На работу!
На работу!
Утром встаю и еду на «Мосфильм». Сегодня у меня «проба» — точнее, репетиция — режиссер взял на роль без проб. Внутри идет срочная перестройка из трехсотлетней актрисы в нашу сегодняшнюю дамочку-разлучницу в фильме «Любовь и голуби». Опять ролишка заковыристая — «Что подумают о вас люди?» — летит первое письмо от постоянной корреспондентки. Но роль мне нравится. И режиссер Владимир Меньшов пока недоверчиво относится ко мне. Уже интересно! Опять все заново. Опять доказывать! Опять искать, копать, проваливаться и делать шаг вперед! В общем, жизнь продолжается!
Вчера, перед сном, я уцепилась за какое-то интересное открытие. Не забыть, не забыть! А оно выскользнуло: «Отпусти меня, я еще не та золотая рыбка. Но и я тебе пригожусь». Значит это еще — не главная правда. Это только ее частица. И еще частица, и еще частица… Кажется, для постижения всей правды не хватит и жизни.
Я искала свою правду в военном детстве и военных песнях, в своих скоропалительных решениях, ошибках, заблуждениях и начинаниях с нуля… Свою правду я ищу в своих героинях. Через их судьбы. Ирония судьбы, но почти все мои героини одиночки. Даже нежная коза в жизнерадостном детском мюзикле «Мама». В их мире нет хозяина. Одиночка. Это слово появилось после войны. Раньше, по книгам и кино, как-то больше солдатка. А теперь — одинокая, одиночка…
Сколько случаев одиночества мне выпало на долю в ролях. Мои героини ищут счастья. Почти все достигают его, а если и теряют, то становятся сильными, как героиня в фильме Евгения Матвеева «Особо важное задание». Удивительно, но сильными делает их одиночество. Не на кого опереться, невозможно расслабиться. Какая нелегкая судьба. Хотела бы я постичь психологию благополучной женщины, опиравшейся на сильную руку? Нет. Может, это знамение времени? Но ведь я живу в этом времени? Может, ему, этому времени, должна соответствовать именно такая героиня? Не знаю. Но мои роли не истощают меня. Они меня питают, обновляют. И я иду навстречу новой роли опять сильная, свежая, как птица феникс, возрождающаяся из пепла. И коварная мысль о поворотах, страхи «новых типажей» не приходят мне в голову. Я кручусь в сценарии, задыхаюсь в роли до тех пор, пока не зашипит кислород правды и не забьется спокойно сердце.
…Войдя на «Мосфильм», я сразу поверну налево, в обход. «Не появляйся от нечего делать на студии. Болей, терпи, жди. Знай, если ты понадобишься студии, — тебя найдут на краю земли. И самолет приземлится в твоем дворе». Лишний раз я и сейчас на студии не появляюсь.
«Мосфильм», «Мосфильм»… люблю я тебя и боюсь. Ощущаю тебя как нечто живое, обладающее желанной славой, как кипящей лавой, и бросающее в ледяную воду. Остывает лава быстро, но годами не можешь сковырнуть с себя «славное» прошлое. «Мосфильм», «Мосфильм», открыватель моего славного начала! Теперь уже мало осталось тех, кто трудился в те годы. Одни постарели, другие ушли на отдых. Многие ушли навсегда. Я люблю своих сверстников, мое поколение. Мы начинали вместе. И, хотя теперь это уже не Инна Хлопьева — администратор на площадке «Карнавальной ночи», а начальник планового отдела киностудии «Мосфильм» Инна Михайловна Хлопьева, но когда я прохожу мимо ее кабинета, моя рука сама тянется открыть эту дверь: я хочу ее увидеть — умную голубоглазую женщину. Все ту же Инну Хлопьеву. И у нас всегда есть о чем поговорить и, конечно же, есть что вспомнить. И как бы ни трясла свое объединение темпераментная Нина Урвачева, она для меня не только директор Второго объединения студии — она начало моей жизни. А я — ее. Наши судьбы в студийной жизни нерасторжимы.
