Глава 10 ПРОРЫВ ОБОРОНЫ ПОД ОРШЕЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 10

ПРОРЫВ ОБОРОНЫ ПОД ОРШЕЙ

Девять месяцев продолжалась наша оборона под Оршей. С самого начала немцы заняли выгодные позиции на высотах по всему переднему краю армии, а пехота наша окопалась в болотистых низинах. Зимой еще ничего, а осенью и весной по пояс в воде. И в блиндажах была вода, и в ходах сообщения, а вокруг – чахлый березняк и болота. Однако несколько выгодных позиций и господствующих высот находилось и в наших руках.

Шесть месяцев на высоте близ Минского шоссе и деревни Старая Тухиня находился узел связи и наблюдательный пост старшего сержанта Корнилова. Приезжал я к нему по чувству долга, днем проверял состояние вооружения и аппаратуры, рассказывал о положении на фронтах и в тылу.

По вечерам читал «Ромео и Джульетту» и «Короля Лира», и много было ассоциаций по этому поводу. А вокруг падали мины, разрывались снаряды. Бойцы мои не обращали на них внимания, а я невольно вздрагивал и, так как это веселило их, задерживался на посту на двое-трое суток.

Однако в конце мая получил я приказ перейти на самый гребень высоты, где в пятистах метрах от немецкой линии обороны находился построенный за несколько ночей непробиваемый железобетонный наблюдательный пункт командующего артиллерией армии гвардии генерал-майора Семина. Кажется, в 1812 году на этой высоте перед одним из сражений сидел в кресле и смотрел в подзорную трубу Наполеон Бонапарт.

За две ночи рядом с дотом была выкопана квадратная яма глубиной метра четыре, в которую заехала полуторка с фанерным кузовом без окон, но с дверью и ступеньками до земли, в углу была буржуйка. Сверху машину для маскировки закидали до уровня земли еловыми ветками, внутри машины был довольно большой стол с коммутатором и телефонными аппаратами, кипами топографических карт, бумаг и рацией РСБ.

В распоряжении моем были один радист и один телефонист. К коммутатору моему были подведены все армейские линии связи, линии командующих корпусами, дивизиями и полками, отдельных артиллерийских бригад.

Но главная моя задача состояла в обслуживании наблюдательного пункта командующего артиллерией армии. В любой момент я мог соединить его с командармом, с политотделом, с любым из армейских подразделений.

От дверей моей машины шел глубиной четыре метра ход сообщения на наблюдательный пункт. Оттуда немцы в окопах были видны простым взглядом, а через подзорную трубу мощного увеличения можно было разглядеть лица и даже, при знании языка, читать их письма. Наблюдательный пункт, да и вся высота непрерывно обстреливались немецкой артиллерией и немецкими минометами, но дот был для них неуязвим, а в нашу замаскированную яму они просто не попадали.

То справа, то слева от нас разрывались снаряды, падали выпущенные из минометов болванки.

Справа от машины была выкопана яма-туалет. Выходить из машины было страшно. На самом деле кузов с фанерным потолком не представлял никакой преграды для мин и снарядов. Но такова психология – в освещенной двумя гильзами комнатке мы чувствовали себя в полной безопасности. Принимали и отправляли донесения и приказы. Я был в курсе всех переговоров и вообще всего, что происходило на территории армии. Но о главном я не написал.

Наблюдательный пункт был сооружен для коррекции и непосредственного управления воинскими частями, приготовленными для прорыва глубоко эшелонированной мощной линии обороны немцев на Борисовско-Оршинско-Минском направлении, то есть на пути наступления 3-го Белорусского фронта.

В мае все северные Прибалтийские и все южные Украинские фронты наступали. Украинские фронты приближались уже к границам Польши, Венгрии, Румынии.

Настроение было восторженное, уверенность в победе полная. По ночам бронетанковые и артиллерийские подразделения продвигались к линии обороны. Все линии связи были полностью загружены. Я в зашифрованном виде передавал приказы номеров первого, второго и т. п., получал ответы. Некогда было даже поесть. А днем, видимо чтобы немцы ни о чем не догадывались, линии были наполнены лирическими объяснениями, фантазиями и добродушным матом.

Мой голос знали все телефонистки армии, и я полушутя-полусерьезно объяснялся им в любви. То и дело эти разговоры носили общий характер. К ним подключались все, кто хотел. Вслед за телефонными поцелуями шли телефонные обнимания и телефонные совокупления со всеми деталями и всеобщими комментариями.

19 мая с утра началась артподготовка, снаряды разрывались в окопах и блиндажах немцев и сравнивали их с землей. С воздуха бомбили вражеские укрепления наши бомбардировщики.

