Глава десятая ЛЕДЯНОЙ ДОЖДЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава десятая

ЛЕДЯНОЙ ДОЖДЬ

В Астапове силы покинули Толстого. Но зрение его оставалось безукоризненным. Путь Л.Н. от здания станции до домика Озолина напоминает движение больной птицы, которая уже не может летать, не может даже самостоятельно передвигаться по земле, но при этом видит всё очень отчетливо, потому что привыкла смотреть на это с высоты птичьего полета.

Домик Озолина стоял под откосом, по которому шла лестница. Было уже темно. «При выходе из здания станции, — вспоминал Озолин, — направляясь к квартире, служащий, который держал за руку Льва Николаевича, предупредил его, что спускаемся с лестницы. Он ответил: „Ничего, ничего, я вижу“. Такое предупреждение было сделано, и тот же ответ был получен при входе на лестницу квартиры; один из сослуживцев при входе в коридор попросил лампу для освещения коридора, но Лев Николаевич сказал: „Нет, я вижу, я всё вижу“».

К великому счастью, в последующие семь дней Толстой не мог видеть всего, что происходило в Астапове. В ночь с 6 на 7 ноября разыгралось осеннее предзимнее ненастье. «Погода как будто разделяет подавленное настроение людей, — писал о той ночи журналист В.А.Готвальд. — Земля слегка подмерзла, а сверху тихо падают не то мелкие дождевые капли, не то что-то склизкое, отвратительно холодное… Я не могу себе представить ничего ужаснее этой ночи. Темно. На рельсовых путях сквозь туман как-то особенно зловеще мигают красные сигнальные фонари. В садике, разбитом перед историческим домиком, стоит несколько берез. Их ветки покрыты обледенелой корой. При малейшем дуновении ветерка ветви сталкиваются, ледяная кора звенит и потрескивает, и создается гул, напоминающий какие-то далекие, невообразимо печальные звуки музыки. Кажется, будто где-то вдали рыдают сонмы неведомых существ…»

«Ставите трудное положение перед штабом…»

По дороге из Козельска в Астапово за Толстым и его спутниками следил не только корреспондент «Русского слова» Константин Орлов. К слежке за беглецами подключилась и сложнейшая полицейская машина.

Толстой и его спутники находились еще в пути, когда из Белева на станцию Куркино была отправлена телеграмма: «По прибытии п. № 12 немедленно справиться, едет ли с этим поездом писатель Лев Толстой; если едет, то где он остался от поезда. Телеграф, мне. Вах. Пушков». Телеграмма была послана в 3:20 дня 31 октября. Ответ пришел через два с половиной часа из Данкова, последней крупной станции перед Астапово: «Едет п. № 12 по билету 2 класса Ростов-Дон. Унт. — офицер Дыкин».

Еще через два часа из Астапова в Елец ушла телеграмма ротмистру М.Н.Савицкому, начальнику Елецкого отделения жандармского полицейского управления железных дорог: «Писатель граф Толстой проездом п. 12 заболел. Начальник ст. г. Озолин принял его в свою квартиру. Унтер-офицер Филиппов».

В 10 часов утра 1 ноября в Елец Савицкому телеграфировал уже сам начальник Московско-Камышинского жандармского полицейского управления железных дорог генерал-майор Львов: «Ожидается донесение на № 649». Ответ Савицкого пришел с очевидным запозданием, в 7 часов вечера: «Лев Толстой, в сопровождении доктора Маковицкого и двух родственниц, заболел в пути, остался в квартире начальника станции Астапово».

Разобраться в этом иерархическом хитросплетении полицейских донесений того времени современному человеку очень трудно. Но ясно одно. Ни о каком тайном следовании в Новочеркасск и уж тем более — пересечении границы по подложным паспортам — речи быть не могло.

Фигура ротмистра Михаила Николаевича Савицкого весьма любопытна. Во всей этой истории он оказался «крайним» из всех полицейских чинов, на которых была возложена не только обязанность наблюдения за Толстым и донесения об этом в Москву, но и ответственность за сохранение общественного спокойствия на станции Астапово.

Однако находясь в Ельце Орловской губернии, Савицкий первые три дня не контролировал ситуацию, чем вызвал недовольство московского начальства. Когда газеты уже наперебой печатали сообщения своих спецкоров из Астапова, ротмистр странно молчал, возможно, еще не догадываясь, что именно он-то и назначен «крайним». Астапово кишело журналистами столичных и провинциальных газет; их некуда было размещать, так что Озолин был вынужден просить у своего начальства выделить для их проживания отдельный вагон. А Савицкий всё еще находился в Ельце и 3 ноября телеграфировал генералу Львову то, о чем знала из газет вся Россия:

«После второго звонка п. № 12 дочь Толстого, ввиду заявления врача о крайне опасном его положении, обратилась с просьбой к начальнику станции дать помещение. Таковое начальником и предоставлено в своей квартире за неимением другого».

В тот же день генерал Львов шифрованной (!) телеграммой обязал его самолично ехать в Астапово с пятью жандармами и взять контроль ситуации на себя[27]. Телеграмма Львова была послана в 3 часа дня. Но Савицкий почему-то медлил и оставался в Ельце. В тот же день вечером ему пришло тревожное донесение астаповского унтер-офицера Филиппова: «Прибыли корреспонденты „Утро“, „Русское слово“, „Ведомости“, „Речь“, „Голос Москвы“, „Новое время“ и „Петербургское Телеграфное Агентство“. Завтра поездом 11 едет Астапово рязанский губернатор». Контролировать ситуацию ротмистр пытался из Ельца: «Астапово. Унтер-офицеру Филиппову. Никому из прибывших на вокзал не проживать. Приеду завтра вечером. Кроме квартиры начальника станции в станционных зданиях никому не оставаться. В квартире Озолина жить только четверым раньше прибывшим. Ротмистр Савицкий».

