковыми — агрономам, журналистам, гостям из других районов и иностранцам. Хотя эти посевы через несколько дней умирали из–за несвоевременной пересадки и чрезмерной густоты, гости этого не знали или не хотели знать. Большая часть населения погрузилась в мир безумных мечтаний. Нация оказалась в плену психологии «обманывания себя и людей» (цзы–ци–ци–жэнь). Многие — включая агрономов и высших партийных руководителей — говорили, что видели чудеса собственными глазами. Те, кто не мог поверить чужим фантазиям, начинали сомневаться в самих себе. В условиях маоистской диктатуры, когда информация скрывалась и фальсифицировалась, простым людям очень сложно было доверять своим знаниям и опыту. Не говоря уж о том, что они оказались на волне всекитайского энтузиазма, отметавшего любые сомнения. Не составляло труда закрыть глаза на действительность, предаться вере в Мао и поддаться общему безумию. Скептицизм в то время мог довести до беды.

Официальная карикатура изображала похожего на мышь ученого, пищащего: «На твоей печке можно только кипятить воду для чая». Рядом с ним стоял гигант–рабочий, открывающий шлюзовые ворота, из которых извергался поток расплавленной стали; рабочий отвечал: «Сколько ты можешь выпить?» Большинство из тех, кто видел абсурдность ситуации, боялись говорить, особенно после кампании против правых элементов 1957 года. Тем же, кто осмеливался выразить сомнение, быстро затыкали рот или увольняли их с работы, что означало дискриминацию семьи и жалкие перспективы для детей.

Во многих местах людей, которые отказывались хвастать фантастическими урожаями, били, пока они не сдавались. В Ибине председателей кооперативов подвешивали за руки на деревенской площади и выкрикивали вопросы:

— Сколько зерна можешь собрать с одного му?

— Четыреста цзиней. (Реалистическая цифра.)

Потом, с побоями:

— Сколько зерна можешь собрать с одного му?

— Восемьсот цзиней.

Даже это невозможное количество считалось слишком малым. Несчастного били или просто оставляли висеть, пока он не говорил: «Десять тысяч цзиней». Иногда люди умирали в подвешенном состоянии, потому что отказывались или просто не успевали назвать достаточно большую цифру.

Многие работники на местах и крестьяне, участвовавшие в подобных сценах, не верили смехотворному хвастовству, но ими двигал страх, что обвинят их самих. Тоталитарная система размывала их чувство ответственности. Даже врачи хвастались, что волшебным образом исцеляют неизлечимые болезни.

Перед нашим домом останавливались машины с ухмыляющимися крестьянами, докладывающими о фантастических рекордах. Один раз это был гигантский огурец длиной в полгрузовика. В другой раз — огромная свинья, еле засунутая в кузов. Крестьяне утверждали, что откормили живую свинью до таких размеров. Свинья была из папье–маше, но в детстве мне казалось, что она настоящая. Возможно, меня сбивали с толку взрослые, которые вели себя так, словно всему верят. Люди научились игнорировать разум и играть в жизни, как актеры на сцене.

Весь народ предался демагогии. Язык утратил связь с действительностью, чувством ответственности и истинными мыслями. Лгать стало легко, потому что слова потеряли смысл и не воспринимались всерьез.

Подкреплялось это и дальнейшей регламентацией общества. Создавая коммуны, Мао заявил, что их главное преимущество — в «легкости управления», потому что крестьяне будут встроены в организованную систему, а не оставлены, в некотором смысле, без присмотра. С самого верха им поступали подробнейшие указания, как возделывать землю. Мао сформулировал искусство ведения сельского хозяйства в восьми иероглифах: «почва, удобрения, вода, семена, густые посадки, защита, охрана, технология». Центральный Комитет партии в Пекине распространял двухстраничные листовки о том, как крестьяне по всему Китаю должны мелиорировать поля, еще одну страничку — об удобрениях и еще одну — о плотных посадках. Их неимоверно примитивным указаниям следовали до последней запятой, в ходе непрерывных мини–кампаний крестьянам приказывали все плотнее пересаживать посевы.