Шестерками, одни за другими, пролетали наши штурмовики Ил-2. Но с ними творилось что-то странное: когда они долетали до третьей линии немецкой обороны, выполняли задание и пытались развернуться, ничего из этого не получалось, и один за другим они взрывались и падали.

Назад возвращался один из шести. Еще во время артподготовки мы вышли из своей подземной машины, стояли во весь рост на высоте и в недоумении наблюдали за этими катастрофическими воздушными атаками.

Через два часа пошла в атаку наша пехота. Две первые линии пробежали, а у третьей залегли и подняться на ноги уже не смогли. Заработали, и совсем не с тех позиций, которые бомбила наша авиация, немецкие пушки и пулеметы. Жуткий перекрестный огонь совершенно не пострадавших немецких пулеметных и минометных позиций. Появление немецких бомбардировщиков, гибель тысяч наших пехотинцев, пытавшихся вернуться на исходные позиции. А на линиях связи, на земле, в окопах, в штабных блиндажах и в воздухе, с гибнущих наших самолетов – отчаянный, путающий все указания мат перемешивался с нервными выкриками штабных телефонистов.

Наступление полностью провалилось. Множество тысяч убитых. Раненые бойцы ползком возвращались на исходные позиции. В контрнаступление немцы не пошли. Перед моими глазами догорали подбитые наши танки и самоходки.

Восемь ночей затем медленно двигались по Минскому шоссе и проселочным дорогам новые наши танковые и моторизованные пехотные дивизии.

29 мая наступление наших войск снова провалилось. Дальше третьей линии немецких укреплений не прошли и понесли огромные потери.

А через день перед строем читали нам адресованное командующему 3-м Белорусским фронтом маршалу Черняховскому страшное письмо Ставки Верховного главнокомандования о том, что 3-й Белорусский фронт не оправдал доверия партии и народа и обязан кровью искупить свою вину перед Родиной.

Я не военный теоретик, я сидел на наблюдательном пункте и видел своими глазами, какими смелыми и, видимо, умелыми были наши офицеры и солдаты, какой беззаветно храброй была пехота, как, невзирая на гибель своих друзей, вновь и вновь летели на штурм немецких объектов и безнадежно погибали наши штурмовики, и мне ясна была подлость формулировок Ставки. Мне ясно было, что разведка наша оказалась полностью несостоятельная, что авиация наша, погибая, уничтожала цели-обманки, что и количественно и качественно немецкая армия на этом направлении во много раз превосходила нас, что при всем этом и первый, и второй приказы о наступлении были преступны и что преступна была попытка Ставки Сталина свалить неудачи генералитета и разведки на замечательных наших пехотинцев, артиллеристов, танкистов, связистов, на мертвых и выживших героев.

Все это наверняка понимали и Сталин, и Жуков, и Черняховский, угробившие несколько десятков тысяч людей. Но при общем наступлении 1944 года наш оставшийся на важнейшем направлении фронт должен, обязан был переходить в наступление, ошибка должна была быть исправлена не смертью и кровью ослабленных подразделений, а стратегией и тактикой штаба Главнокомандующего.

И вот началось.

Каждую ночь по Минскому шоссе и по всем параллельным большим и малым трактам и проселочным дорогам из резерва Главнокомандования двигались свежие корпуса, дивизии и бригады, тысячи танков и самоходок.

На «Доджах» и «Студебеккерах», полученных по ленд-лизу, десятки тысяч вооруженных автоматами, пулеметами и минометами частей, колонны «катюш», бесконечные колонны машин с боеприпасами и продовольствием, хлебом, крупами, комбижиром и американской тушенкой. Непрерывный ночной гул днем замирал, и, сколько я ни смотрел, ничего вокруг не было видно.

24 июня началось новое наступление.

Я сидел в закопанной в землю машине перед топографическими картами от Смоленска до Кёнигсберга. Принимая и передавая лаконичные, непонятные мне телефонограммы, я на этот раз чувствовал, что повторения того, что было, не будет, что впереди Берлин, Кёнигсберг.

Все было грандиозно.

Немецкие армии были окружены, а мы пошли вперед, вошли в Восточную Пруссию. Мы шли вперед, а несколько десятков тысяч окруженных нами и сдавшихся немецких солдат и офицеров прошли в Москве, по Красной площади.

Сняв сапоги и скатки,

Время играет в прятки.

Ноги его болят,

Плечи его немеют,

Боги его стареют,

То тот, то этот умрет.

Правое плечо вперед!

Левое плечо вперед!