Но не размещать прибывших и еще прибывающих корреспондентов было невозможно. Находившийся в Саратове управляющий делами Рязанско-Уральской железной дороги Д.А.Матренинский, в чьем подчинении находилось Астапово, был вынужден телеграфировать Озолину: «Разрешаю допустить для временного на один-два дня пребывания корреспондентов петербургских, московских и других газет занятие одного резервного вагона второго класса с предупреждением, что вагон может экстренно понадобиться для начавшихся воинских перевозок».

Одновременно он телеграфировал начальнику дистанции Рязанско-Уральской железной дороги на станции Астапово Клясовскому, чтобы тот подготовил для временной гостиницы отдельный дом, протопил его, оборудовал кроватями с бельем. Но журналистов туда пока не запускал до особого распоряжения.

Получивший от Савицкого приказ не пущать унтер-офицер Филиппов запретил заселение дома и вагона, о чем двумя телеграммами, в ночь на 4 ноября и утром, отрапортовал ротмистру. Встревоженный Матренинский, понимая, что ситуация на подведомственной ему станции станет критической, 4 ноября обратился телеграммой к Савицкому: «Ввиду исключительных обстоятельств, покорно прошу не препятствовать нахождению на станции Астапово в общественных домах и вагонах прибывающих родных графа Льва Николаевича Толстого и посторонних лиц; в поселке поместиться затруднительно и даже невозможно. Просьба телеграфировать на место и мне». — «Для помещения в полосе отчуждения лиц, имеющих паспорта, препятствий не встречается, — отвечал ротмистр, — прочих будет решено сегодня вечером на месте».

В этот же день Савицкий получил от генерала телеграммой шифрованный нагоняй: «До сего времени ни разу не получил никаких сведений, как бы следовало делать ежедневно подробно почтою, в экстренных случаях по телеграфу, о том, что происходит Астапове. Ставите трудное положение перед штабом». Вечером Савицкий был в Астапове и стал одним из бесценных свидетелей тех интриг, которые происходили вокруг умиравшего Толстого.

Империя вздрогнула

В течение семи дней, с 31 октября по 7 ноября 1910 года, малоизвестная станция Астапово Рязанско-Уральской железной дороги стала «узловым» местом для всей огромной России и для всего мира.

Создавалось впечатление, что в эти семь дней на станции не умирал пусть и знаменитый, но всё-таки частный человек, а решалась судьба империи, и за решением этой судьбы наблюдал весь земной шар. В астаповский узел или, вернее сказать, астаповский водоворот втягивалось невероятное количество самых разнообразных лиц, представителей всех сословий громадной Российской империи: железнодорожные рабочие и служащие, крестьяне ближних деревень, священники, монахи, доктора, журналисты, полицейские, телеграфисты, генерал-губернаторы, чиновники всех мастей, члены Синода, Столыпин и Николай II.

И самое удивительное — каждый из них чувствовал свою личную ответственность за уход и смерть Толстого, переживая ее как огромный, внезапно свалившийся на него груз, и, как водится, старался переложить этот груз на плечи другого, рангом повыше или пониже. Частный поступок одного-единственного человека, продиктованный, в общем, исключительно семейными обстоятельствами, явился проверкой на прочность тысячелетней империи.

3 ноября корреспондент «Утра России» С.С.Раецкий сообщал в газету: «Телеграф работает без передышки. Запросы идут министерства путей, управления дороги, калужского, рязанского, тамбовского, тульского губернаторов. Чиновник особых тульского губернатора приезжал, производил расследование. Семья Толстого забрасывается телеграммами всех концов России мира».

Приехавший утром 4 ноября рязанский генерал-губернатор князь А.Н.Оболенский пытался выжить со станции корреспондентов. Ради этого закрыли станционный буфет, т. е. очевидно предполагая выморить их голодом. Журналисты были вынуждены обратиться к генерал-майору Львову коллективной телеграммой. Журналистов оставили в покое и стали заботиться об их размещении. «Для станции Астапово требуется временно большое количество кроватей с матрасами и со всеми прочими принадлежностями…» «Прошу срочно выслать в Астапово штук десять-пятнадцать столовых ламп совершенно крепких, хорошо упакованных, во избежание повреждений в дороге», — телеграфировал из Саратова начальникам ближайших к Астапову станций заведующий хозяйственной службой Рязанско-Уральской железной дороги Волынский.

Поначалу рязанский губернатор хотел «убрать» со станции самого Толстого. 2 ноября генерал Львов шифровкой запрашивал Савицкого: «Телеграфируйте кем разрешено Льву Толстому пребывание Астапове станционном здании, не предназначенном помещения больных. Губернатор признает необходимым принять меры отправления лечебное заведение или постоянное местожительство».

Положению, в котором оказался рязанский губернатор, в подведомственной губернии которого почему-то вздумалось умирать Льву Толстому, действительно не позавидуешь. У него не было никакого опыта в организации кончин всемирно известных писателей на случайных железнодорожных станциях. Чтобы представить состояние князя Оболенского, достаточно прочитать его шифрованную телеграмму в Петербург заместителю Столыпина в министерстве внутренних дел генерал-лейтенанту П.Г.Курлову: «Прошу сообщить, переговорив архиереем, можно ли местному священнику служить молебен здравии Толстого. Вчера его запросили, он не склонен согласиться. Посоветуйте не разрешать».

Вот это и есть — империя вздрогнула! Вопрос о молебне станционного священника о здравии Л.Н. решался на уровне губернатора, замминистра внутренних дел и столичного владыки.

Как в 1902 году, когда Л.Н. болел в Крыму, Синод оказался в чрезвычайно сложном положении. Недовольство царя «отлучением» Толстого в виду его возможной смерти было настолько прозрачно, что Столыпин держал своего чиновника особых поручений возле дверей, за которыми проходило экстренное заседание членов Синода по случаю ухода и вероятной смерти Толстого, дожидаясь от них положительного решения вопроса.

