Море любви
Море любви
В разгар триумфального шествия по стране веселой кинокомедии, летом 1957 года, сидел мой папа на нашей кровати с шариками, сложив ноги по-турецки, или — как теперь говорят любители йоги — в позе лотоса, и мучительно переваривал еще одно новое сообщение обо мне. «Это» ему сказал его «кровенный» друг. Папа должен ему верить. И не верит. Дочурка тоже его кровный ребенок. И он ее знает с рождения. А «кровенный» видел «все» своими собственными глазами. А потом, это ведь столица, брат, кого только там нет. Сколько людей разных могут сбить с толку дочурку. Нельзя ждать. «Нада ребенка ехать вызвалять. Корочий, быстро нада действовать». Первое: немедленно разбудить маму, которая здесь вот рядом спит богатырским сном. И этот сон его особенно раздражает. А что мама может с собой поделать? Чем больше происходит неприятностей и тратится нервов, тем сильней ей хочется есть и спать. «Марк, котик, у каждого это выражается по-своему». Такое никак ну никак не укладывается у него в голове. В такие минуты маминых «искренних признаний» он просто побаивается ее. Что делать, «жисть есть жисть, назад нима куда деваться». И, заглушая в себе раздражение, папа идет «дальший». Он расталкивает маму и, задыхаясь, говорит ей хриплым голосом: «Наша дочурочка вже аккынчательно гибнить, она попала у нехорошую шайку, нада немедленно лететь у Москву, вызвалять нашага единственнага, кровнага ребенка. Немедленно. А-а! Сон ваш разбив? Во симановщина! За сон усе на свети отдась! Мамыньки родныи, ну ты скажи на милысть, расскажи ей — што да як — да без разговорув. Приказую быть готовую на усе сто процентув. Щитаю до трех». И вот с первым же рейсом они уже в Москве. Уже звонят в дверь. И я слышу, как моя хозяйка заспанным голосом с кем-то приветливо здоровается. И чувствую, как что-то родное-родное входит и разрушает мой московский, столичный микромир. И мне так прекрасно тепло. И так счастливо. И именно такие минуты вспоминаешь, если вдруг задают вопрос: какие моменты в жизни, вы считаете, были особенно счастливыми? Но этого же не расскажешь зрителям.
Резко открывается дверь, так, чтобы в комнате не успели сменить мизансцену и чтобы «всех» застать врасплох и… на пороге стоят мои несчастные родители: притихшая мама и моментально потерявший свою активность, осунувшийся и постаревший папа. Ясно, что инициатором внезапного «нападения» был папа. Неспроста они приехали. И не без причины. Но какое-то чутье подсказывает мне не делать акцента. Слишком уж они изменились в лице. Папа все равно долго не выдержит. Подожду. Интересно, даже работу бросили. Я ж знаю, что для папы значит «работа». Попили чайку, поговорили о том о сем. Мама уже выяснила вечерние рейсы на Харьков. Папа чувствует себя не в своей тарелке. Хозяйка несет ему инструменты — и кран нужно исправить, и кое-где проводку сменить… «Да, дом без хызяина — чистая сирота. Моя жена етага не ценить. Другая такого б, як я, у кармани носила». Он хвалит аккуратность моей хозяйки. Восхищается ее красивыми вещами. Рассказывает ей про «баронський замок», где видел такие красивые вещи. А потом, конечно, не выдерживает:
— Ты скажи на милысть, дочурка, я ж его кровенным другом считав, а он мне гаварить…
— Кровенным, кровенным, Марк, котик, я тебе давно на него глаза раскрыла, но ты…
— Ну ты, ты, Леличка, ты усе мне кругом пораскрывала. Я без тебя вже давно б погиб да у могили лежав, куда там… А то, што я тридцать семь лет на свети, щитай, без нее прожив, ето она у ращет не береть, ето она не… Да еще як прожив! Ого! Да я…
— Ты хочешь сказать, что я твою деревенскую жизнь разрушила, «з земелькую и з садикум»?
Мама знала, что «деревенскую тему» папа не будет развивать. А сразу уйдет в сторону. Но в какую? Он всегда умудрялся найти какой-нибудь новый неожиданный «уход». А мама каждый раз получала удовольствие от его эксцентрического «ухода», получала удовольствие от его фантазии и независимости мышления. Но в то утро папе было не до этого.