Сколько же в кино профессий, с которыми знакомишься поздно. Так поздно, что становится стыдно — ведь думала, что постигала главное и вглубь, а оказывается, лишь плавала по поверхности. Это очень похоже на то, в каком порядке начинаешь изучать в детстве титры картины. Вначале смотришь на название фильма и ждешь титры с любимыми артистами. И если фильм музыкальный, ну уж ладно, читаешь и фамилию композитора. Но вот смотрю как-то, раз двадцатый или двадцать пятый, фильм «Подвиг разведчика»: тогда фильмов было мало, и этот мы смотрели до одури. Да сейчас задай человеку моего поколения вопрос: «Скажите, у вас продается славянский шкаф?» Немедленно последует ответ: «Шкаф продан, могу предложить никелированную кровать». Вот, значит, смотрю, закрыв глаза, «Подвиг разведчика». Идут титры. Это никому не интересно. Слушаю закадровую музыку. И так нехотя вскидываю взгляд на экран: «О, шо такое, товарищи, Барнет же уже там, в самом начале, был написан? Шо такое, чего это он уже два раза, а наш любимый Кадочников один?» Так, совершенно случайно, поняла, что Барнет и режиссер фильма, и сам в нем играет как актер. Стала запоминать фамилии режиссеров. Мама проводила городские елки и получала деньги по ведомости как режиссер-устроитель. Так, думаю, с этим делом все ясно. Это дело авантюрное и ответственное. Когда начала учиться в институте, мое лицо студенты-операторы «крутили» и так и сяк — в поисках подходящего света и ракурса. Я стала зорко следить и запоминать — какой же свет был, когда снималась именно эта фотография. Эх ты, папочка, лесовичок мой «дорогенький», а ведь ты говорил: «Там тебя, дочурка, заграмирують, як следуить быть, и ты в меня будишь у в кино самую красивую павую». Так «пава» через свои собственные недостатки стала запоминать в титрах фамилии операторов. Потом очередь дошла и до автора сценария. Но иногда вызывало неприятное удивление то, что рядом с автором романа «примазывалась» фамилия обработчика совершенного произведения, которое не нуждалось ни в какой переработке. И только потом-потом, совсем потом, поняла, что огромную информацию романа в емкую форму киносценария может уложить только профессиональный киносценарист. По нескольким фильмам я поняла, что помимо работы прекрасных режиссеров, актеров, операторов, композиторов есть еще важный-преважный, необходимый компонент, благодаря которому смотрит глаз, а душа поет — работа художника картины. Как поздно я созрела, как поздно… А теперь меня интересует профессия с таким протокольно-канцелярским названием — редактор картины. С этим словом у меня ассоциировался гоголевский персонаж в засаленном сером мундире, в очках, с пером и саблей в руке. Что не так — бац, отрубил! Что не по «его» — бзык, переделал!
С каких-то времен врезалась в память фраза, смысл которой дошел до меня не так давно: «Редактор надувает чужие паруса». Красивая фраза. Но тогда мне понравилось «надувает паруса». «Белеет парус одинокий»… А главное слово — «чужие» — неромантичное, и пролетело мимо меня.
С этой женщиной, работающей на «Мосфильме» редактором, я познакомилась несколько лет тому назад. Нас свела работа. Работа жаркая, неспокойная, словом, работа. 1980 год. «Любимая женщина механика Гаврилова». Одесса. Выходной день. Конфликт с режиссером в разгаре. Звонок: «Здравствуйте, я редактор картины, хотела бы с вами поговорить». А я знаю, что редактор целую неделю живет в Одессе, со всеми актерами уже перезнакомилась. Со всеми, кроме меня. Получается, будто я в этом фильме и не снимаюсь. Но целую неделю я и виду не показывала, что знаю о приезде редактора в Одессу. Во как все меня обходят стороной. Ну и штучка же я…
В Одессе было прохладно, но в гостинице еще не топили. И в выходной день в теплой кофте и шерстяных носках залегла себе с книжкой под двумя одеялами. Решила к приходу редактора не переодеваться: буду как есть. С независимым видом открываю дверь… Ну, здравствуйте, вот мы с вами и встретились. Теперь давайте обрабатывайте меня. Я буду помалкивать, но все равно… буду «дуть свое».