4 ноября в Астапово пришла телеграмма от митрополита Антония, в которой тот умолял графа вернуться в православную церковь. Но при этом, судя по телеграмме князя Оболенского Курлову, тот же митрополит запретил местному священнику служить молебен во здравие Толстого.

К сожалению, о словесной реакции Николая на конфликт Синода с Толстым мы знаем из источника не совсем надежного — книги Сергея Труфанова (бывшего иеромонаха Илиодора) о Григории Распутине «Святой черт». В ней приводятся слова Распутина, говорившего с царем после смерти Л.Н. «Папа (Николай II. — П.Б.) говорит, что если бы они (епископы. — П.Б.) ласкали Л.Н.Толстого, то он бы без покаяния не умер. А то они сухо к нему относились. За всё время только один Парфений и ездил к нему беседовать по душам. Гордецы они!»

Упоминание тульского епископа Парфения в этом контексте видится весьма достоверным. Именно Парфений, как встречавшийся с Л.Н.

в 1909 году и произведший на него самое благоприятное впечатление, был затребован Синодом в Петербург и отправлен в Астапово с целью вернуть Толстого в лоно церкви.

Миссия Парфения не удалась. Впрочем, она и не могла удаться, потому что Парфений прибыл на станцию лишь 7 ноября в 9 часов утра, почти через три часа после смерти Толстого. Между тем епископ выехал из Петербурга 4 ноября. Его «неторопливость», видимо, объясняется нежеланием владыки участвовать в безнадежном деле. Помимо того, что он хорошо знал о настроениях Толстого, он из газет был прекрасно осведомлен об астаповской ситуации в целом. Парфений знал, что у постели больного неотлучно дежурят Чертков и дочь Александра, которые ни при каких условиях не допустят встречи Л.Н. с православным священником.

Перед отъездом из Астапова Парфений беседовал с ротмистром Савицким и сыном Толстого Андреем Львовичем, пытаясь выяснить у них, не проявлял ли Толстой перед смертью каких-либо признаков желания примириться с церковью. Выбор для разговора именно этих лиц, а не тех, кто реально общался с Толстым в эти дни, был, разумеется, не случаен. Однако ни Савицкий, ни Андрей Львович, единственный убежденный православный из всех детей Толстого, не смогли предоставить владыке какие-либо свидетельства о переломе в религиозном настроении Л.Н. Больше того: Андрей Львович заявил о единодушном коллективном решении семьи хоронить Толстого без церковного обряда. В отчете Синоду Парфений писал: «Удивленный этими словами я заметил: „А ведь матушка ваша полтора года тому назад мне лично говорила обратное…“ Андрей Львович ответил, что и мать, убитая горем, изменила свою позицию, „кроме того, она сейчас нервно расстроена и с ней разговаривать невозможно. Братья — пожалуй — относятся безразлично, а сестры решительно не желают церковного обряда…“»

Парфений поступил рассудительно и в результате не оказался в затруднительном положении, в отличие от несчастного старца Варсонофия, которому пришлось испить чашу унижений до дна.

Последняя попытка

Вокруг приезда Варсонофия в Астапово и его попытки побеседовать с Толстым на смертном одре существует много мифов и домыслов, которые не имеют к астаповской реальности прямого отношения. Если объединить все эти домыслы, то общая мифологическая картина получится примерно следующая.

Уходя из Ясной Поляны, Толстой думал вернуться в православие. Ради этого он поехал в Оптинский монастырь, где хотел остаться послушником. Но гордыня не пустила его к старцам. Выгнанный из Шамордина приехавшей туда дочерью Сашей, он пустился в дальнейший путь. Но оказавшись в Астапове, смертельно больной, он раскаялся и послал в Оптину пустынь телеграмму о желании встретиться с Варсонофием. Однако приехавшего со Святыми Дарами отца Варсонофия не пустили к умиравшему Чертков и младшая дочь Толстого. Эти же лица не пустили к Толстому его верующую и церковную жену.

Опровергнуть этот миф несложно, все факты говорят против него. Сложнее понять ту долю правды, которую он включает в себя.

Осмысляя уход Толстого, его современник Лев Тихомиров писал: «Странный конец жизни… Здесь чувствуется какая-то борьба за душу. Ему хотелось примириться с церковью, но сатана крепко держался за него».

В этих словах есть хотя и неточный, но глубокий смысл. Беда в том, что под «сатаной» часто понимают вполне конкретных людей из астаповского окружения Толстого. И в то же время придают слишком идеализированное значение приезду в Астапово Варсонофия.

Никакой телеграммы Льва Толстого в Оптину с просьбой о встрече с Варсонофием не было. Это должен был признать и детально исследовавший этот вопрос священник Георгий Ореханов.

Миф этот возник после публикации в православном журнале, выходящем в Бразилии («Владимирский вестник», Сан-Пауло, № 62, 1956), воспоминаний бывшего послушника оптинской канцелярии игумена Иннокентия. В них говорилось, что из Астапова в Оптину якобы пришла телеграмма от Л.Н. с просьбой отцу Иосифу приехать на станцию. Посовещавшись, монастырская братия решила послать туда не тяжело больного Иосифа, а скитоначальника Варсонофия.

«Иннокентий, скорее всего, ошибся, — пишет Георгий Ореханов, — причем понятно почему. По всей видимости, отец Иннокентий перепутал две телеграммы: мнимую телеграмму от Толстого и действительную телеграмму от преосвященного Вениамина (Муратовского), в то время епископа Калужского, о назначении по распоряжению Св. Синода иером. Иосифу ехать на станцию Астапово к заболевшему в пути графу Л.Н.Толстому…»

Телеграмму Толстого, если бы она существовала, было бы просто немыслимо утаить. Все телеграммы, посланные из Астапова, включая шифровки Савицкого, были сохранены и впоследствии опубликованы. Священный Синод, испытывавший серьезное давление со стороны Царского села и Столыпина, через епископа Парфения пытался обнаружить хотя бы косвенные признаки желания Толстого примириться с православием. Не получив их, Парфений старался, по крайней мере, выяснить настроение родственников Толстого: нет ли у них желания похоронить мужа и отца по церковному обряду? И тоже получил отрицательный ответ. Для Синода существование телеграммы было бы настоящим подарком! Но ее не было. Толстой не мог отправить никакой телеграммы. Единственная отправленная писателем телеграмма из Астапова (Черткову) была продиктована Саше.