— Ну што за вредный человек, не даеть сказать, усе влезаить и влезаить… так што я гаварив? Да, вот што: я, як приеду у Харькув, ув обязательном порядку подстерегу етага друга… я з им по-своему пагаварю…
— Хи-хи-хи…
— Ну, помолчи ж ты, бога ради, не встревай. Дочурка, он мне вчера вечером, на массовки, прямо при всех людях и гаварить: «Был в Москве, видел вашу дочь в таком окружении… и вообще в Москве про нее такое говорят… Вы бы, Марк Гаврилович, прислушались, проследили, не все же вам на баянчике…» — и зразу меня на «вы» — Марк Гаврилович… што за люди! Шпильку воткнув и довольный. Да я з им одной етый водки «за честь, за дружбу» сколько папив, а он мне «вы» — аккынчательно другой человек. Во што делаить з людьми зависть. У самого сын полный атбайла. Да я завтра прямо з утра пойду у во Дворец, усех сотрудников соберу и усе честь по чести расскажу, што и як було: «Товарищи дорогие, ще тока солнце усходить, мы з Лелюю вже у Москве. Ввалилися у хату, я увесь трясуся, готовый, ну, думаю — усе, чем такой позор терпеть, щас за один раз — на куски порежу и дочурку и Лелю. И сам с чистым сердцем добровольно пойду и сяду в ДОПР. А моя дочурочка спить себе и у вус не дуить. Закрутилася ув одеяло з головою — точно як я. Ах ты ж, моя птичка дорогенькая. Як же я за тебя душою болею. Я такой радый за тебя, такой радый, аж душа уся у тисках…»
Папа плакал горько. Мама в сторонке пережидала этот момент. Хозяйка смотрела с любопытством на нашу семью. А я прижалась к любимому, родному папочке, гладила его и утешала. И вдруг высоким-высоким дискантом он вскричал:
— Да я его, вот вам крест святой, в бога его душу, усе равно порежу на одни куски…
— Ой, Марк, котик, конечно, порежешь, обязательно порежешь… а как же… Ой, боже мой, кого мы только уже не резали, Марк, котик…
Все, что происходило со мной, рикошетом отзывалось на моих родителях, которые превратились из простых смертных в «родителей кинозвезды». Но события развивались с головокружительной быстротой. И, как в трагикомической пьесе, они, не успев выучить текст своих ролей, обжиться в атмосфере веселой комедии, попали без передышки в атмосферу развенчания и отчуждения. Папин «кровенный друг» его все-таки добил. Он доказывал папе: того, что написано пером — не вырубишь топором. «Знаешь, Марк, когда с неба сыплются звезды, хочется и землю поскоблить». Мама объясняла ему значение этой злой фразы. А папа никак не мог меня представить в роли богатой «пумещицы». «Пумещик» и «барон» — вот самые богатые люди в его представлении.
Папа сдался первым: «Не могу больший носить быян, ноги у гору не идуть, захлебаюсь аккынчательно, не могу, Лель, не могу, детка». И баян на работу стала носить мама. Об этом она мне сообщила в письме: «… А недавно вытолкнул меня спозаранку на базар — туда, где травы и всякие коренья продаются. Дал рецепт: для поднятия органов, всех членов организма и бодрости его принимать за 15 минут до еды». Корень заманихи. Хожу, спрашиваю эту «заманиху». А у нас в Харькове, ты же сама знаешь, как на базаре: «Вы еще сама заманистая…» Ну прямо смех и горе с нашим папой. Всю жизнь он перед ней был мужчина с гигантской силой. И уж если он так откровенно признался в своей беспомощности… Я этого долго не могла пережить, да даже представить. Стала реже писать, чтобы поменьше врать. Меж бодрых строчек они легко читали мое истинное состояние. А помочь ничем не могли. Нас терзало чувство обоюдной беспомощности. И все же за все испытания и боль, которые я им причинила, они получили высшую награду. Они забрали к себе мою дочь!
И в квартирке на Клочковской они зажили втроем особенной, обновленной и радостной жизнью. Мои родители и не понимали, что это их внучка. Они были уверены, что вот на старости лет бог им послал счастье в виде маленькой хорошенькой девочки — «дочурки, клюкувки, богиньки». Ведь я улетела навсегда. Со мной все так непросто. А это существо маленькое, беззащитное. На него папиных физических и душевных сил было предостаточно. А маме было всего сорок два года. И дом, и работа, и маленький ребенок — все держалось теперь на ней. А папе важно было, чтобы у «унученьки, як у дочурки до войны, была нянька».