Она сказала, что сама из Харькова. Вот этого она могла и не говорить. Наш говорок — это наш говорок. Проскользнуло несколько родных словечек, интонация пропела мелодию, уходящую в вопрос, и — все ясно — здравствуй, Харьков! Мы говорили о военной поре, о разных, но и одинаковых — хоть был в блокаде, хоть в оккупации, хоть в эвакуации — судьбах людей.
Она мне рассказывала о себе, связанное с войной. А на главную тему так и не выходила. Сижу, слушаю, киваю, а мысли бегут одна за другой: ну как ей объяснить, что я и так знаю: режиссер — человек талантливый, его профессия — главная, моя — второстепенная. Но играть роль так, как видит ее режиссер, — не могу. Мы оба страдаем от того, что такие разные, что ошиблись друг в друге. «Вы знаете, в материале то, что вы делаете, в общем неплохо, но ведь это что-то другое. Как вы видите эту женщину? В сценарии — это все точно выписано. Как же вы собираетесь сводить концы с концами? Ведь они не сходятся. Нужно многое менять…» Значит, мы думали об одном и том же. Я стала что-то бормотать — очень вяло и не очень связно… Думаю, что с самого начала редактора обезоружил мой вид. Так она мне потом и сказала: ожидала увидеть меня какой угодно, но только не тем потерянным и измученным человеком, который сидел перед нею — бледный, закутанный в одеяло, на узкой койке в небольшом номерочке, с чайком — при помощи кипятильника. Зрелище, мало соответствующее понятию «кинозвезда»… Очевидно, у меня самой появилась потребность вслух провести, проиграть линию роли, заново почувствовать верность изменения характера — не того, что в режиссерском сценарии, а того, что проникал все глубже и приживался внутри. И присутствие профессионала меня к этому подтолкнуло. А иначе — да ни за что бы мне так не оживиться в тот холодный и серый день. Редактор меня слушала, не перебивая, внимательно, включаясь в мои ответвления — примеры из виденного, слышанного, прожитого. В общем, пришла ко мне редактор картины в одиннадцать утра, а расстались мы в восемь вечера. Мне показалось, что она меня поняла, хотя не сказала ни «да», ни «нет». С режиссером они были давними друзьями, работали вместе и раньше, а момент нашего взаимопонимания и общения требовал времени и еще чего-то из области такта… В процессе оставшейся работы редактору все труднее и труднее было оставаться нейтральной. Но одна из сложностей редакторской профессии и заключается в этом тонком дипломатическом балансировании… Почувствовав правоту одного, редактор незаметно убеждает другого создателя картины. И все — на благо картины.
Редактор начинает картину с работы над сценарием. Живет в картине бурно весь период ее создания — пробы актеров, просмотр материала, съемки и пересъемки, заключения по каждому отснятому объекту. Редактор заканчивает картину: озвучание, титры, сдача фильма — переделки, перетонировка. А чуть что не так — «А где был редактор?» Я поняла, как в этой профессии много сложностей. «Знаете, есть такая закономерность: чем талантливее режиссер, чем больше он прислушивается к мнению редактора. Иногда предлагаешь ведь от души, для картины, а воспринимается как личная обида. Порой бывает… ах, да ладно».
Фильм выходит на экраны. Читаем титры: сценарист, режиссер, оператор, актеры, художник, композитор… и только о работе редактора зритель имеет весьма приблизительное представление. А ведь если редактор — мастер, его работа настолько «растворяется» в фильме, насколько в лучших картинах режиссер «растворяется» в актерах.
Не знаю, удастся ли мне дойти до сути, наложив сегодняшнее на прошедшее? Только тогда я смогла бы ответить людям на вопросы: «Как вы смогли найти в себе силы, чтобы выбраться из глубокого колодца?», «Чем вы жили те годы, когда не снимались?», «Что вы делали все те годы? Откуда вы черпали силы?» Это главные вопросы из многих, многих других. Мне дороги вопросы тех зрителей, кто в паузах, в молчании, видит то, чего не заметишь, если следишь только за взлетами и блеском. Зрителей интересует долгое сидение перед прыжком: «Какими витаминами себя питать, чтобы вскарабкаться на горку?»