В «Летописи» Оптиной пустыни ничего не говорится о телеграмме Толстого. Зато в ней подробно говорится о телеграмме калужского епископа, из-за которой Варсонофий и оказался в Астапове.

«Накануне, 4-го числа сего месяца (ноября. — П.Б.), утром получена телеграмма Преосвященного Калужского о назначении по распоряжению Синода бывшему скитоначальнику иеромонаху Иосифу ехать на станцию Астапово Рязанско-Уральской железной дороги к заболевшему в пути графу Льву Толстому для предложения ему духовной беседы и религиозного утешения в целях примирения с Церковью. На сие отвечено телеграммою, что отец Иосиф болен и на воздух не выходит, но за послушание ехать решился. При сем настоятелем Оптинским испрашивалось разрешение вследствие затруднения для отца Иосифа ехать по назначению заменить его отцом игуменом Варсонофием. На это последовал ответ епископа Вениамина, что Святейший Синод сие разрешил. Затем отцом настоятелем телеграммою запрошено у Преосвященного, достаточно ли в случае раскаяния Толстого присоединить его к Церкви чрез Таинства Покаяния и Святого Причащения, на что получен ответ, что посланное для беседы с Толстым лицо имеет донести Преосвященному Калужскому о результате сей беседы, чтобы епископ мог о дальнейшем снестись с Синодом. Вечером 4-го же числа от старца отца Иосифа было телеграммою спрошено у начальника станции Астапово, там ли Толстой, можно ли его застать 5-го числа вечером и если выехать, то куда. На это получен ответ, что семья Толстого просит не выезжать. Однако утром сего числа игумен Варсонофий, во исполнение синодального распоряжения, выехал к графу Толстому в Астапово».

Никакой инициативы Толстого из Астапова не было. Но не было инициативы и со стороны Оптиной. Инициатива была со стороны Синода, и старцы Оптиной восприняли ее как послушание.

Приехавший в Астапово Варсонофий оказался в мучительно трудном положении. Во-первых, его известность в то время была несравненно меньше славы Иосифа, с которым действительно хотел встретиться Толстой в Оптиной. Во-вторых, для Варсонофия обнаружить подлинные мотивы приезда означало выставить Синод в неприятном свете. Варсонофий вынужден был молчать. Но при этом он выглядел «самозванцем». Ведь его не приглашали не только Толстой, но даже и семья, которая к этому времени уже почти в полном составе (за исключением проживавшего в Париже Льва Львовича) находилась на станции.

Варсонофий оказался таким же «крайним» страдательным лицом, как и ротмистр Савицкий. (Кстати, Варсонофий в прошлом был полковником армии.) На него переложили ответственность за роковую ошибку Синода 1901 года, в которой старец не принимал ни малейшего участия. В глазах сотни корреспондентов, освещавших астаповскую трагедию, он выглядел «засланным казачком», о котором писали в исключительно издевательском ключе.

Больше того, судя по телеграммам корреспондентов, Варсонофий был вынужден не просто молчать, а говорить неправду об истинных причинах своего приезда.

А.Ф.Аврех — «Раннему Утру»: «Только что приехал игумен из Оптиной пустыни Варсонофий сопровождении иеромонаха Пантелеймона (оптинский врач. — П.Б.). По словам последнего Варсонофий командирован Синодом. Сам же Варсонофий отрицает это, говоря, что заехал проездом на богомолье».

П.А.Виленский — «Киевской мысли»: «Мне игумен сказал, Толстого не знает; ехал на богомолье, заехал».

Гарнее — «Саратовскому вестнику»: «…монахи отрицают цель».

А.А.Епифанский — «Утру»: «Старец беседе корреспондентами говорит, едет богомолье, заехал повидать Толстого. Андрею Львовичу заявил, Толстой время поездки Оптину искал его».

Гарнее: «Монахи прибыли дарами, совещались дорожным священником, ночью тайно пробрались дому. Толстому не проникли: дверь замке, ключник пропускает паролю».

Эти телеграммы можно цитировать бесконечно. То откровенное публичное унижение, которому подвергался пожилой монах, впоследствии причисленный к лику святых, яснее ясного свидетельствует о роковой ошибке Синода 1901 года. Нашли кого «отлучать»! Толстого! Чуть ли не единственного верующего человека среди всей пишущей братии! Среди корреспондентов в Астапове не было ни одного «отлученного».

Не лучшим образом повела себя по отношению к старцу семья Толстого. Зная, что отец, бежав из дома, первым делом поехал в монастырь, Саша сделала всё для того, чтобы отец ничего не знал о приезде священника в Астапово. У нее было твердое оправдание: врачи не советовали беспокоить больного. На этом же основании и другие дети Л.Н., включая Сергея и Татьяну, находившиеся рядом с отцом, не настаивали на том, чтобы сообщить Л.Н. о приезде Варсонофия и телеграмме митрополита Антония. Но это оправдание видится весьма зыбким. В Крыму, когда Толстой находился g в предсмертном состоянии, известие о письме Антония, о котором сообщила ему жена, почему-то не вызвало у него остановки сердца. Зато мы твердо знаем, что думал Толстой о церкви в тот момент. Но мы ничего не знаем о его мыслях об этом перед настоящей смертью.