Как же он гонял этих нянек! Он отпрашивался у мамы с работы пораньше, чтобы, застав няньку врасплох, без мамы успеть с ней расправиться. И горе той няньке, у которой девочка ступит босой на холодный пол в нашей сырой полуподвальной квартире. Как только Машенька переехала в Харьков, папа произвел в квартире тотальную пертурбацию. Все стены он обил толстым слоем войлока. Комнаты резко уменьшились и стали похожи на забронированный блиндаж на передовой. А папа в нем главнокомандующим. И уж как ему ни нравились молодые женщины, но няньку предпочитал старую и некрасивую. Точно как умный и опытный бизнесмен, у которого секретарша и деловая, и необольстительная. Зато не отвлекает от дела. Была у них и одна молоденькая, при ней как раз Машенька и заболела сильнейшим двусторонним воспалением легких. Казалось, папа был простодушным и искренним человеком, «я увесь як на ладони», но до поры до времени. Пока дело не доходило до его кровных интересов — до мамы, до меня, до «унученьки». Но так было раньше. Постепенно диапазон его защитных владений сужался и замкнулся на маленькой девочке. И тут он был способен на такие перевоплощения, которые невозможно было предугадать. Он вдруг становился хитрым, тонким, мудрым, выдержанным и терпеливым. И не мама, а именно он докапывался до сути.
— Смотрю, ребенык здорово кашляить. Ну, думаю, усе, дождалися — туберкулез обеспечен. Маленькая девычка, уся труситься, у пот бросаить, головка горить, як у пекли, говорить мне: «Дуся, дай мне питиньки». Пить, значит, просить. И такой на меня напал страх — гибнить на глазах ребенык, а етый няньки — блысь, нету, след простыл — у магазин пошла! Як ей такей магазин, когда на дворе полная ночь. Ребенык лежить, терпить, глаза распрастер и молчить… Я ей градусник. А, мамыньки! Щитай, што чистых сорок градусов. Насилу Лелю дождавсь: скорей, скорей, тяни врача… И повезли мою клюкувку у больницу. Як же я страдав, думав, аккынчательно погибну. Не сплю, не ем, як у во сне иду на работу, а голова усе вырабатуить и вырабатуить… И тут в один момент я и змикитив — неспроста так здорово не заболеишь. Я до няньки и так и сяк — нет, не знаить. Сама, говорить, не понимаить, як такое дело выйшло. А я сердцем чую, да просто вверен, што дело нечистое. Тут вокурат якой-то праздник выпав, я ей пыдарык преподнес. Она, краля, довольная сидить, разомлявилася, пыдарык примеряить… Ну, я ей и давай, мол, ты девка красивая. Шуляты в тибя як орех. Нада тибе за хорошага парня замуж. А то так у девках и пересидишь. «Та есть, — гаварить, — у меня один на примете, очень хороший парень, тут недалеко служит, военный он». Ага, чую сердцем, попал я на нужную жилу, — да, так ты его у гости до нас зови, познакомимся, выпьем з ним по чарчинке «за честь, за дружбу». «Да неудобно как-то, Марк Гаврилович». А чево невдобно, куда ж тибе ще вести гостя, когда ты в нас живешь? «Да он сюда на горку, в сад Шевченко приходит». А иде ребенык на етый случай у тибя? «А она на травке сидит в это время, Марк Гаврилович, играется». Ето у в апрели месяцы сидить «на травке»? Ну вот етага я и добивався, ну, девка, держися!.. Щас ты взнаешь Марка Гавриловича!..
«Люся, это меня просто бог послал в тот момент. Вот тут уж наш папа точно бы „с чистым сердцем сел в ДОПР“. И это уж без шуток. Потом у него был приступ. Мне надо в больницу к Маше, тут ему „скорую“, а наша Аля в чем была убежала. Я потом ей вещи потихоньку вынесла. Так что вот так мы и живем. Пиши чаще, а лучше бы ты выбралась к нам хоть на пару дней. Папа был бы так счастлив. Все бы собрались „у кучку“, помнишь, как в детстве, когда ты была маленькая? Теперь папа тому же учит и дрессирует Машу».