Знаете, дорогие зрители, когда на моем пути встречались добро и милосердие, у меня, как чудо, находился выход из безвыходного положения.
Наверное, из-за невзгод с какого-то времени я стала жить двойной жизнью. Сознательно я это поняла лет в тридцать. Внутри меня постоянно сидел другой человек — трезво и реально соображающий. Я не завидовала тем, у кого это счастливо сплеталось. Во мне это держалось всегда раздельно. Но от этого два человека — внешний и внутренний — только взаимно крепли. Я их и теперь редко соединяю. Вот сейчас мне хорошо — одна, пишу себе, никого не стесняюсь и никого не боюсь.
Потому, когда я встречаю человека и ощущаю, что это человек «мой» — о! — это самый редкий в жизни праздник! «Мой» — это тот человек, который почувствовал, раскусил и принял эту мою двойственность. По-настоящему это всегда понимала только моя мама. Не до конца — несколько близких друзей. Потому так непросто сходиться с людьми. В кино, пожалуй, тоньше всех меня понял режиссер Никита Сергеевич Михалков. Он незаметно раздвинул пестрый эклектичный внешний занавес и стал общаться с тем человеком, что сидел у меня внутри. Тот человек обрадовался, что наконец-то им заинтересовались, взял да и с удовольствием подчинился. И стало так спокойно — нигде ничто не бунтовало. Удивительное добро я ощутила от всех членов семьи Михалковых. Это происходило в самые неожиданные моменты и в ту пору, когда у меня уже была работа, на том этапе, когда — если со стороны — все прекрасно, когда не нуждалась в помощи. Но, как научила жизнь — не только тот друг, что плачет с тобой рядом, если тебе плохо, а и тот, кто радуется и дает, подсказывает то, чего не хватает для полноты ощущения праздника души, профессии. А ведь, в сущности, эти люди мне не близкие, не родственники, просто люди, каких, казалось бы, должно быть много. АН нет!
Что у меня было в запасе до того 1976 года, когда Михалков стал писать для меня по Чехову генеральшу из «Неоконченной пьесы для механического пианино»? Ну опять же «Карнавальная ночь», «Старые стены», «Двадцать дней без войны», «Соломенная шляпка» — далековато от Чехова. Каким же чутьем он тогда уловил, что я могу это играть? Ведь писать на актера — это значит на роль его не пробовать… Чехов для меня внутри был закрыт всегда — так сложилась моя жизнь в профессии. Как этот молодой человек понял, что Тамара Васильевна из «Пяти вечеров» — это есть я сама — только сумей раздвинуть занавес и вывести на свет того, второго человека? Ведь она столько лет ждала Сашеньку, а я столько лет ждала Работы. Ведь ее монолог — иносказательно монолог моей жизни: «Работа, милая, я знала, я знала, что ты придешь, я знала… Знаешь, я здесь хорошо жила, у меня было в жизни много счастья, дай бог каждому, и потом, я никогда не падаю духом, никогда. А теперь будет все иначе…» Разве это не мое? А ведь еще с шестидесятых, еще с «Современника» все это было для меня наглухо закрыто. Да я только после «Сибириады» уверенно почувствовала, что если захочу — буду красивой! Как это сумел внушить мне режиссер? И сейчас я расправила плечи и играю даже то, что мне уже, казалось бы, не по «карману». А зритель — точный барометр — ничего, не протестует… пока. Откуда режиссер «Сибириады» мог понять, что я способна написать книгу? Да у меня в школьных сочинениях учителем было написано: «Сильно сказывается влияние учебника». А чего было стесняться? В то время мы все имели одно мнение. Это теперь пишут сочинения на вольные темы. А тогда возьмешь да и честно спишешь. Лучше и лаконичнее, чем в учебнике, все равно не скажешь. Прибавишь от себя: «мне так кажется», «думаю, что…» или «лично мое мнение» — и все. И главное, ни единой ошибки. А то сморозишь какую-нибудь глупость от себя, вроде: «Печорин был не плохой, но и не хороший человек». — «Садитесь, два». Многие вещи в то время, в середине семидесятых, были еще закрыты для меня. И только уникальные, доброжелательные люди с обостренным сверхчутьем смогли распознать во мне то, что спало, дремало, о чем сама не ведала. И вот я сыграла «Пять вечеров», сыграла так и не сыгранную мною на экране генеральшу в «Механическом пианино», написала «Мое взрослое детство».