Другой навязчивой идеей Мао стало учреждение в коммунах столовых. В своей обычной туманной манере он определял коммунизм как «общественные столовые с бесплатной едой». Его не интересовало, что сами по себе столовые еду не производят. В 1958 году режим практически запретил есть дома. Все крестьяне обязаны были питаться в общественных столовых. Котлы для готовки пищи — а в некоторых местах и деньги — были поставлены вне закона. Обо всех заботились коммуна и государство. Каждый день после работы крестьяне шеренгами направлялись в столовые и ели там, сколько хотели — чего не могли себе позволить раньше, даже в самые урожайные годы и в самых плодородных районах. Они потребили и разорили все продовольственные запасы в деревне. В поля они тоже выходили строем. Но сколько работы делалось, не имело значения, потому что урожай теперь принадлежал государству и перестал определять уровень жизни крестьян. Мао предсказал, что Китай скоро вступит в коммунизм (по–китайски этот термин буквально значит «общее имущество»), и крестьяне считали, что получат свою долю в любом случае, вне зависимости от качества работы. В отсутствие стимула к труду они шли в поля хорошо отдохнуть.

Сельским хозяйством пренебрегали и из–за первоочередного внимания к стали. Многие крестьяне тратили все силы на поиски топлива, металлолома и руды и поддержание огня в печах. Обработка полей часто ложилась на плечи женщин и детей, которые трудились вручную, потому что животные также вносили свой вклад в выплавку стали. Осенью 1958 года, когда пришло время собирать урожай, мало кто вышел на поля.

Плохая уборка урожая в 1958 году сигнализировала, что близится недостаток продовольствия, хотя официальная статистика показывала увеличение объемов сельскохозяйственной продукции в два раза. Объявили, что в 1958 году Китай перегнал по производству пшеницы США. Партийная газета «Жэньминь жибао» развернула дискуссию на тему «Что нам делать с лишним продовольствием?».

Отдел отца ведал сычуаньской прессой, выступавшей с нелепыми заявлениями, как и издания по всему Китаю. Средства массовой информации были рупором партии, а когда речь заходила о партийном курсе, ни отец, ни другие работники печати ничего не решали. Все они были частью огромного конвейера. Отец наблюдал за развитием событий с тревогой. Единственное, что он мог сделать — обратиться к высшему руководству.

В конце 1958 года он написал письмо в ЦК, где объяснял, что так организованное производство стали представляет собою лишь бесцельную растрату ресурсов. Крестьяне обессилены, их труд направлен на бессмысленные задачи, продовольствия не хватает. Он призывал к срочным мерам. Он вручил письмо губернатору для передачи наверх. Губернатор, Ли Дачжан, был вторым человеком в провинции. Он дал отцу первую работу по переезде в Чэнду из Ибиня и относился к нему как к другу.

Губернатор Ли сказал отцу, что не отправит письмо. В нем не было ничего нового, пояснил он. «Партия все знает, верь в нее». Мао предостерегает, что ни в коем случае нельзя терять боевой дух. «Большой скачок» изменил психологический склад китайцев от пассивности к воодушевлению и подъему, и нельзя позволить народу потерять энтузиазм.

Губернатор Ли рассказал отцу, что провинциальные руководители дали ему опасную кличку «Оппозиционер» за сомнения, которые он перед ними выражал. Он не попал в беду только благодаря другим своим качествам: беззаветной верности партии и дисциплинированности. «Хорошо, что ты высказал свои мысли только партии, а не общественности». Он предупредил отца, что тот может оказаться в крайне тяжелой ситуации, если будет настаивать на своих идеях. Осложнит это жизнь и семье отца, и «другим» — он явно имел в виду себя, его друга. Отец не настаивал. Его частично убедили доводы губернатора, да и ставки были слишком высоки. Теперь ему порой приходилось идти на компромисс.

Однако отец и его подчиненные из отдела пропаганды в ходе своей работы собрали огромное количество жалоб и отправили их в Пекин. Среди народа и партработников господствовало недовольство. Фактически, «Большой скачок» вызвал наиболее серьезный раскол в руководстве с тех пор как коммунисты пришли к власти десять лет назад. Мао пришлось уступить менее важный из двух своих основных постов — председателя государства — Лю Шаоци. Лю стал вторым человеком в Китае, но его слава не могла сравниться со славой Мао, сохранившего пост председателя партии.

Голоса протеста настолько усилились, что партия созвала в конце июня 1959 года на горном курорте Лушань особую конференцию. На конференции министр обороны маршал Пэн Дэхуай письменно обратился к Мао с критикой «Большого скачка» и предложением реалистического подхода к экономике. Письмо было весьма сдержанное и заканчивалось обязательной оптимистической нотой (на этот раз о достижении уровня Великобритании за четыре года). Но хотя Пэн являлся одним из старейших соратников Мао и ближайших к нему людей, Мао не мог смириться даже с самой легкой критикой, особенно в пору, когда ему приходилось защищаться и он знал, что неправ. В столь любимых им выспренних выражениях Мао назвал письмо «бомбардировкой, рассчитанной на то, чтобы сравнять Лушань с землей». Он закусил удила и растянул конференцию на месяц, ожесточенно нападая на маршала Пэна. Маршала и тех немногих, кто его открыто поддерживал, заклеймили как «правых оппортунистов». Пэна уволили с поста министра обороны, заключили под домашний арест, а затем отправили в Сычуань, где дали маленькую должность.

