Андрей Миронов
Андрей Миронов
Бомарше, «Женитьба Фигаро».
3-й акт, 5-я картина, последнее явление.
Граф. Угодно вам, сударь, отвечать на мои вопросы?
Фигаро. Кто же может меня от этого уволить, ваше сиятельство? Вы здесь владеете всем, только не самим собой.
Граф. Если что и может довести меня до белого каления, так это его невозмутимый вид!
Фигаро. Я должен знать, из-за чего мне гневаться.
Граф. Потрудитесь нам сказать, кто эта дама, которую вы только что увели в беседку?
Фигаро. Вон в ту?
Граф. Нет, в эту.
Фигаро. Это разница! Я увел туда одну молодую особу, которая удостаивает меня особого расположения.
Граф. А не связана ли эта дама другими обязательствами, которые вам-то слишком хорошо известны?
Фигаро. Да! Мне известно, что некий вельможа одно время был к ней неравнодушен, но то ли потому, что он ее разлюбил, то ли потому, что я ей нравлюсь больше, сегодня она оказывает предпочтение мне…
Это были последние слова Фигаро, которые он успел произнести на сцене Рижского оперного театра и августа 1987 года. После чего, пренебрегая логикой взаимоотношений с графом, Фигаро начал отступать назад, оперся рукой о витой узор беседки и медленно-медленно стал ослабевать. Граф, вопреки логике взаимоотношений, бросился к сопернику, обнял его и под щемящую тишину зрительного зала, удивленного такой трактовкой этой сцены, унес Фигаро за кулисы, успев крикнуть: «Занавес!»…
Назидание графа
«Шура, голова болит», – это были последние слова Андрея Миронова, сказанные им на сцене оперного театра в Риге и в жизни вообще.
…В июне 1987 года Андрей загадочно прижал меня в какой-то угол театра и заявил, что на гастроли Вильнюс – Рига мы едем на машинах. Не успел я вяло спросить «зачем?», как он меня уже уговорил. Так случалось всегда, потому что чем меньше было у него аргументов, тем талантливее, темпераментнее, обаятельнее и быстрее он добивался своего.
Мой персональный автомобиль ГАЗ-24 приводился в движение горючим под названием А-76, а мышиный BMW Андрея – топливом с кодовым названием А-95. Эти девятнадцать единиц разницы неизвестно чего всегда казались мне рекламным выражением самомнения нашей нефтеперерабатывающей промышленности, но опыт показал, что всякий цинизм наказуем. Так как бензин в те времена продавался строго по ассортименту, то, естественно, там, где заливали А-76, и не пахло А-95, а там, где пахло А-95 (а пахнет он действительно поблагороднее), и не пахло моим средством передвижения. А поскольку бензин обычно кончается не там, где его можно залить, а там, где он кончается, то мышиный BMW, брезгливо морщась, вынужден был поглощать дурно пахнущую этиловую жидкость, а моя самоходка при простом содействии любимого народом лица Андрея получала несколько литров А-95, этого «Кристиана Диора» двигателей внутреннего сгорания, от зардевшихся и безумно счастливых бензозаправщиц. Но вся мистика состояла в том, что оба наших аппарата реагировали на такую замену питания одинаково: они начинали греться, затем «троить», а потом просто не ехать. Ну, с BMW все понятно – ему просто физически не хватало этих единиц чего-то, но моя-то… Казалось бы, вдохни полной грудью пары неслыханной консистенции и лети. Нет. Фырчит, греется, останавливается – вот уж поистине «у советских собственная гордость». Но если в ситуации с горючим мы были на равных, то по остальным компонентам автопробега я сильно отставал в буквальном и переносном смысле: частое забрызгивание свечей, прогорание и последующее отпадение трубы глушителя, подтекание охлаждающей жидкости неизвестно откуда – везде все сухо, а под машиной лужица тосола, частый «уход» искры – на разрыве контактов есть, а на свечи не поступает или даже наоборот, что вообще немыслимо, но факт. Поэтому ехали мы быстро, но долго.
Андрюша не умел ждать и не мог стоять на месте. Динамика – его суть. Он улетал вперед, возвращался, обреченно и грустно взирал на мое глубокомысленное ковыряние под капотом и улетал опять. Я думаю, что на круг он трижды покрыл расстояние нашего пробега.