Был теплый осенний вечер 1979 года. Никита Михалков пригласил меня на чтение пьесы. В узком кругу знакомых людей свою пьесу читал Сергей Владимирович.
— Пап, я хочу тебе дать прочесть одну рукопись…
— Никит, прошу тебя, без дополнительных нагрузок… Я залился чужими рукописями… у меня э-эт-того чтива… — услышала я в перерыве между актами пьесы.
Пьесу прочли, обговорили. Настроение было веселым, без спадов и глубокомысленных молчанок. У меня на душе было легко и спокойно. Никакого зажима. Никита отошел в угол и стал копаться в стопке белых листов. За километр я бы могла узнать свою истерзанную и измученную рукопись. Всю мою семью с полным правом можно было бы назвать первопечатниками. Взяли напрокат пишущую машинку «Москва» без двух букв. Переругались, перессорились, пока получилось то, что сейчас листает Никита Михалков. Господи, как же бьется сердце, какой позор, зачем я взялась не за свое дело, сейчас будут ухмылочки, незаметная кривизна в уголках губ… Только бы не потерять сознание от жуткого сердцебиения… что там бомбежки, тригонометрия, премьеры и все вместе взятые «моторы»!.. Вот что значит — человек занялся не своим делом.
— Люся, прочти…
— Не могу, нет, Никита, не могу… боюсь, ты сам, лучше ты…
Я вижу, он выбрал главу — «Папа вернулся». Именно с нее 8 августа 1978 года я начала «Мое детство»…
Никита неточно передавал речь моего папы, но реакция сразу была очень веселой и непосредственной. Вокруг все очень доброжелательны. Я не обманываюсь. Это придало мне сил, и я продолжала читать сама. «Еще что-нибудь про-о-чти», — сказал Сергей Владимирович. Я набрала побольше воздуху, рванула подряд три главы «Деревня»… И моя рукопись улетела к добрым людям в журнал «Наш современник». Не знаю, как бы сложилась судьба «Моего взрослого детства», если бы не тот вечер.
Делать добро! Разве это не говорит о широте души, о безграничности таланта, когда ничто и никто не ущемляет твоего «я»? Того вечера я не забуду никогда! Забывать о добре — грех. После таких минут опять летишь, и опять рискуешь, и опять не унимаешься!
Недавно я прочла у А. В. Луначарского: «Не все мы похожи на Маркса, который говорил, что поэты нуждаются в большой ласке. Не все мы это понимаем, и не все мы понимали, что иногда ничего так не нужно, как душевное слово». Это было сказано в годовщину смерти поэта Маяковского.
Новая роль, новая картина, новый режиссер. Впереди полгода новой жизни. Полгода. Ну что ж… Делаю сильный вздох, и вдруг пронзает знакомая боль: а что если через эти полгода вновь наступит бескалендарное «время грез»? Помнишь, не забыла? Смотри, не забывай. Уйди, уйди, милая горечь. Это несправедливо, не надо так. Ну хочешь потом, потом потолкуем. Пойми, мне сейчас нужно готовить себя к новой жизни, к новой роли… Сажусь в кресло к новому гримеру. Сердце — стук-стук…
Что? Меня к телефону? Забыла позвонить домой, ведь надо было. Надо было, надо было… Ах ты… Как только переступаю порог проходной студии — все из головы вон — дом, семья…
Однажды на встрече со зрителями Никита Михалков сказал, что есть актрисы, которые семью, ребенка не променяют на хорошую роль, и, покосившись в мою сторону, сказал, что «она» за хорошую роль может поджечь свой дом, сама принесет керосин, — потом будет раскаяние, суд, но роль она сыграет. Я тогда, аж, сжалась вся. Да нет, не подожгла бы я дом, конечно. И все же это правда. Все мои недуги в работе излечиваются. Но если что-то не так в работе — дом меня не излечит.