Ради сохранения власти Мао пришлось интриговать вовсю. Тут он был непревзойденным мастером. Больше всего он любил — и рекомендовал другим партийным руководителям — одно классическое многотомное сочинение о придворных интригах. На самом деле, правление Мао лучше всего описывается в терминах средневекового двора, где он всецело владычествовал над телами и душами своих придворных и подданных. Он также весьма преуспел в искусстве «разделять и властвовать» и манипуляции присущей человеку слабостью отдавать на съедение других. В конце концов мало кто из руководителей партии и правительства, несмотря на внутреннее разочарование в политике Мао, встал на сторону маршала Пэна. Лишь генеральный секретарь партии Дэн Сяопин избежал необходимости голосовать — он сломал ногу. Мачеха Дэна ворчала дома: «Я всю жизнь была крестьянкой и никогда не слыхала о таком дурацком способе вести хозяйство!» Когда Мао узнал, что Дэн сломал ногу во время игры в бильярд, он сказал: «Очень удобно».

Комиссар Ли, первый секретарь парторганизации Сычуани, привез в Чэнду с конференции документ, содержащий замечания, сделанные Пэном в Лушане. Его раздали работникам начиная с 17–го разряда. Их попросили официально заявить, согласны ли они с замечаниями.

Отец слышал что–то о лушаньском диспуте от губернатора Сычуани, но на «экзаменационном» собрании высказался о письме Пэна довольно туманно. К тому же он совершил то, чего никогда раньше не совершал: предупредил маму, что это ловушка. Мама была глубоко тронута — впервые он ставил ее интересы выше интересов партии.

Ее удивило, что и других людей, по видимости, предупредили. На коллективном «экзамене» половина ее сослуживцев отозвалась о письме Пэна с бурным негодованием и объявила его критические мысли «не имеющими ни малейшего отношения к действительности». Другие словно разучились говорить и бормотали что–то неясное. Один человек сумел усидеть на двух стульях, сказав: «Я не могу ни согласиться, ни не согласиться, потому что не знаю, насколько верна информация маршала Пэна. Если верна, я его поддерживаю. Если неверна, то, разумеется, нет».

Глава зернового управления Чэнду и глава почты Чэнду были ветеранами Красной армии и сражались некогда под командованием маршала Пэна. Оба они сказали, что согласны с мнением их почитаемого командира, и поделились собственными наблюдениями о жизни, чтобы подтвердить его слова. Мама задавала себе вопрос, знают ли эти старые солдаты о ловушке. Если да, то они вели себя героически. Хотелось бы ей обладать их смелостью. Но она думала о детях — что станет с ними? Она уже не была перекати–полем, как в студенческие годы. Когда подошла ее очередь, мама сказала: «Взгляды, выраженные в письме, противоречат партийной линии последних лет».

Начальник, товарищ Го, упрекнул ее в том, что она сказала слишком мало и не выразила собственного отношения. Целые дни она проводила в состоянии неимоверного напряжения. Ветеранов Красной армии, поддержавших Пэна, ошельмовали как «правых оппортунистов», сняли с должностей и послали на черную работу. Маму вызвали на собрание, где раскритиковали за «правый уклон». На этом собрании товарищ Го вспомнил другую ее «серьезную ошибку». В 1959 году в Чэнду появился своеобразный черный рынок, на котором торговали курами и яйцами. Поскольку коммуны отобрали у крестьян кур, но вырастить их оказались не в состоянии, куры и яйца исчезли из магазинов, которые теперь принадлежали государству. Некоторые крестьяне умудрились спрятать под кроватью одну–двух птиц и продавали их и куриные яйца из–под полы в переулках примерно в двадцать раз дороже прежней цены. Партработников каждый день посылали отлавливать крестьян. Однажды, когда товарищ Го отправил маму на охоту, она возразила: «Что дурного в том, что людям продают то, что им нужно? Где спрос, там и предложение». За это замечание маме вынесли предупреждение относительно ее «правого уклона».