И это — печально…

На запасном пути

В книге «Уход Толстого» Чертков в качестве одного из главных аргументов в пользу завещания Толстого, по которому все права на распоряжение литературным наследием писателя фактически переходили одному В.Г., приводил тот факт, что единственным человеком, которого Л.Н. вызвал в Астапово, был именно он. Судя по запискам Саши и Маковицкого, это действительно так. Но всё-таки никакой телеграммы Толстого с вызовом Черткова не было. Телеграмма была от Саши со слов Толстого, вроде бы пожелавшего видеть Черткова. Но при этом сам Толстой продиктовал дочери телеграмму другого содержания. Две телеграммы были посланы дочерью одновременно в 10:30 утра 1 ноября.

Утром 1 ноября, пишет Маковицкий, Толстой почувствовал себя бодрее. Температура упала до 36,2°. «Л.Н. говорил, что ему лучше и что можно ехать дальше». Телеграмма Черткову, которую Толстой продиктовал Саше, была такая: «Вчера захворал. Пассажиры видели ослабевши шел поезда. Нынче лучше. Едем дальше. Примите меры. Известите. Николаев».

Из этой телеграммы никак нельзя сделать вывод, что Л.Н. вызывал Черткова в Астапово. Скорее наоборот. Толстой просил «милого друга» оставаться на месте и «принимать меры». Об этих «мерах» он писал Черткову из Шамордина: следить за состоянием и настроением С.А. и сообщать ему по пути его следования. Но вместе с этой телеграммой Саша отправила свою: «Вчера слезли Астапово. Сильный жар, забытье. Утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо. Выражал желание видеться вами. Фролова».

Вызов Толстым Черткова, если таковой и был, противоречил обещанию, которое Л.Н. дал своей жене письменно 14 июля 1910 года:

«…если ты не примешь этих моих условий доброй, мирной жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя. Я уеду. Уеду наверное не к Ч. Даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше жить, как мы живем теперь, невозможно».

Конечно, то состояние, в котором находился Толстой и во время ухода, и в Астапове, не позволяет делать какие-то уверенные законченные выводы. Кроме одного: Толстой явно хотел видеть Черткова…

Вынужденная, под давлением жены, разлука с Чертковым и стала одной из главных причин этого ухода. Накануне, 26 октября, он написал В.Г. письмо, которое не оставляет в том никакого сомнения.

«Нынче в первый раз почувствовал с особенной ясностью — до грусти, — как мне недостает вас…

Есть целая область мыслей, чувств, которыми я ни с кем иным не могу так естественно делиться, зная, что я вполне понят, как с вами».

В письме к старшим детям из Астапова он писал: «Милые мои дети, Сережа и Таня, надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мама было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном по отношению ко мне положении. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил в последние 40 лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю — ошибаюсь или нет — его важность для всех людей, и для вас в том числе».

Из этого письма можно лучше всего прочувствовать неразрешимость сложившегося в конце жизни Толстого семейного «треугольника». Перед смертью Л.Н. не зовет к себе никого из членов семьи, объясняя это нежеланием обидеть С.А. Но при этом он призывает к себе человека, чей приезд в Астапово является самым страшным ударом для жены. Потому что этот человек находится в исключительном положении.

В то же время внимательный взгляд заметит путаницу в цифрах, которая есть в письме. Он относит начало духовного переворота на десять лет раньше, чем было на самом деле. И вся логика письма (не зову вас, чтобы не обидеть мать, но зову Черткова) говорит, что Толстой тогда находился уже за пределами обычной земной реальности и думал совсем об ином.

В этот же день он продиктовал Саше: «Бог есть то неограниченное Всё, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление Его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлениями (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение этой своей жизни с жизнями других существ совершается любовью. Бог не есть любовь, но чем больше любви, тем больше человек проявляет Бога, тем больше он истинно существует».

В это «истинное существование» семья не то чтобы не укладывалась, но она входила туда уже на общих правах со всеми людьми. Один лишь Чертков продолжал находиться в исключительном положении.

И он знал это. После бегства мужа из дома С.А. в очередной раз попыталась помириться с Чертковым. Через Булгакова она пригласила его приехать в Ясную Поляну для переговоров. И — получила отказ.

«В Ясной Поляне, — пишет Булгаков, — все были удивлены, что я вернулся один. Никто не допускал и мысли, что Чертков мог отказать Софье Андреевне в исполнении ее желания увидеться и примириться с ним». «Когда Владимир Григорьевич выслушал просьбу Софьи Андреевны, он было в первый момент согласился поехать в Ясную Поляну, но потом раздумал.

— Зачем же я поеду? — сказал он. — Чтобы она унижалась передо мной, просила у меня прощения?… Это ее уловка, чтобы просить меня послать ее телеграмму Льву Николаевичу».

В.Г. всё правильно понял. Главной задачей жены Толстого было вернуть мужа во что бы то ни стало. И это была такая же ошибка, как и то, что она насильственно разлучила его с Чертковым. Толстой мог бесконечно терпеть ограничение внешней свободы и даже радовался этому. Но весь склад его натуры отрицал стеснение внутренней воли, насилие над «я».

Оказавшись абсолютным победителем, В.Г. продолжал поступать расчетливо, но не благородно и даже просто не по-мужски. Он холодно (а может быть, как раз со страстью) добил соперницу отказом вступить с ней в переговоры. Он написал жене Л.Н. вежливое письмо, прочтя которое, графиня сказала:

— Сухая мораль!

До этого она приготовила телеграмму мужу: «Причастилась. Помирилась с Чертковым. Слабею. Прости и прощай». Это была ее отчаянная попытка вернуть мужа. Да, хитростью, очередным обманом, намекая, что она умирает, но помирившись со своим злейшим врагом, а его «милым другом». Чертков предугадал этот ее ход. Она поняла это, разорвала текст телеграммы и выбросила ее в корзину. Фотокопия этой разорванной телеграммы сохранилась в архиве Черткова.

Чертков первым приехал к Толстому. Раньше врачей, священников, раньше членов его семьи. Это случилось уже 2 ноября. «В девять часов утра приехал Владимир Григорьевич со своим секретарем А.П.Сергеенко, — вспоминала Александра Львовна. — Очень трогательно было их свидание с отцом после нескольких месяцев разлуки. Оба плакали. Я не могла удержаться от слез, глядя на них, и плакала в соседней комнате».