Я часто слышу вздохи: «Горел, сгорал, сгорел». Но если попробовать найти слово, одно слово, чтобы определить эту удивительную натуру, то я, подумавши, осмелюсь произнести: «Страсть!» Он всегда страстно желал.
А какая же страсть без огня? При его титанической работоспособности казалось, что он никогда не уставал. Очевидно, усталость – это превозмогание ненависти организма к жизни и работе, он обожал жизнь и не мог без работы.
И не вообще, а конкретно. Я думаю, что только внутренняя целеустремленность превращает сильный дух в творческую личность.
Я вспоминаю, как в 1955 году на площади Маяковского, в Московском театре эстрады, позже ставшем театром-студией «Современник», ныне – стоянкой автотранспорта около гостиницы «Пекин», напротив Театра сатиры, шла премьера-обозрение «Московская фантазия», где я, студент 3-го курса Театрального училища имени Щукина, делал первые неуклюжие шаги на эстрадно-театральном поприще, а в пятом ряду, в центре, сидели Мария Владимировна Миронова и Александр Семенович Менакер, а между ними, не справа или слева, а между ними, я точно помню, сидел не самый худой и не самый первый отличник 7-го класса Андрюша и завороженно смотрел на подмостки. И никто тогда – ни родители, ни будущие друзья, ни даже рухнувшие впоследствии стены этого театра – не мог представить, что через каких-нибудь двенадцать лет на этой же площади загорится яркая звезда нашего искусства – Андрей Александрович Миронов.
Мария Владимировна была гениальной женщиной. Ей не нравилось всё, кроме ее сына Андрюши. Все его друзья были говно, я – первое…
За своим сыном Мария Владимировна очень следила. Он, как известно, парень был любвеобильный. Всех его дам она изучала самым внимательнейшим образом и пыталась определить, насколько дама вошла в жизнь Андрюши, насколько это серьезно. Он ее слушался или делал так, чтобы ее не огорчить или чтобы она не узнала.
Мы отвлекали ее сына от гениальности и профессии и тащили в пучину страсти и порока…
Андрей пригласил как-то нашу компанию на день рождения. Приходим – на столе не накрыто. Поползли на кухню – ничего. Открыли холодильник – пустота. Думаем: о, наверное, на балконе. На балконе тоже ничего. «Ну и где?» – спрашиваем мы. «Ребята, – говорит Андрей, – я подумал: если вы приходите на мой день рождения пить и жрать, значит, так вы ко мне относитесь. А если не из-за этого, то мы можем просто посидеть». Мы не поверили, еще полчаса поискали еду, потом сказали: «Ну все, спасибо». Послали его туда, куда сейчас нельзя посылать в печати, и спустились во двор. А там, у подъезда, стоит автобус с женским духовым оркестром в салоне, играющим «Варшавянку». Мы сели в автобус и поехали в заказанный ресторан «Русская изба» праздновать его день рождения.
В антракте я обычно звонил из театра домой и говорил жене: «Будь в напряжении!» или «Сервируй!» Первое означало, мы куда-то отправимся, второе – «Жди гостей».
Заводилой послеспектаклевых посиделок был Андрюша. Это у нас называлось «на слабую долю». Когда мы уже изрядно поддавали, включалась музыка Нино Рота из «8 1/2» Феллини (наш гимн), и мы, напевая, брались за руки и шли по кругу, как дети в детском саду. Потом, по моему приказу, издавали звериный рык и шли в другую сторону.
Помню, как сдачу спектакля «Проснись и пой!» отпраздновать решили в ближайшем ресторане «София». И вдруг Валентин Плучек говорит: «Ну что вы за молодежь? Вот в наше время начинали праздновать в Москве, а утром оказывались в Ленинграде». Этого было достаточно, тем более в Ленинграде снимался Андрей, и мы решили его пугануть (была у нас такая любимая игра: неожиданно нагрянуть к человеку). Поехали к Татьяне Ивановне Пельтцер за деньгами на билеты (потому что деньги водились только у нее) и оттуда – в Шереметьево. Ближайшего самолета надо было ждать довольно долго. Кураж постепенно проходил, и некоторые, в том числе Плучеки и Менглет с Архиповой, вернулись в Москву. А самые стойкие: Татьяна Ивановна, Марк Захаров с Ниной и мы с Татой – полетели.