Чистка «правых уклонистов» нанесла очередной удар по партии, потому что многие коммунисты согласились с Пэном. Урок заключался в том, что авторитет Мао непререкаем — даже когда он явно ошибается. Партработники убедились, что как бы высоко человек ни сидел — Пэн ведь был министром обороны — и каким бы доверием ни пользовался — Пэн, по слухам, был любимцем Мао, — оскорбивший Мао попадал в опалу. Еще они поняли, что нельзя сказать правду и уйти в отставку, нельзя даже уйти в отставку тихо: отставка воспринималась как недопустимый протест. Выхода не было. Рты коммунистов, как и рты всего народа, оказались на замке. После этого «Большой скачок» вступил в еще более безумную фазу. Сверху спускали уже совершенно нереальные экономические директивы.

На плавку стали бросали все новых крестьян. Деревню заваливали все новыми безрассудными приказами, усугублявшими хаос.

В конце 1958 года, на пике «Большого скачка», развернулось крупное строительство: за десять месяцев, к 1 октября 1959 года, в столице, Пекине, должны были построить десять огромных зданий в ознаменование десятой годовщины основания Китайской Народной Республики.

Один из этих гигантов — здание Всекитайского Собрания Народных Представителей, в советском стиле, с колоннами — вырос на западной стороне площади Тяньаньмэнь. Его мраморный фасад тянется на добрые полкилометра, украшенный люстрами главный банкетный зал рассчитан на несколько тысяч человек. Здесь проводятся важные встречи и приемы зарубежных гостей на высшем уровне. Все роскошные комнаты в здании назвали по провинциям Китая. Отца назначили ответственным за украшение Сычуаньской комнаты, и по завершении работ он пригласил партийных руководителей, так или иначе связанных с Сычуанью, осмотреть помещение. Явились Дэн Сяопин, происходивший из Сычуани, маршал Хэ Лун, китайский Робин Гуд, один из основателей Красной армии и близкий друг Дэна.

В какой–то момент отца отозвали в сторону, и эти двое, а также брат Дэна, остались наедине. Вернувшись в комнату, отец услышал, как маршал Хэ, показывая на Дэна, говорит его брату: «На самом деле на троне должен быть он». Тут они заметили отца и немедленно замолчали.

После этого отец ожидал самого худшего. Он понял, что случайно подслушал слова, свидетельствующие о разногласиях наверху. Он мог попасть в беду из–за любого своего поступка — или бездействия. С ним ничего не случилось, но когда он рассказывал мне об этом происшествии почти десять лет спустя, то признался, что с тех пор жил с постоянным страхом в душе. «Просто услышать это — уже измена», — сказал он, использовав выражение «преступление, караемое отсечением головы».

То, что он услышал, означало не что иное, как определенное разочарование в Мао. Эту чувство разделяли многие руководители, не в последнюю очередь новый председатель государства Лю Шаоци.

Осенью 1959 года Лю приехал в Чэнду инспектировать коммуну «Красное великолепие». В предыдущем году Мао восторгался тамошним астрономическим урожаем риса. Перед приездом Лю местные чиновники согнали всех, кто, по их мнению, мог вывести их на чистую воду, и заперли в храме. Но у Лю там был осведомитель, и, проходя мимо храма, высокий гость остановился и выразил желание заглянуть внутрь. Чиновники попытались обмануть его и заявили, что храм вот–вот рухнет, но Лю ни за что не отказывался от своей идеи. В конце концов большой ржавый замок открыли, и на свет божий вылезли оборванные крестьяне. Смущенные чиновники попробовали объяснить Лю, что это «правонарушители», которых заперли ради безопасности дорогого руководителя. Сами крестьяне молчали. Начальство коммуны, никоим образом не решавшее политические проблемы, тем не менее обладало чудовищной властью над жизнью людей. Желая наказать человека, давали ему худшую работу, меньший паек, изобретали предлог, чтобы затравить его, опозорить и даже арестовать.

Председатель Лю стал задавать вопросы, но крестьяне лишь мямлили и улыбались. С их точки зрения, лучше было обидеть председателя, чем местных воротил. Председатель через несколько минут уедет в Пекин, а начальство коммуны останется с ними на всю жизнь.

Вскоре в Чэнду приехал другой высокопоставленный лидер — маршал Чжу Дэ в сопровождении одного из личных секретарей Мао. Чжу Дэ был сычуаньцем, командующим Красной армией, архитектором победы коммунистов. С 1949 года он держался в тени. Он посетил несколько коммун в округе Чэнду и позднее, гуляя вдоль Шелковой реки и любуясь павильонами, бамбуковыми рощами и чайными в окружении ив, расчувствовался: «Сычуань — божественный край...» Он заговорил в стиле классической поэзии. Секретарь Мао, по старинному обычаю стихотворцев, ответил в лад: «Как жаль, что проклятые ветры лжи и поддельного коммунизма губят его!» Мама сопровождала их и подумала про себя, что согласна всем сердцем.