Встреча Л.Н. и В.Г. описана в воспоминаниях последнего: «…я застал Л. Н-ча в постели, весьма слабым, но в полной памяти. Он очень обрадовался мне, протянул мне свою руку, которую я осторожно взял и поцеловал. Он прослезился и тотчас же стал расспрашивать, как у меня дома… Вскоре он заговорил о том, что в эту минуту его, очевидно, больше всего тревожило. С особенным оживлением он сказал мне, что нужно принять все меры к тому, чтобы Софья Андреевна не приехала к нему. Он несколько раз с волнением спрашивал меня, что она собирается предпринять. Когда я сообщил ему, что она заявила, что не станет против его желания добиваться свидания с ним, то он почувствовал большое облегчение и в этот день уже больше не заговаривал со мной о своих опасениях».

Это правда, что Толстой боялся приезда жены. В ночь с 31 октября на 1 ноября он бредил во сне:

— Удрать… Удрать… Догонять…

Но просил ли он «принять все меры»? Холодное, рассудочное выражение больше соответствует лексикону Черткова. И действительно, судя по всему, именно Чертков «принял все меры» не только для того, чтобы Толстой перед смертью не встретился с женой, но и для того, чтобы воспрепятствовать приезду в Астапово остальных членов семьи.

Например, приезд сына Сергея и свидание с отцом могли не состояться. Телеграммы, которые отправила брату Саша до приезда Черткова и после его приезда странно противоречили друг другу. В первой телеграмме, посланной в ночь с 1 на 2 ноября, она сообщала:

«Положение серьезное. Привези немедленно Никитина (врача. — П.Б.). Желал известить тебя и сестру, боится приезда остальных».

Посланная в Москву, эта телеграмма не застала Сергея Львовича, уехавшего к себе в деревню. Его жена послала ее ему вдогонку. Получив ее в пути, он от Горбачева свернул на Астапово.

Между тем утром 2 ноября, через полтора часа после приезда В.Г., из Астапова ушла вторая телеграмма для Сергея Львовича, за подписью Саши, но не в Москву, а через жену Черткова Анну Константиновну:

«Отец просил вас не приезжать. Письмо его следует. Непосредственной опасности нет. Если будет, сообщу»[28].

Меньше всего Чертков был заинтересован в том, чтобы возле Толстого перед его смертью находился кто-либо из его родственников. Кроме, разумеется, Саши. Впрочем, и Татьяны, которой сам В.Г. в телеграмме жене, посланной тем же утром 2 ноября, просил сообщить о своем прибытии в Астапово. (Не сообщили. Татьяна узнала о нахождении отца, как и С.А., из телеграммы Константина Орлова.) Татьяна незадолго до ухода Л.Н. была посвящена в историю с завещанием, где фигурировала в качестве «третьего лица» после В.Г. и Саши. Но вся эта история ей уже тогда не нравилась. По-видимому, именно от нее, а не только из тайного дневничка Толстого, С.А. узнала о существовании завещания.

Появление у постели больного С.А. представляло для Черткова страшную опасность. Он хорошо знал об уступчивости Л.Н. своей жене и его колебаниях в отношении завещания. В случае появления С.А. весь «заговор» в считаные минуты мог рассыпаться. Напоминание о детях, о внуках и, наконец, просто психологическое давление, которое могла оказать на мужа жена, поставило бы под угрозу труд по выработке завещания и уговорам сомневающегося Л.Н.

По-видимому, этого боялся не только Чертков. Этого боялся и сам Толстой. Страх увидеть жену, которая могла бы поднять вопрос о завещании и вынудила бы его или пересмотреть свое решение, или в жесткой и окончательной форме отказать ей, терзал больного и опять-таки сближал его с Чертковым как… с сообщником. Помимо духовных уз, оба были «повязаны» этим тайным документом.

В этом контексте можно понять странный, заговорщический тон разговора Л.Н. и В.Г.

«Мы молчали. Л.Н. протянул руку в мою сторону. Я нагнулся к нему. Но он тоскливо прошептал: „Нет, я так“.

Я: Что, трудно вам?

Л.Н.: Слабость, большая слабость.

Потом, помолчав:

— Галя вас легко отпустила?

Я: Конечно. Она сказала даже, что рада будет, если я провожу вас дальше на юг.

Л.Н.: Нет, зачем, нет.

Несколько позже он спросил меня, не приехал ли к С.А.-не врач-психиатр. На мой утвердительный ответ он спросил: „Не Россолимо ли?“ Я сказал, что нет.

После молчания:

— А ваша мать, Елизавета Ивановна, где?

Я: В Канне. Она телеграфировала, спрашивала о вашем здоровье.

Л.Н.: Как, разве там уже всё известно?»

Ни слова о духовных вопросах! Всё мрачно, таинственно, всё полунамеками. Во всяком случае, так передает этот разговор Чертков.

Он целует руку Л.Н., взяв ее в черных гуттаперчевых перчатках, потому что страдает экземой. Толстой, несмотря на свое состояние, всё еще очень зорок и наблюдателен. На следующий день он видит Черткова без перчаток и справляется о его здоровье. Всё это очень трогательно, как и его забота о Гале и о матери В.Г., поправляющей свое здоровье в Канне. Но всё это вызывает сложные чувства. Было что-то противоестественное в том, что в конце жизни, оказавшись в разрыве со своей семьей, Толстой так заботился о чужой семье.

После Черткова в Астапово прибывали другие «толстовцы»: Гольденвейзер, Горбунов-Посадов, Буланже… Они беспрепятственно входили к Л.Н., беседовали, ухаживали за ним. Он всем был рад, улыбался и говорил нежные слова.