Это было как раз в то лето 1960-го, когда я летела из сурового «Балтийского неба» в сочинский климат, где снималась картина из итальянской жизни. Меня отпустили в Харьков на один день проведать в больнице дочь. Съемки у меня были ежедневные. Занятость в каждой сцене. А группа не должна быть в простое. Потому на случай, если я вздумаю задержаться, со мной откомандировали ассистента режиссера, который, как только наш самолет приземлился в Харькове, взял билеты на утро в Сочи… Еще и потому эту «Франческу» не забудешь никогда.
Моя мама просто жила в больнице. Ей посоветовали ребенка держать на руках, чтобы в больном организме не образовалось застойных явлений. И она дни и ночи напролет носила девочку на руках. Когда мы с папой появились на пороге, мама обрадовалась и расцвела. Машенька хрипло и прерывисто дышала. «Лель, хай ребенык побудить з родною мамую», — разрешил папа. И мама с неловким сожалением оторвала от себя комок в тряпочках, пахнущих больницей и чем-то пряным. Ребенок больной-больной, а тут вдруг сразу «почуковнел» и зорко стал следить за тем, что будет «дальший». Глаза у моей дочери стали как у умного, битого жизнью щенка, которого продают на рынке новому хозяину. «Унученька ты моя дорогенькая, ето ж твоя родная мама, я ж тибе за ее гаварив». Девочка посмотрела не на меня, а куда-то в моем направлении. Слабо провела по моей щеке влажной ладонью, мол, это я знаю. А они-то, они-то куда уходят и дверь закрывают, ушли? А я? Оставили меня с этой чужой тетей, мамой… Ее лицо начинало стягиваться к середине. Глаза крепко закрылись. Подбородок подтянулся к носу. Нос провалился. И после сильного шипа из широко открытого рта вырвался неожиданно мощный хриплый крик: «Леля, Леличка, Лелюшенька, любимая, дорогая моя!!! А-а-а…» Тело ее судорожно вздрагивало и сотрясалось. Она изо всех сил колотила меня мокрыми кулачками. Двери в палату широко распахнулись. Родители вскочили. Мама выхватила у меня ребенка. Машенька обвила ее шею своими худенькими ручонками и сразу затихла. Все случилось молниеносно быстро, как будто заранее все знали, что произойдет. А я прижалась к папе.
Мой ребенок счастлив. Он купается в море любви. Так же в этом море купалась и я. Море любви — из него я вынырнула и отправилась в одинокое неизвестное плавание. Море любви — вот чего я искала. Вот чего я ждала от всех вокруг… Как часто я ощущала мучительную пустоту в душе, тоску, сама не знаю о чем. Как часто я чувствовала, что искала чего-то эфемерного, ускользающего, но необыкновенно прекрасного — самого-самого: когда летишь и хочется крикнуть на весь мир: «Я нашла, слышите? Я нашла! Я купаюсь в море любви!» Но нет, это оставалось недостижимым. В моей семье умели любить. Уметь любить, как понимаешь со временем, это редкий талант. Еще более редкий, чем талант в искусстве. Моей дочери будет так же тяжело, как и мне. Мы с ней в детстве получили большую дозу этого «моря». Только она еще больше, ведь моей маме было восемнадцать. А теперь ее бабушке — сорок два. В сорок два года к маме пришло то, чего она не понимала в молодости. И все равно, с папиным «океаном» не могло сравниться самое бескрайнее море. Ну какие же мы разные с моей дочерью! Я всю жизнь призываю: «Папочка, папусик, любимый, любименький». Мой ребенок призывал в трудные минуты Лелю: «Леля, Леличка, любимая, дорогая моя». Как будто не слышала от дедушки слов «любименькая, Дорогенькая». Вот как интересно. В полтора года ребенок инстинктом верно почувствовал, что все жизненно важное идет от Лели. Она в семье подпольный главнокомандующий. Они с мамой одной группы крови. А мы, конечно, с моим папой.