Полный подозрений к соратникам и все еще злой за лушаньские нападки, Мао упрямо держался своего сумасшедшего курса. Отдавая себе отчет в собственных роковых ошибках и позволяя осторожно исправить наиболее абсурдные свои шаги, он не мог, ради «сохранения лица», признать свое поражение. Тем временем, в начале 1960–х, во всем Китае разразился великий голод.

В Чэнду месячный паек взрослого уменьшили до восьми с половиной килограммов риса, ста граммов растительного масла, ста граммов мяса, если оно было вообще. Все прочее, даже капуста, практически отсутствовало. Многие страдали отеками — из–за недоедания под кожей скапливалась жидкость, человек желтел и опухал. Наиболее распространенным средством избавления от отеков являлось употребление богатой белком хлореллы. Хлореллу разводили в человеческой моче, поэтому люди перестали пользоваться туалетом, а мочились в плевательницы и бросали туда семена хлореллы. Дня через два из них получалось нечто вроде зеленой икры. Ее вылавливали, промывали и готовили с рисом. На вкус это было отвратительно, но отек действительно спадал.

Как и все остальные, отец получал ограниченный паек. Однако, будучи ответственным работником, пользовался определенными льготами. В нашем блоке имелось две столовых, маленькая для заведующих отделами, их жен и детей и большая для всех прочих, куда ходили бабушка, тетя Цзюньин и домработница. Обычно мы брали еду из столовой домой. На улице достать еду было гораздо сложнее. У провинциальной администрации имелось собственное хозяйство, кроме того, уездные администрации присылали «подарки». Дефицитное продовольствие делилось между столовыми, и малая столовая снабжалась в первую очередь.

Как партработники, родители получали специальные талоны на питание. Мы с бабушкой ходили в спецмагазин за пределами блока и покупали там продукты. Мамины талоны были голубые. Ей полагалось пять яиц, примерно двадцать граммов соевых бобов и столько же сахара в месяц. У отца талоны были желтые. Благодаря высокой должности он получал вдвое больше, чем мама. Семья соединяла запасы из столовых и других источников и делила их между всеми домочадцами. Взрослые всегда отдавали большую часть детям, поэтому я не голодала. Но сами взрослые страдали от недоедания, у бабушки развился небольшой отек. Она выращивала в доме хлореллу, я знала, что старшие ее тайно едят. Как–то я взяла ее в рот и немедленно выплюнула. Больше я к этому тошнотворному зелью не притрагивалась.

Я не понимала, что вокруг меня голод. Однажды, когда я шла в школу и ела пампушку, кто–то вдруг вырвал ее у меня из рук. Опомнившись от потрясения, я увидела босоного мальчишку в шортах, с тощей смуглой спиной, бегущего по переулку и запихивающего в рот мою пампушку. Когда я рассказала об этом случае родителям, папины глаза стали очень печальными. Он потрепал меня по волосам и сказал: «Тебе повезло. Многие дети сейчас голодают».

Меня часто водили в больницу к зубному врачу. Каждый раз меня тошнило при виде десятков людей с блестящими, почти прозрачными конечностями, толстыми как бочки. Пациентов в огромных количествах свозили в больницу на низких телегах. Когда я спросила моего доктора, чем они больны, та вздохнула: «Отеком». На вопрос, что это значит, она пробормотала что–то уклончивое о питании.

В основном страдали крестьяне. Деревня голодала гораздо сильнее, потому что там не существовало твердых пайков. Государство прежде всего стремилось обеспечить едой город, и работники в коммунах отнимали у крестьян зерно силой. Во многих местах крестьян, прятавших продукты, арестовывали, били, пытали. Работников, не желавших забирать продовольствие у крестьян, снимали с должности, к некоторым применяли меры физического воздействия. В результате по всему Китаю крестьяне, производители пищи, умирали миллионами.