Из аэропорта вся компания поехала в гостиницу «Астория», где жил Андрей. Но пока мы летели, кто-то настучал Марии Владимировне, что эти сумасшедшие отправились к ее сыну. Она позвонила в Ленинград и сказала: «Жди!»
Когда мы подъехали к «Астории», на входе стоял Андрей в красной ливрее с салфеткой на согнутой руке. Не моргнув глазом он сухо сказал: «Ваш столик – № 2».
Потом мы всю ночь гуляли по Ленинграду, танцуя и напевая мелодию из «8 1/2». А у Марка возникла навязчивая идея взять Зимний. Мы остановили почтовый грузовик, Марк крикнул: «К Зимнему!» В кузове грузовика мы тоже танцевали. Почему так и не взяли Зимний, уже не помню.
На рассвете голодные и замерзшие на Московском вокзале мы пили кофе. Его тогда наливали из огромных двухведерных баков с краниками, к каждому из которых была прикована кружка.
Выглядели мы к утру жутко, и кто-то из прохожих на улице, узнав Андрюшу, пропел: «Весь покрытый зеленью, абсолютно весь».
Потом мы с Андрюшей и его сводным братом Кириллом Ласкари поехали к их деду Семену, который до революции был богат и имел драгоценности. И Андрюша нашептал ему, что надо быть готовым, что почту и телеграф мы уже взяли, теперь будем возвращать незаконно отнятое. Дед осторожно спрашивал: «Правда? Ты не шутишь?» Андрей уверял, что правда. И дед верил и ждал.
Как-то в другой приезд в Ленинград Кирилл пригласил нас в плавучий ресторан недалеко от Петропавловской крепости, чтобы раскрыть семейную тайну. Когда началась экспроприация, дед Семен припрятал все в своем доме в Гатчине. «Настало время внукам получить законное наследство, – сказал Кира. – Я разработал операцию. Шурка, ты задействован и получишь небольшой процент».
В доме проживало довольно много народу. Поэтому план был такой: меня якобы сбивает машина, Кирилл с Андреем зовут на помощь, жильцы дома выбегают, окружают пострадавшего, то есть меня, и в этот момент один из братьев незаметно проникает на чердак (Кирилл уверял, что клад именно там) и находит дедушкины бриллианты. После чего мы делим их не в равных частях. Все продумали до мелочей, осечек не должно было произойти. Мне забинтовали голову, воткнули для успокоения через бинты дымящуюся трубку и стали звать на помощь жильцов. Почему никого не смутило, что я после аварии оказался сразу забинтованным, тайна. Видимо, слишком натурально мы играли. В общем, все жильцы мне сострадали, Кирка клад не нашел, и он, очевидно, до сих пор лежит на чердаке в деревянном доме в Гатчине. Если, конечно, на эти деньги, как в «Двенадцати стульях», не построили клуб.
Но не надо думать, что мы только искали сокровища, пили и смеялись. Мы иногда работали.
В молодости у меня была творческая мечта, почти осуществленная, попробовать на себе все «рода художественных войск» и пострелять из всех орудий.
Мне было интересно окунуться в недра радиопроизводства, с монтажом, наложением музыки и шумов, работой с актерами в радиостудии.
К Новому году или женскому празднику в эфир выпускались юмористические силы, любимцы радиослушателей, то есть народа. Самая трудная задача была – уговорить записаться Рину Зеленую или Татьяну Пельтцер. Мощные, непримиримые характеры этих дам и замечательных актрис доводили автора и режиссера до безумия. Ставилась под сомнение каждая фраза, обливалась потоком унижения любая режиссерская находка, но результат все-таки доставлял радость.
«Шура! Не пользуйся моей слабостью к тебе и не мучь меня этой жалкой халтурой».
«Шура! Я получила твой текст! Прочла домашним – ни одной улыбки. Если тебе так остро нужны деньги, я дам!»
Но все же и та и другая, накапризничавшись, поворчав, добавив несколько седых волос в молодую шевелюру режиссера, записывались.