В это время его жена и сыновья Илья, Андрей и Михаил находились в отдельном вагоне на запасном пути. (Напомним, что возле умирающего были Сергей, Татьяна и Саша.) Войдя в домик Озолина, три сына стояли в коридоре против комнаты, где был отец, но не могли, да и сами не решались туда войти. С.А., конечно, рвалась к мужу, но коллективным решением докторов и всех детей ее постановили не пускать и ничего не сообщать Толстому о ее прибытии в Астапово.

«…есть фотография, снятая с моей матери в Астапове, — писал впоследствии Лев Львович. — Неряшливо одетая, она крадется снаружи домика, где умирал отец, чтобы подслушать, подсмотреть, что делается там. Точно какая-то преступница, глубоко виноватая, забитая, раскаянная, она стоит, как нищенка, под окном комнатки, где умирает ее муж, ее Левочка, ее жизнь, ее тело, она сама».

«Он как ребенок маленький совсем…»

Варвара Феокритова в своем дневнике пишет, что Толстой, конечно, догадывался о пребывании жены в Астапове. И с этим трудно не согласиться. Приученные самим отцом не лгать, Саша, Сергей и Татьяна не могли в глаза убеждать его в том, что С.А. продолжает оставаться в Ясной. Приходилось отмалчиваться, уклоняться от разговоров на эту тему. И без того Сергею пришлось солгать, говоря, что в Астапове он оказался случайно, проездом.

В общей суматохе не заметили, как в его комнате оказалась подушечка, сшитая рукой С.А. Но Толстой ее заметил. Маковицкий, органически не способный врать, был вынужден сказать ему, что ее привезла Татьяна Львовна (она приехала в одном вагоне с матерью и братьями). Толстой пожелал видеть старшую дочь.

«Он начал с того, что слабым прерывающимся голосом с передыханием сказал: „Как ты нарядна и авантажна“, — писала Татьяна в письме к мужу. — Я сказала, что знаю его плохой вкус, и посмеялась. Потом он стал расспрашивать про мама. Этого я больше всего боялась, потому что боялась сказать ему, что она здесь, а прямо солгать ему, я чувствовала, что у меня не хватит сил. К счастью, он так поставил вопрос, что мне не пришлось сказать ему прямой лжи.

— С кем она осталась?

— С Андреем и Мишей.

— И Мишей?

— Да. Они все очень солидарны в том, чтобы не пускать ее к тебе, пока ты этого не пожелаешь.

— И Андрей?

— Да, и Андрей. Они очень милы, младшие мальчики, очень замучились, бедняжки, стараются всячески успокоить мать.

— Ну, расскажи, что она делает? Чем занимается?

— Папенька, может быть, тебе лучше не говорить: ты взволнуешься.

Тогда он очень энергично меня перебил, но всё-таки слезящимся, прерывающимся голосом сказал:

— Говори, говори, что же для меня может быть важнее этого? — И стал дальше расспрашивать, кто с ней, хорош ли доктор. Я сказала, что нет и что мы с ним расстались, а очень хорошая фельдшерица, которая служила три с половиной года у С.С.Корсакова и, значит, к таким больным привыкла.

— А полюбила она ее?

— Да.

— Ну дальше. Ест она?

— Да, ест и теперь старается поддержать себя, потому что живет надеждой свидеться с тобой.

— Получила она мое письмо?

— Да.

— И как же она отнеслась к нему?»

Этими вопросами он мучил детей, терзал и самого себя. Но так и не сказал главного, чего от него ждали — одни со страхом, другие с надеждой. Он не сказал, что хотел бы видеть перед смертью свою жену.

Сказать это означало бы предать Черткова. Разговор с женой, если бы он был до конца откровенным, не мог не коснуться вопроса о завещании. И дело уже было не в деньгах. Дело было в той «тайне», в которой он участвовал за спиной жены. Это не могло бы остаться недоговоренным на смертном одре. Невозможно было — уже не для нее, а для него — не поднять этот вопрос при последнем прощании с женщиной, с которой прожил почти полвека. Но это было до такой степени мучительно стыдно, что все старались отводить от этого глаза, молчать или делать вид.

Подобное, но только наоборот, происходило в 1891 году, когда он, отводя глаза в сторону, делил имущество между женой и детьми, «как если бы он умер». И тогда было мучительно стыдно, потому что все понимали, что отец не умер, а жив. А теперь все делали вид, что он не умирает, а будет жить, и вопрос о разговоре с женой можно оставить на потом, как встречу со старцами в Оптиной. Как и тогда, он надеялся, что юридический вопрос в моральном плане разрешится сам собою между любимыми и любящими его людьми. Как и раньше, он не хотел признавать, что этот мир лежит не в добре, а во зле, и что природа человеческая греховна по своей сути.

Не просто греховна, но ужасающе больна. Два душевно больных и бесконечно зависимых от Толстого человека не могли поделить его между собой и ненавидели один другого, а он хотел, чтобы они любили друг друга, как он любил их. «Как вы не понимаете. Отчего вы не хотите понять… Это так просто… Почему вы не хотите это сделать», — бормотал он в бреду за два дня до смерти. «И он, видимо, мучился и раздражался оттого, что не может объяснить, что надо понять и сделать, — вспоминал Сергей Львович. — Мы так и не поняли, что он хотел сказать».

6-го утром он привстал на кровати и отчетливо произнес: «Только советую вам помнить одно: есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, — а вы смотрите на одного Льва». Что значили эти странные слова?

Может — просто: оставьте меня в покое?

Согласно запискам Маковицкого, он часто произносил: «Не будите меня», «Не мешайте мне», «Не пихайте в меня» (лекарства).

Между тем у постели умиравшего собралось шесть докторов.

Увидев их, Л.Н. сказал: «Кто эти милые люди?

Когда доктор Никитин предложил поставить ему клизму, Толстой отказался. „Бог всё устроит“, — сказал он. Когда его спрашивали, чего ему хочется, он отвечал: „Мне хочется, чтобы мне никто не надоедал“.