Позже я узнала, что от голода погибли несколько моих родственников, от Сычуани до Маньчжурии, среди них — умственно отсталый дядя со стороны отца. Его мать умерла в 1958 году. Он не смог пережить голод, потому что был не в состоянии воспринять советы родственников: паек выдавали раз в месяц, а он съедал его за несколько дней. Вскоре он умер от недоедания. Бабушкина сестра Лань и ее муж «Верный» Пэй–о тоже погибли в северной маньчжурской глуши, куда их сослали из–за связей с Гоминьданом. Когда еды почти не оставалось, деревенские власти распределяли ее остатки по своим неписаным правилам. Пэй–о с женой, как парии, лишились еды в первую очередь. Дети их выжили, потому что родители отдавали всю еду им. Умер и отец жены Юйлиня. В конце концов он съел набивку из своей подушки и связку чеснока.

Когда мне было лет восемь, как–то вечером в наш дом вошла маленькая, очень старая на вид женщина с испещренным морщинами лицом. Казалось, ее вот–вот повалит ветром. Она упала перед мамой на колени, билась лбом об пол и называла ее спасительницей своей дочери. Это была мать нашей домработницы. «Без вас моя доченька не выжила бы», — причитала она. Полностью я все поняла только через месяц, когда домработнице написали, что ее мать умерла вскоре после того, как приходила к нам, чтобы рассказать о гибели мужа и старшего сына. Мне никогда не забыть душераздирающих рыданий домработницы, закрывшей лицо платком и уткнувшейся в деревянный столб на нашей террасе. Бабушка сидела по–турецки на кровати и тоже плакала. Я спряталась в уголке за пологом от комаров и слышала, как бабушка говорит сама себе: «Коммунисты хорошие, но сколько же народу погибло...» Годы спустя я узнала, что другой брат домработницы и его жена тоже умерли. О семьях помещиков в голодной коммуне думали меньше всего.

В 1989 году чиновник, занимавшийся помощью голодающим, рассказал мне, что, по его сведениям, в общей сложности в Сычуани от истощения умерло семь миллионов человек. Это десять процентов населения богатой провинции. Принято считать, что по всей стране погибло около тридцати миллионов.

Однажды в 1960 году у ибиньской соседки тети Цзюньин пропала трехлетняя дочь. Через несколько недель соседка увидела на улице маленькую девочку в таком же платье, как у дочери. Она подошла поближе, тщательно рассмотрела его и по какой–то примете поняла, что это и есть платье дочери. Она сообщила в полицию. Оказалось, что родители девочки торговали вяленым мясом. Они похитили и убили несколько детей и продавали их мясо под видом крольчатины за бешеные деньги. Их расстреляли, дело замяли, но люди в то время знали о случаях детоубийства.

Много лет спустя я встретила старого коллегу отца, очень доброго, умного, не склонного к преувеличениям человека. Он взволнованно поведал мне, что видел в одной только коммуне. Умерло тридцать пять процентов крестьян. Урожай в районе был хороший, но полностью его не собрали, потому что мужчин заставили выплавлять сталь; к тому же столовая растранжирила имевшиеся запасы. Однажды в его кабинет ворвался крестьянин и бросился ему в ноги, крича, что совершил ужасное преступление и молит о наказании. Оказалось, он, обезумев от голода, убил и съел собственного ребенка. Со слезами на глазах чиновник приказал арестовать крестьянина. Его расстреляли для устрашения других детоубийц.

Одной из официальных причин голода считалось неожиданное требование Хрущева вернуть большой заем, который Китай сделал, чтобы помочь Ким Ир Сену во время войны в Корее. Режим играл на опыте большой части населения — безземельных крестьян, помнивших жестоких помещиков и кредиторов. Указывая на Советский Союз, Мао создавал образ внешнего врага, виновного во всех бедах, и сплачивал население. Другой причиной называли «небывалые природные бедствия». Китай — огромная страна, каждый год где–нибудь случается недород. Только высшие руководители имели доступ к информации о погоде во всем государстве. Учитывая оседлость населения, мало кто знал, что происходит в соседнем регионе или за ближайшей горой. Многие думали тогда (и думают до сих пор), что голод возник из–за природных бедствий. Я не располагаю всей картиной, но немногие из моих знакомых в самых разных частях Китая припоминают, чтобы в их районе было какое–нибудь природное бедствие; они рассказывают лишь о голодных смертях.

На съезде для семи тысяч ответственных партработников в начале 1962 года Мао сказал, что голод на семьдесят процентов объясняется природными бедствиями и на тридцать процентов человеческими ошибками. Председатель Лю Шаоци, видимо, не сдержавшись, поправил, что голод объясняется на тридцать процентов природными бедствиями и на семьдесят процентов — человеческими ошибками. Вернувшись со съезда, отец сказал маме: «Боюсь, товарища Шаоци ожидают неприятности».