Также очень трудно было вытащить в радиоэфир Андрюшу. «Шура, мне некогда», «Шура, запиши сам», «Шура, позвони завтра», «Шура, не морочь мне голову», «Шура, иди…». Но Шура не слезал, и Андрюша, проклиная все на свете, в том числе дружбу, которая вынуждает его заниматься бог знает чем, заскакивал («только на 20 минут») в Дом звукозаписи и часа два записывал моноложек в юмористической передаче. Он записывал бы его и все четыре часа, но время, отведенное на запись, кончалось, и он уходил, как всегда не удовлетворенный результатом, с тем же криком, что дружба толкает его на полуфабрикат. Он писал этот моноложек то с грузинским акцентом, то как диктор телевидения, то как охрипший грузчик, то как инфантильная дама. Если бы суметь сохранить эти варианты, то какое это было бы пособие молодым артистам по изучению отношения к труду.
Это сладкое слово «эстрада»
Вместе с Андрюшей мы давали творческие вечера. Переводя на русский, «левые» концерты, то есть халтуры.
Роли распределялись так: Миронов – большой артист и художник, а я – рвач и администратор. Звонок. «Вам звонят из фармацевтического управления Москвы». Замечательная контора, где, как муравьи, ползают сотни женщин. Фармацевтические чиновники. И мы в этой конторе были, условно говоря, в прошлом году на 8 Марта. И вот опять звонят: «Мы мечтаем на 8 Марта снова видеть вас». Я, прикрывая микрофон рукой, говорю тихо Миронову: «Звонят из фармацевтического управления». Андрюша машет на меня руками: «Нет, ни в коем случае, отказывайся». «Ведь мы у вас уже были», – говорю я в трубку. «Но заявки только на вас – только на вас хотят посмотреть». – «Ну что значит – посмотреть? – говорю. – Мы же артисты. Мы должны что-то показать. Не можем же мы выступать с той же программой». – «Ну что-нибудь…» Андрей машет руками: «Даже не думай! Положи, положи трубку! Не разговаривай с ними!» – «Тогда говори сам».
Я передаю ему трубку. Андрей начинает: «Ну, дорогие, но мы артисты академического театра, мы так хорошо у вас выступили в прошлом году. Нет, не можем. Ну, не можем мы просто выходить и улыбаться…» На том конце провода огорчаются: «Ну как же? А мы так надеялись. У нас есть 500 рублей». Андрей: «Так, адрес!»
После концертов возникали и неприятности. К примеру, однажды зимой мы с Андрюшей должны были лететь в Новосибирск на суд над администратором концертных площадок, куда нас вызывали в качестве свидетелей. Мы получили за выступление на 50 рублей больше положенного, а этот администратор, условно говоря, – на 50 тысяч рублей. Чем закончилась история, не помню, но запомнилось, как мы туда улетали.
Лететь должны были ночью, на один день, и в следующую ночь вернуться. Андрей заехал за мной на такси, поднялся, а я все никак не мог решить, какую взять с собой трубку. Мы уже опаздывали на самолет, Андрюша стал торопить. Я ему говорю:
– Никак не найду свою любимую трубку, а от всех этих я не получаю удовольствия.
– Шура, – мрачно замечает Андрей, – а ты летишь на суд получать удовольствие?
Трубка была наконец найдена, мы спустились к такси. И, когда я в него влез, у меня сзади по шву лопнули брюки. Надо возвращаться домой. Я поднялся, но из-за суеверия (и без того поездка не из приятных) порог квартиры не переступил. Жена вынесла на лестничную площадку газетку, расстелила на полу, я встал, стянул штаны, натянул другие, но они мне чем-то не понравились, и я решил надеть третьи. Снимаю те, и в этот момент хлопает входная дверь, в подъезд входит Андрюша, видит меня на лестничной площадке без штанов и ласково спрашивает:
– Шура, у тебя какие планы?
Меня одевал (не в данном случае, а вообще) в основном Андрюша, отдавая с себя вещи, вышедшие из моды. Он следил за модой тщательно. Когда театр выезжал на гастроли в Прибалтику, Андрюша таскал меня там к своему портному, который шил нам брюки.
Я к вещам отношусь абсолютно умозрительно. Я имею в виду моду и их количество на теле и в доме. У меня нет своего стиля. Я всю жизнь ношу обноски. В театре, когда оформляется новый спектакль, есть такое определение – «костюмы из подбора». Значит, гардероб для исполнителей составляется из тех костюмов, что были сшиты для других спектаклей. Моя одежда состоит «из подбора». Как-то случайно встретил я в Канаде Табакова. Взглянув на меня, он дал мне визитку, на которой было написано: «Олег Табаков. Актер». И приписал, обращаясь к своему канадскому приятелю: «Майкл, пожалуйста, своди Шуру Ширвиндта в универмаг для нищих и подкорми его. Он хороший! Крепко целую. Олег Табаков». Что и было сделано.