После развода нам с дочерью досталась тринадцатиметровая комната в общей квартире на первом этаже высокого московского дома на большом проспекте. Был 1962 год. Ей уже было три года. И настала пора забрать ее у родителей. Как им это ни было тяжело они понимали, что ребенок должен жить вместе с матерью. Этот ответственный момент — «передача девычки з рук на руки» — был уже не импровизацией, а продуманным, выверенным спектаклем. Моя мама привезла дочь, якобы в гости к ее маме. Три дня мы ходили по зоопарку. Побывали в кукольном театре. И любимое мороженое покупалось в неограниченном количестве. Все исполнялось по папиной программе: «Леля ей не даеть удоволь мороженага. А ты, як истинная родная мать, дай своему ребенку столько, сколька он просить. И тогда она зразу распознаить, аде на самом деле есть истинная мать. Ты ж сама, дочурка, знаишь, что Леля человек вредный. А ты, як мать, етый вред убери з дороги. Ребенык усе чисто понимаить». В общем, приручение шло полным ходом. Но как только мама отставала, девочка тут же замедляла шаг, оглядывалась, забывая про мороженое и про меня. Ночью спала только с бабушкой — рука з руке. И вот проснулась она утром и обнаружила, что бабушки нет. «А Леля уехала в Харьков, к дедушке. Мы теперь с тобой будем жить в Москве, — говорила я. И чувствовала свою полную несостоятельность. — В Москве хорошо», — а в голове: ты еще скажи трехлетнему ребенку, что Москва — столица. Скажи, что в Харькове таких мишек нет, каких мы видели в зоопарке. Что делать, с чего начинать совместную жизнь? Дочь смотрела на меня слепыми, ничего не видящими глазами. Не нужна ей была столица с мишками и мороженым. Ее мозг лихорадочно работал и, видно, зашел в тупик. А лицо, как тогда в больнице, пошло собираться к середине. Но крика не было. Некого было звать на помощь. Начались всхлипывания, перемежающиеся с горькими стонами, как бывает у взрослого человека, несправедливо обреченного на муки. Потом она бросилась к двери. Но дверь была на замке. Тогда она стащила со своей подушки наволочку и стала судорожно складывать в нее все свои вещи — грязные и чистые, сухие и мокрые. Пряталось в наволочку все, что имело хоть какое-то отношение к ней. Потом она надела байковую теплую пижаму, хотя на дворе стояла жара. Но ведь дедушка учил, что пар костей не ломит. Сунула ноги в сандалии — левый на правую ногу, правый на левую. При этом она что-то говорила и говорила. Всхлипывания перемежались монологом, в котором ясно слышались слова: Леля, дуся Марк, парк Горького, кот Мурат, массовка, Дворец пионеров, Клочковская. «Дай ключ», — потребовала она. Я протянула ключ. Но он ее испугал, потому что ничем не напоминал дедушкину тяжелую связку ключей, похожих на металлические детали разорвавшейся бомбы. «Открой дверь». Я открыла дверь. И моя дочь, как птица, вылетела от меня на большой двор. Запомнив дорогу, не петляя, она уверенно побежала. И понеслась по большому Московскому проспекту со своей наволочкой, из которой выглядывали бегемоты, слоны и ночные рубашки с цветочками. «Чья это девочка, товарищи? Девочка, чья ты? Где ты живешь? Кто твои папа и мама?» — «Я еду до Лели и до дедушки Марка у Харькув!» Да, самая пора забирать ребенка. Потом будет уже поздно. Вот уже и дедушкин диалект налицо.
Боролись мы долго — кто кого. До изнеможения. Несколько ночей мы почти не спали. Тупо смотрели друг другу в глаза. И молчали. Потом враз обе, обессиленные, уснули. Я в кровати. Она в кресле. Из протеста не ложилась в кровать. Ведь кровать — это все-таки этап смирения. Кровать — это уже что-то окончательное. Ранним утром я открыла глаза. На меня был устремлен чистый и ясный взор моей, ох какой, загадочной дочери: «Мамочка, я хочу питиньки».
Слава богу, думала — не выдержу. И я сразу же окунула ее в свою жизнь, свои гастроли, концерты. Пусть познает жизнь своей мамы горячим, недетским способом. И пойдут потом укрощения и притирки и ощущение страха уже не только за себя, но и за родное существо рядом. И новое ощущение материнства. И выработка личных методов воспитания, соединяющих и «море», и муштру. Это все потом.