Когда речи донесли до работников более низкого уровня вроде мамы, замечание Лю Шаоци вырезали. Населению не сообщили даже цифр Мао. Утаивание информации помогало держать народ в узде, вслух на коммунистов не жаловались. Помимо того, что большинство несогласных были убиты или нейтрализованы в предыдущие годы, многие китайцы не понимали до конца меру ответственности коммунистической партии. Чиновники не утаивали зерно. Партработники жили немногим лучше остального народа. На самом деле, в некоторых деревнях они первые оказывались жертвами голода. Голод был хуже любых бедствий времен Гоминьдана, но выглядел он по–иному: при Гоминьдане недоедание шло рука об руку с бесстыдной роскошью.

Еще до начала катастрофы многие партработники из помещичьих семей взяли родителей к себе в город. Когда разразился голод, партия приказала отослать этих пожилых людей в деревню, чтобы они разделили с крестьянами тяжелую жизнь — то есть голодание. Идея заключалась в том, что коммунисты не должны использовать свои привилегии ради «классово враждебных» родителей. Некоторых дедушек и бабушек моих друзей выслали из Чэнду, и они умерли голодной смертью.

Многие крестьяне почти не заглядывали за пределы деревни и обвиняли в голоде свое непосредственное начальство, дававшее им «вредительские» приказы. Из уст в уста передавались стихи, что руководство партии хорошее, вот только на местах все прогнило.

«Большой скачок» и чудовищный голод глубоко потрясли моих родителей. Хотя у них перед глазами не было полной картины, они не верили в возникновение голода из–за «природных бедствий». Их переполняло чувство вины. Работая в сфере пропаганды, они находились в самом центре машины дезинформации. Чтобы успокоить свою совесть, отец добровольно уезжал от уютной ежедневной кабинетной работы в деревню помогать голодающим, что значило, что он будет голодать сам. Таким образом он, в соответствии с учением Мао, делил с массами «радость и горе». Его подчиненные относились к этой практике крайне отрицательно, потому что им надлежало по очереди ездить и голодать вместе с ним.

С конца 1959–го по 1961 год, на пике бедствия, я редко видела отца. В деревне он вместе с крестьянами ел листья сладкого картофеля, травы и древесную кору. Однажды он шел по тропинке между полями и увидел вдали худого как скелет крестьянина, шевелившегося из последних сил. Вдруг он пропал из вида. Отец бросился к нему и обнаружил на земле труп.

Каждый день отец наблюдал ужасающие вещи, хотя маловероятно, что самые страшные: по доброй китайской традиции его всюду сопровождали местные чиновники. У него развились увеличение печени в тяжелой форме и отек. Несколько раз из своих поездок он отправлялся прямиком в больницу. Летом 1961 года он провел там несколько месяцев. Он изменился. Былой пуританский дух испарился. У партии появились к нему претензии. Его раскритиковали за «ослабление революционной воли» и велели выписаться из больницы.

Он пристрастился к рыбалке. Напротив больницы текла прелестная речка под названием Яшмовый ручей. Над ней низко склонились плакучие ивы, в воде преломлялись отражения облаков. Я часто сидела на покатом берегу и смотрела то на облака, то на папу с удочкой. Пахло человеческими фекалиями. На вершине холма на месте клумб разбили огород, кормивший сотрудников и пациентов больницы. До сих пор, закрывая глаза, я вижу, как гусеницы бабочек грызут капустные листья. Братья ловили их отцу для наживки. Грядки выглядели жалко. Врачи и медсестры явно не были сильны в земледелии.

Веками китайские ученые–мандарины принимались удить рыбу, когда император разочаровывал их своим поведением. Ловля рыбы означала уход к природе от политической злобы дня, символизировала обманутые надежды и отрешенность от происходящего.

Отцу редко удавалось что–нибудь поймать, и однажды он написал стихотворение со строкой: «Я с удочкой сижу не ради рыбы». Но его товарищ, другой заместитель заведующего из того же отдела, всегда отдавал ему часть улова. В 1961 году, среди голода, мама опять забеременела, а, по китайскому поверью, рыба нужна ребенку для хорошего роста волос. Мама не желала этого ребенка. Помимо всего прочего, они с отцом получали зарплату, то есть государство не предоставляло им больше ни кормилиц, ни нянь. С четырьмя детьми, бабушкой и частью семьи отца на руках они не могли много тратить. Значительная часть зарплаты отца уходила на покупку книг, особенно огромных томов классических сочинений. Одно такое собрание могло стоить двухмесячной зарплаты. Иногда мама ворчала: другие люди его уровня намекали издательствам о том, какие хотели бы иметь книги, и получали их бесплатно «для рабочих нужд». Однако отец обязательно за все платил.