Когда в Москву приехал Роберт Де Ниро, Андрюша захотел познакомиться с ним. Тогда Де Ниро возила от «Интуриста» и переводила ему Регина, бывшая жена Михаила Козакова, и мы на нее насели, чтобы она вытащила этого Де Ниро на вечер к Андрюше. И вот свечки зажгли, все прифондюренные, в галстуках, напитки, орешки откуда-то достали. Помню, были Кваша, Козаков, я. И пришел Де Ниро. В страшных джинсах, в однодолларовой майке, в шлепках через палец, а мы, значит, стоим в кисках. Мы ему говорим, мол, ты же жутко знаменитый, а вон в чем. Он сказал: «Ребята, нужно достичь такого уровня. Когда я выхожу так в Нью-Йорке, меня видят и думают, что это последний крик моды, потому что так одевается Де Ниро».
За годы советской власти артисты привыкли, что смысл биографии в получении высоких и почетных званий. Высокое звание автоматически давало высокое положение: всякие «членства», сидение в более первых рядах на собраниях, а иногда даже в президиумах, перемещение в вагонах СВ. Народный артист республики спешил сделать все, чтобы умереть народным артистом СССР, ибо только народный артист СССР имел возможность претендовать на Новодевичье кладбище. Сколько ничтожных деятелей лежат в этом престижном пространстве. Но так и не смогли страна, народ, близкие похоронить Андрея Миронова на Новодевичьем – не успели дать народного СССР. Я помню эту страшную мышино-канцелярскую возню с перезвонами по инстанциям, когда один высокий чиновник звонил другому высочайшему чиновнику и говорил, что Миронов «подан» на это звание, что «документы лежат» уже близко к финальному столу, но нет, не пробили, и очередной замминистра траурно поплыл под стены Новодевичьего монастыря.
Когда Андрея вынесли из театра и город Москва остановился, я почему-то вспомнил виденные мною на пленке похороны Жерара Филипа. Не знаю, где похоронен Жерар Филип и как повлияло на место его захоронения обстоятельство, что он не дождался звания заслуженного артиста Сен-Жермен-де-Пре.
…Бежит время, и образ Андрея, его последние дни, часы, минуты облекаются в легенды, домыслы, «личные» воспоминания. Этот обязательный снежный ком слухов, который всегда катится с горы человеческого горя, невозможно удержать, да, наверное, и не надо. Потому что в данном случае этот ком у большинства родился от комка в горле, а не от пошлого обывательского любопытства.
Я не знаю, как объяснить необъяснимое: почему при актерской бродячей жизни, когда судьба забрасывает нас поодиночке в самые разные уголки, вдруг на дождливом юрмальском побережье собрались в августе, словно по наитию, почти все родные и близкие Андрею люди. Как он нами занимался, как беспрестанно собирал, собирал, собирал всех нас вместе и как говорил, что он счастлив!
Зыбкая мечта человека умереть в своем доме… Андрей умер там, где он жил, – на сцене. Я вез его по коридору больницы – он лежал спокойный, молодой, красивый, в черном костюме Фигаро, а вокруг со скорбным удивлением толпился беспомощный цвет отечественной профессуры, так как по жуткому стечению обстоятельств в это время в Риге шел международный симпозиум нейрохирургов.
В те дни мой шестилетний внук Андрюша услышал телефонный разговор.
– С кем ты? – спросил он.
– Это Саша Ушаков, – ответил я. – Ты не знаешь, это большой друг Андрея Миронова.
– Значит, теперь это мой друг, раз Андрей мой крестный.
Как радостно, что маленький Андрюша успел зафиксировать в детском сознании образ своего замечательного тезки, в честь которого был назван. Как трагично, что Андрей Миронов не привезет уже взрослому тезке очередную кепку, не услышит новых записей эстрадных звезд, не увидит последних шедевров мирового экрана, не соберет нас, как всегда, вокруг себя, не узнает, до какой степени все без него опустело.
А то, что происходило на его панихиде и похоронах и что творится на его могиле, я расскажу ему при встрече.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.