Дом, мой дорогой дом, прости. Прости меня, любимая семья, за то, что ты в жизни для меня не главное. Но вы, мои драгоценные, уже свыклись и никогда не в обиде. Мы тихо и мирно живем. У нас по-прежнему в доме кот и собака. У нас все по-старому, все как прежде, но без папы. Без папы.
5 июня, в день рождения Маши, к нам в дом забрел маленький серый облезший котенок. Маша прижала его к сердцу и умоляющими глазами посмотрела на Лелю.
— Не нужен он нам, он не пушистый, и «Лицо» у него треугольником.
— Ах ты, Леличка, ах ты миленькая какая… Вот дедушка никогда бы не выгнал такого маленького, беззащитного… да еще в мой день рождения, ведь он сам пришел…
И кот остался. Назвали его Серый. Никто ничего умнее не смог придумать. У Маши дедушкина доброта и любовь к животным. Семья наша разрослась. Теперь у нас в доме Маша + Саша. Саша Королев — красивый, сероглазый, самостоятельный молодой человек. Учились вместе в школе, так что никаких «сюрпризов» от Маши ему не будет. Друг друга «знают як следуить быть».
А 22 сентября 1982 года я пришла с озвучания «Вокзала». Было очень холодно. Я, точно как мой папа, полезла в кипяток — согреваться. Я ни о чем конкретном не думала, просто тупо и устало смотрела в потолок… Сколько раз потом я ни представляла себе тот момент, не могла воспроизвести, что же было до того… как залаял наш пес, длинношерстный тойтерьер со странным для мальчика именем — Бабочка; как нервно хлопнула наша входная дверь, и потрясенный, неузнаваемый голос моего мужа возвестил: «Мальчик! Мальчик! У Маши мальчик!»
Бывают минуты, когда в течение часа испытываешь жуткое ощущение, страсти — и, наверное, проживаешь не один час — бесконечность часов! В такой стрессовый час время исчисляется не минутами, а захлебывающимися ударами сердца. В один момент я увидела себя в зеленом платье, в красных мушкетерских туфлях, идущей по Арбату! Ну-ка скажи мне тогда: ты будешь бабушкой! — Вы что, дорогие товарищи! Я — бабушка?!
Сбылась моя тайная мечта — мальчик! Никто не знал, как мне самой хотелось иметь мальчика! Я мечтала назвать его самым красивым на свете именем — Марк! Но родилась, добрая, хорошая Машенька. Когда до отчаяния сознаю, что я плохая мать, — начинаю впопыхах наверстывать упущенное, подлизываться и угождать. Но в этой профессии потери не наверстаешь. Мать — это всегда. Ежеминутно, постоянно. И природа, обойдя меня, наградила мою дочь талантом — быть матерью. Вот она — настоящая, прекрасная мама. Я ей завидую. У нее сын Марк. Марк!
— Мам, интересно, будет у него что-нибудь от нашего дедушки, как ты думаешь?
— А что бы ты хотела?
— Ой, мам, ну… чтобы он был сильным, как наш дед… ну, добрым… чтобы любил людей…
— Рыб, на ночь коляску ко мне в комнату завези. А сама поспи, отдохни. Ты знаешь, Люся, казалось бы, крошка, а мы с ним так друг друга понимаем…
— А он у тебя пока не спрашивает: прабабушка Леля, как вы себя чувствуете в этом качестве?
— Ох, не напоминайте мне… Я на него смотрю, как будто это — ты, маленькая, или Маша. У меня ведь мальчиков не было, одни девочки, одни вы… Э-эх, глупые вы, ничего-то вы не понимаете…
Мама улыбнулась чему-то своему, тайному, так, как бывало в моем детстве на Первое мая… На глазах у нее блестели слезы… Она повернула к нам свою большую теплую спину и тихо пошла к себе в комнату.
«Ничего-то вы не понимаете… я ведь опять рядом с Марком».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.