Стерилизация, аборт и даже контрацепция были труднодоступны. В 1954 году коммунисты приступили к реализации программы по планированию семьи, мама отвечала за ее выполнение в своем районе. Тогда она донашивала Сяохэя и часто начинала собрания с добродушной самокритики. Но Мао выступал против ограничения рождаемости. Он видел страну большой, сильной, с огромным населением и говорил, что если американцы сбросят на Китай атомные бомбы, китайцы просто «продолжат размножаться» и стремительно восстановят свою численность. Он также разделял традиционный крестьянский взгляд на детей: чем больше рук, тем лучше. В 1957 году он лично назвал знаменитого пекинского профессора, выступавшего за контролирование рождаемости, «правым элементом». С тех пор о данной теме вспоминали редко.

Мама забеременела в 1959 году и, в соответствии с правилами, написала в партию заявление с просьбой разрешить ей аборт. Разрешение партии было необходимо отчасти потому, что операция в то время считалась опасной. Мама отметила, что занята работой во имя революции и будет лучше служить народу, если у нее не будет еще одного ребенка. Ей разрешили аборт, очень болезненный из–за примитивности используемого метода. В 1961 году она вновь поняла, что ждет ребенка; на этот раз аборт был невозможен по мнению врачей, самой мамы и партии, которая давала разрешение не чаще, чем раз в три года.

Наша домработница тоже собиралась родить. Она вышла замуж за бывшего папиного слугу, работавшего теперь на фабрике. Бабушка готовила им обеим яйца и соевые бобы, купленные на талоны родителей, и рыбу, выловленную отцом и его сослуживцем. В конце 1961 года домработница родила мальчика и поселилась вместе с мужем.

В то время, когда она еще ходила в столовые за нашей пищей, отец увидел в саду, как она запихивает в рот и жадно жует кусок мяса. Он отвернулся и отошел в сторону, чтобы не смущать ее. Рассказал он нам об этом лишь через годы, раздумывая о несбывшихся мечтах своей юности, главная из которых была положить конец голоду.

Когда домработница ушла, из–за положения с продуктами мы не могли позволить себе взять новую. Женщины из деревни, желавшие получить это место, не имели права на городской паек. Бабушке и тете пришлось воспитывать нас пятерых.

Самый младший мой брат, Сяофан, родился 17 января 1962 года. Его единственного наша мама кормила грудью. До рождения она хотела отдать его на сторону, но потом так прикипела к нему сердцем, что он сделался ее любимцем. Мы все играли с ним, как с большой куклой. Он вырос окруженный любовью, что придало ему, по маминому мнению, легкость в общении и уверенность в себе. Отец уделял ему гораздо больше времени, чем до этого нам. Когда Сяофан стал играть в игрушки, отец каждую субботу относил его в универмаг в конце нашей улицы и покупал ему новую игрушку. Как только Сяофан, по какой бы то ни было причине, начинал плакать, отец все бросал и кидался к нему.

В начале 1961 года, видя гибель десятков миллионов людей, Мао решил отказаться наконец от своей экономической политики. Он неохотно позволил прагматичному председателю КНР Лю Шаоци и генеральному секретарю партии Дэн Сяопину по–настоящему взяться за управление страной. Мао пришлось выступить с самокритикой, но она была полна снисходительности к себе и всегда звучала так, будто он обречен нести крест за бездарных чиновников всего Китая. Затем он великодушно призывал партию «извлечь уроки» из ужасающего опыта, но о содержании этих уроков рядовые чиновники судить не могли: Мао указывал, что они оторвались от дум и чаяний простых людей и принимали неверные решения. Бесконечные выступления с самокритикой, начиная с Мао, маскировали реальную ответственность, к которой никого так и не привлекли.

Тем не менее, дела стали поправляться. Прагматики провели ряд серьезных реформ. Именно тогда Дэн Сяопин сказал: «Неважно, белая кошка или черная, лишь бы ловила мышей». Прекратилась массовая выплавка стали. Безумные экономические планы заменили реалистичными. Закрыли общественные столовые, доход крестьян определялся их трудом. Им вернули конфискованную коммунами собственность, включая сельскохозяйственные орудия и домашний скот, позволили иметь небольшие личные наделы. В некоторых районах землю фактически сдавали крестьянам в аренду. В промышленности и торговле официально разрешили элементы рыночного хозяйства, и через пару лет экономика встала на ноги.