«Ничто на земле не проходит бесследно». Стрессы и неприятности закаляют душу, но подтачивают организм. Все мои перипетии вылились в болезнь, которая полностью выбила меня из жизни. Я почувствовала сильную боль в суставах ног и рук. Сердце бешено застучало и давало сто тридцать ударов в минуту. И самое страшное — стал пропадать голос. Сначала подсипывала слегка. Это стала замечать к концу картины «Гулящая». Но в РОЛИ усталая сипотца была даже к месту. А потом голос стал совсем не мой. И однажды он исчез совершенно. Актер без голоса — все равно что машина без мотора. Как дерево без листьев. Как рояль без клавиш. Нет большей драмы для артиста, чем потеря голоса. Пусть даже излечимая и самая кратковременная. Потеря голоса — этим все сказано. Спроси об этом у артиста, пережившего такое, и увидишь, как изменится его лицо, как моментально у него пропадет юмор. И он начнет прочищать горло — гм-гм, гм-гм. И это чисто инстинктивно, от панического страха повтора такого наваждения. Мне кажется, что артисты, перенесшие длительную потерю голоса, уже пережили в жизни своеобразную трагедию. У меня же голоса не было больше года. «У двадцать пять лет полная калека». Что делать, куда деваться? К родителям в Харьков? Жестоко обрушивать на них еще и это. Они счастливо живут себе и не ведают, что там со мной на самом деле. Обмолвлюсь кое-каким словом маме по телефону, и она ходит мучается, ничего не говорит папе.
— Лель, можа з дочуркую что неладно, а, Лель?
— Да нет, Марк, у нее все в порядке, у меня свои дела, отстань.
— Дочурка, — спрашивал он у меня, — а якеи у нее могут быть свои дела, когда мы з ею делаем усю жизнь одно общее дело на благо нашего народа. Мы делаем людям веселую жизнь, дочурка, ты ж сама знаишь. Значить, што выходить? Значить, она улюбилася. А як же иначий?
И он уже высчитывал в кого. И самое удивительное, что у него все сходилось. Все совпадало и все подтверждалось: «Когда твоя мать ездила до тибя у Москву, и етый парень з парка Горькага вокурат в етый самый мумент быв у сталице. И он тут як тут. Ну што ты на ето скажешь, а, дочурка? Ей и нима чем крыть».
Я его выслушивала, говорила, что мама была с Машенькой, не выходила из дома. Но больше всего я боялась, вдруг он заметит, что я вот-вот рассмеюсь. Дорогая моя мама! Сколько же она выдержала несправедливых обвинений из-за того, что умеет похоронить в себе тайну. Из-за того, что умеет быть настоящим другом.
Это было безжалостно, но я опять обрушилась на родителей Папа встретил беду мужественно. И сразу же приступил к действиям: «Отыскать у Харькуви врача, а лучий — „прохвесора“». У меня обнаружили сильные эндокринные нарушения. Отсюда V. частый пульс. Если подлечить основную болезнь, будут уходить и боли в суставах. И родители положили меня в больницу. Я была настолько сломлена всем комплексом навалившегося на меня — одно на другое, без передышки, что могла понять сам факт происшедшего — вот я и в больнице, но не его значение — что я сильно больна. И тут, в больничной палате, у меня появилось много времени для того, чтобы видеть себя со стороны. Думать и анализировать, делать выводы. Вставать, ходить, приседать было мукой. Говорить нечем — один сип. Так что целыми днями я лежала и молчала. Принимала лекарства и думала, думала. Вспоминала и перемалывала. Ах эта больничная зима 1961-го…
Меня постоянно преследовала мысль, что, куда я ни отправлюсь, хоть на край земли, мне все время теперь чего-то будет не хватать. И мои поиски будут безнадежными. Я часто видела ту квартирку на окраине Москвы, в которой наводила уют. В которую отовсюду привозила разные штучки. Но они не прижились. А так и остались штучками. Не прижилась и я. Стояли вещи, мои фотографии. А меня там не было. Больше я не вешаю в доме своих фотографий.
Вдруг, среди ночи, когда в палате было тихо-тихо, я просыпалась после короткого сна, потому что во сне ясно видела себя уходящей из того дома с чемоданом и с дочкой на руках. Как бежала по морозу на первый появившийся автобус. Лишь бы скорее, куда-нибудь, только подальше от дома. Твой дом там, где ты чувствуешь себя как дома. Не было больше у меня такого места. Да, случилось так. Человек красив, талантлив, оригинален, но не твой. Конечно, я любила того, кого не знала. Когда ушла острота кратковременных всепрощающих примирений, а главное, прошло время, которое позволило как-то отдышаться, вот тут-то я неожиданно начала все видеть как-то сфокусированно. Четко, но издали. И началось прозрение. Ах, какой же эмоциональный заряд был брошен на это чувство, ах, какой заряд. Как же меня в начале конца мучило ветвистое украшение на голове и пригибало к земле от стыда. А потом ничего, свыклась. Научилась сдерживать слезы, чтобы они не раздражали. Это так обидно.