„Он как ребенок маленький совсем“, — сказала Саша, когда закончила умывать отца.

„Никогда не видал такого больного!“ — удивленно признался прибывший из Москвы врач П.С.Усов.

Когда во время осмотра он приподнимал Л.Н., поддерживая его за спину, Толстой вдруг обнял его и поцеловал.

Никто из собравшихся возле умиравшего Толстого и затем вспоминавших об этих днях (некоторые вели дневники) не заметил частого присутствия в комнате одного маленького человечка, девушки Марфушки, которая ежедневно мыла в комнате полы.

Толстой заметил. Интересовался ее судьбой.

„Л.Н. спросил, замужем ли она или нет, — писал Озолин. — Узнав, что нет, он сказал: „Это хорошо““.

Самой же Марфушке умирающий однажды деликатно посоветовал: „Ты тихонечко, а то столик уронишь…“

Перед смертью ему примерещились две женщины.

Одной он испугался, увидав ее лицо, и просил занавесить окно. Возможно, это был призрак жены (может быть, и не призрак). Ко второй он явно стремился, когда открыл глаза и, глядя вверх, громко воскликнул: „Маша! Маша!“ „У меня дрожь пробежала по спине, — писал С.А.Толстой. — Я понял, что он вспомнил смерть моей сестры Маши, которая была ему особенно близка (Маша умерла тоже от воспаления легких в ноябре 1906 года)“.

В жизни Толстого было три Марии, которых он особенно любил: дочь, сестра и мать…

Мать Мария Николаевна Толстая скончалась, когда Левочке не было и двух лет. Он не знал ее лица, а портретов ее, кроме искусно вырезанного силуэта, не сохранилось. Ближе к концу жизни Толстой стал, с одной стороны, наделять образ матери внеземными чертами, а с другой — тянулся к ней именно как младенец. В марте 1906 года он написал на клочке бумаги: „Целый день тупое, тоскливое состояние. К вечеру состояние это перешло в умиление, желание ласки — любви. Хотелось, как детьми, прильнуть к любящему, жалеющему существу и умиленно плакать и быть утешаемым. Но кто такое существо, к которому бы я мог прильнуть так? Перебираю всех любимых мною людей — ни один не годится. К кому же прильнуть? Сделаться маленьким и к матери, как я представляю ее себе.

Да, да, маменька, которую я никогда не называл еще, не умея говорить. Да, она, высшее мое представление о чистой любви, но не холодной, Божеской, а земной, теплой, материнской. К этой тянулась моя лучшая, уставшая душа. Ты, маменька, ты приласкай меня“.

Однажды обе женщины пришли к Толстому вместе. Александра Львовна вспоминала: „Днем проветривали спальню и вынесли отца в другую комнату. Когда его снова внесли, он пристально посмотрел на стеклянную дверь против его кровати и спросил у дежурившей Варвары Михайловны:

— Куда ведет эта стеклянная дверь?

— В коридор.

— А что за коридором?

— Сенцы и крыльцо.

В это время я вошла в комнату.

— А что эта дверь, заперта? — спросил отец, обращаясь ко мне.

Я сказала, что заперта.

— Странно, я ясно видел, что из этой двери на меня смотрели два женских лица.

Мы сказали, что этого не может быть, потому что из коридора в сенцы дверь также заперта.

Видно было, что он не успокоился и продолжал с тревогой смотреть на стеклянную дверь.

Мы с Варварой Михайловной взяли плед и занавесили ее.

— Ах, вот теперь хорошо, — с облегчением сказал отец. Повернулся к стене и на время затих“.

Здесь невольно вспомнишь пушкинские строки:

И нет отрады мне — и тихо предо мной

Встают два призрака младые,

Две тени милые, — два данные судьбой

Мне ангела во дни былые.

Но оба с крыльями и с пламенным мечом,

И стерегут… и мстят мне оба,

И оба говорят мне мертвым языком

О тайнах счастия и гроба.

Это из чернового варианта пушкинского „Воспоминания“ 1828 года — года рождения Толстого.

Но возможно и более прозаическое объяснение этого странного видения. Когда проветривали комнату больного, которая располагалась напротив входа в дом, то на время отворили входную дверь (в остальное время была заперта). И в этот момент в сени вошла С.А. „Мы с Александрой Львовной выходим в сени. Софья Андреевна уже там, — пишет Гольденвейзер. — Мы уговорили ее выйти наружу. Все мы были крайне взволнованы и тронуты ее приходом. Но Боже мой, что оказалось! В Астапово приехали фотографы от какой-то кинематографической фирмы и захотели снять Софью Андреевну. Когда мы открыли дверь наружу, Александра Львовна увидела направленный в сторону крыльца аппарат, услыхала треск вращаемой ручки, в ужасе отшатнулась и убежала назад в дом“.

Кроме смертных мук („Как Л.Н. кричал, как метался, как задыхался!“ — писал Маковицкий 6 ноября), страдание его было еще и в том, что окружавшие не могли понять его. Язык ему уже не повиновался.

„Отец просил нас записывать за ним, но это было невозможно, так как он говорил отрывочные, непонятные слова, — вспоминала Александра Львовна. — Когда он просил прочитать записанное, мы терялись и не знали, что читать. А он всё просил:

— Да прочтите же, прочтите!

Мы пробовали записывать его бред, но чувствуя, что записанное не имело смысла, он не удовлетворялся и снова просил прочитать“.

Тогда попытались прибегнуть к чтению вслух его хрестоматии „Крут чтения“. Записки Маковицкого: „В 10-м ч. дня Л.Н. в полубреду настаивал, чтобы что-то „делать дальше“. Мы стали ему читать „Круг чтения“, сначала я, потом Варвара Михайловна, потом Татьяна Львовна, которую Л.Н. спрашивал, благодаря ее за что-то, и сказал: „Милая Таня“.

Прочли три раза подряд 5 ноября „Крута чтения“.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.