В 1939 году после подписания пакта Молотова – Риббентропа, вдоль новой границы СССР в считаные месяцы была построена мощная линия обороны из дотов-крепостей, что-то вроде линии Маннергейма в Финляндии. При отступлении 1941 года линия эта сразу же оказалась в глубоком немецком тылу.

8 июля 1944 года я, верхом, мой новый ординарец Кузьмин, радист Хабибуллин и шесть бойцов моего взвода на двух повозках, нагруженных катушками кабеля, запасами патронов, гранат, продовольствия, телефонными аппаратами, рацией, вечером подъехали к забытому бетонному доту.

Вход, выход, внутри лабиринт с бойницами, а внутри лабиринта – спускающийся ниже уровня земли бетонированный почти зал.

Развернули радиостанцию, связались со штабом, сообщили о своем местонахождении, натащили сена, занесли все имущество, расстелили внутри дота плащ-палатки, завели внутрь лошадей.

У входа и выхода я поставил двух автоматчиков и заснул. Часа в три ночи разбудил меня ефрейтор Осипов и шепотом:

– Лейтенант! Не говори ни слова, вставай и быстро иди за мной.

Стремительно подхожу к одной из бойниц, смотрю – в доте все уже на ногах, с автоматами и гранатами, Хабибуллин у радиостанции. Звезды, луна и метрах в пятидесяти несколько десятков фигур с фонариками. Десант? Разведка?

Остановились и рассматривают дот. Немецкий язык. Видимо, идет спор – надо или не надо заходить в дот. Переговариваются и постепенно приближаются к нам, а нам уже ясно, что они проникли в наши тылы с целью захватить «языка».

Понимаю, что мы, связисты, не обученные по-настоящему рукопашному бою, можем швырнуть пять-шесть гранат, вывести из строя ну, максимум, человек десять. Двенадцать… Но их же много, и у них больше, чем у нас, гранат и владеют оружием и тактикой боя они во много раз лучше нас, связистов.

Нервы напряжены до предела.

Ближайшие наши воинские подразделения километрах в двух справа и километрах в полутора слева. Это десятый день нашего наступления. Немцы стремительно отходят без боя, и в процессе наступления наши части утратили связь друг с другом. Где-то артиллеристы и танкисты обогнали пехоту и минометчиков. Далеко не все выставили боевые охранения, спят там, где застала ночь, мертвым сном. Практически никакого переднего края нет, и есть уверенность, что немцы опять без боев отступили километров на пятьдесят.

И вот мы затаив дыхание ждем, а Хабибуллин уже связался по рации с нашим штабом и задает вопрос:

– Что нам делать?

Между тем спор между немецкими разведчиками прекращается.

В полной уверенности, что в доте никого нет, они цепочкой по одному идут на запад, в расположение наших разрозненных армейских частей.

Хабибуллин связывается по рации с соседями. Соседи принимают его сообщение, но почему-то на поиски немецкого десанта не выходят, а мы стоим у входа в наш дот со своими гранатами. За нами, справа и слева от нас и впереди нас – ни одного выстрела, но мы понимаем, как все не просто. Два часа, три часа, четыре часа. Немцы появляются внезапно в пять утра, останавливаются метрах в пятидесяти от нашего дота, спорят между собой – заходить или пройти мимо? Понимаю, что на этот раз уклониться от боя нам уже не удастся. Неужели это конец?

Вот тебе и безопасная война. Сколько мы продержимся? Полчаса, час?

И ведь никто ничего не узнает.

Спустя сорок лет я тонул в Черном море. Внезапно возникший ветер уносил меня от берега, вода вокруг меня кипела, волны перехлестывали, силы кончились, а по берегу бегала моя жена, и мне было жалко, что она видит, как я тону, и, когда надежд не осталось, какое-то странное безразличие овладело мной.

Да, не бесстрашие, не страх, а безразличие и чувство долга – быть по сему.

То ли времени до утра оставалось у них мало, то ли тоже не хотелось умирать, но немцы замолчали и тихо цепочкой по одному прошли мимо, метрах в тридцати от нашего дота. Как хорошо! Все впереди!

Не могу я про войну. / С каждым годом шире фронт, / полк ушел за горизонт, / и все меньше, меньше встреч, / и язык команд неловок, / и теряет глубину / захлебнувшаяся речь / в поисках формулировок.

Я шел по просеке лесной, / а женщина, что шла со мной, / была из пыли водяной, / из музыки поры военной. / Она была обыкновенной / девчонкой с улицы Басманной, / училась в школе на Покровке, / в трофейных сапогах, в шинели, / две ленточки на рукаве. / Над спящим лесом пули пели. / Мы говорили о Москве…

Трясущиеся губы, сердце бьется, / заноют зубы. Что такое страх? Мне выразить его не удается…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.