… Теперь ненавижу в роли слезы. Любым путем обхожу их. Или оставляю их за кадром. Как в «Пяти вечерах», в финале. Целый день готовилась, плакала, чтобы в кадре быть опухшей от слез, но с сухими глазами. И режиссер все понял. Я читала это по его лицу.
Я лежала в палате и вспоминала. Боль удалялась все дальше и дальше. И я все яснее и яснее видела, что замок свой возводила на песке. И вот песок рассыпался, а замок рушится. Я уже не играю в пьесе, а наблюдаю со стороны как зритель. За мной оставалась расщелина, которую я принимала за райские ворота. Вот, думаю, распахну, — а там, «море любви»! Э, нет, «юная дама», прощайтесь с иллюзиями. Боль в душе утихла. И телу стало легче справляться с недугом. Несмотря на боль, я насильно ставила себя на ноги. Кажется, я не испытывала больше к объекту своего обожания ни тепла, ни уважения. Ни тем более любви. Наверное, что-то подобное пережил поэт, когда написал строчки: «Обманом сердце платит за обман». Это Лермонтов. Или все — или ничего. Вот, пожалуй, суть моих бессмысленных поисков. Обидно. Но видеть его больше не хотелось. А в семье у нас появился термин — «отец нашей Маши».
Верно, что в поражении победа. Умерла моя любовь. Утихла моя тоска. В моем родном Харькове, в больничной палате, рядом с любимыми родителями я оздоровилась. Я поднялась над собой. Приходило исцеление, потому что умерла моя любовь. Я была счастлива! Парадокс. В душе надолго поселятся испуг и подозрительность. Около меня будут появляться милые и интересные люди. Но это будут случайные люди. Ведь одиночество прекрасно. Но не тогда, когда оно длительно.
И я, как черепаха, начну потихоньку обрастать непробиваемым панцирем запрета на искренность и нежность. Буду обогащаться новыми и новыми изощренными и гладкими фразами, которые ничего не выражают. Но и не обижают: «Ах, мы вас обожаем!», «Как вы милы!», «О, у меня нет слов», «Мы, кажется, в вас чуть-чуть того, как это по-русски… Ай лав, монамур, Баттерфляй!» А почему на «вы»? — ежеминутно помнишь: вылезешь из брони, так и схватишь щелчок по носу. Да и зачем вылезать. Именно это и имело успех. И это вместо простого «люблю».
Однажды, в роли, я искренне скажу это слово. И мой талантливый партнер почувствует, что это сказано не по-актерски. Партнер будет по-настоящему талантлив. И, как всякий талант, неожидан и необъясним. Он вдруг заинтересуется, начнет искать, сравнивать меня в жизни и в работе. И никак не выведет точную формулу: тут она в жизни, тут в роли. Он напрямую уколет меня «случайным человеком». Мол, как же это могло случиться? Такой прямой вопрос сразу насторожит. Но дальше развивать эту тему я ему не дам. Я перебью его мертвым взглядом, который меня защищает в те моменты, когда колют в больные места. Я посмотрю ему прямо в глаза. И даже сейчас я ощущаю боль, с которой сжались в карманах мои вечно мерзнущие руки. И мне будет все равно, что он подумает… Многое хотелось сказать ему. Он бы понял, но… Знаете, орлы летают в одиночку.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
1. Море
1. Море Нас трое: солнце, море и я. На этом сверкающем просторе я занимаю такое крохотное место, что реющим надо мною белокрылым птицам я кажусь черной ракушкой, выброшенной на желтый песок.Мои недавние волнения, страх, обида и слезы поглощаются неизмеримым пространством и
О, море-море!
О, море-море! Свершилось! Андрей наконец выполнил обещание, и мы поехали к морю!Удивило, правда, что до пляжа пришлось добираться чуть ли не два часа.А представлялось — вот оно, так близко, с балкона гостиницы распахивалась синева. Уж я насмотрелась, намечталась: оно, море,
Глава пятая. Рассказ Кима Клинова. Эскадра тральщиков в суровом и дальнем походе. Шторм в Беринговом море. Море — школа жизни и мужества
Глава пятая. Рассказ Кима Клинова. Эскадра тральщиков в суровом и дальнем походе. Шторм в Беринговом море. Море — школа жизни и мужества В необычно солнечный и тёплый день, что бывает редко на Кольском полуострове, в средине июля 1952 года, эскадра минных тральщиков покинула
О любви и о смерти любви
О любви и о смерти любви Мы знаем, что искусство отражает жизнь.Но иногда мы думаем, что искусство отражает жизненные происшествия.Вот это неверно. Искусство отражает жизнь не зеркально, не непрерывно; оно воспроизводит жизнь, исследуя мир на основании опыта
Глава 7. О реках, впадающих в восточное море от устья Авачи на юг до Курильской Лопатки, а от Курильской Лопатки в Пенжинское море до Тигиля и до Пустой реки
Глава 7. О реках, впадающих в восточное море от устья Авачи на юг до Курильской Лопатки, а от Курильской Лопатки в Пенжинское море до Тигиля и до Пустой реки От устья реки Авачи до самой Лопатки нет никаких знатных речек, потому что хребет, которым Камчатка разделяется,
На море
На море Закат. Как змеи, волны гнутся, Уже без гневных гребешков, Но не бегут они коснуться Непобедимых берегов. И только издали добредший Бурун, поверивший во мглу, Внесется, буйный сумасшедший, На глянцевитую скалу И лопнет с гиканьем и ревом, Подбросив к небу пенный
Море
Море Я у моря ходил. Как нежен Был сапфировый цвет волны. Море жизнь вдыхало и свежесть Даже в мертвые валуны, Прямо в сердце врывалось силой Красоты, бурлившей вокруг. Но великой братской могилой Мне представилось море вдруг. Под водою бездонно-синей В годы грозные, без
МОРЕ
МОРЕ Тянется, тянется тонкая нитка, Связывающая нас с городом. Свой сине-зеленый шуршащий свиток Разворачивает море гордо. Ткут путь солнечный, блестя, иголки, Дышит пароход жабрами борта, — И рвется нить искусственного шелка, Связывающая нас с городом… А вечером будут
«Только море и море. Где наше сегодня…»
«Только море и море. Где наше сегодня…» Только море и море. Где наше сегодня Оторвалось от завтра, потерялось вчера… В тот момент, когда сняли и бросили сходни И спокойно поплыли домой
«Было в детстве и юности море любви и тепла…»
«Было в детстве и юности море любви и тепла…» Было в детстве и юности море любви и тепла, — Даже грусть согревалась улыбчивым розовым светом. Я привыкла к теплу, только жизнь от него увела, Почему-то оставила в стыли и в холоде этом… Ничего не пойму я: за что, за какие
«Ай, Черное море, хорошее море!» (Утёсов и Багрицкий)
«Ай, Черное море, хорошее море!» (Утёсов и Багрицкий) Каждый раз, начиная очередную главку этой части книги (ее можно назвать «Двойные портреты»), я ловлю себя на мысли о том, какой счастливой оказалась судьба Утёсова. Он оказался последним оставшимся в живых среди героев.
ПРОСТО МОРЕ И ЖИТЕЙСКОЕ МОРЕ
ПРОСТО МОРЕ И ЖИТЕЙСКОЕ МОРЕ Сначала неприветлива, молчалива, непонятна Природа, Но иди, не унывая, вперед, дивные скрыты там тайны. У. Уитмен Море — лоно всего живого на земле. Люди живут его милостями. Это огромное хранилище и одновременно регулятор тепла: оно — причина
Море
Море В Крыму зимой бывает очень холодно. Дуют такие ветры, что срывает крыши с домов и уносит заборы. Идти невозможно. Одежду продувает насквозь, как будто ты вышел на улицу голым. Феодосийский залив замерзает. В замерзшем море есть что-то фантастическое. Волны застывают в
МОРЕ
МОРЕ Ну успокойся, подремли. В тяжелых думах постоянно, Ты, море синее, – земли Незаживающая
Буржуазный брак — конец любви: «Комедия любви»
Буржуазный брак — конец любви: «Комедия любви» Но вот толпа — невежда на невежде — Спешит свершить скорее плагиат У Господа — и неумелой стекой Кромсает дивный образ человека, На свой переиначивая лад. Фальк «Комедия любви» (1862) — одна из тех драм Ибсена, которым