Кто застрелил Эрика?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кто застрелил Эрика?

Однажды в моем присутствии ему позвонил Мильке или, возможно, кто-то из его окружения и передал личную просьбу Хонеккера найти и строго наказать советских военнослужащих, подстреливших в лесах Бранденбурга именно того кабана, которого длительное время пестовали и кормили для охотничьих утех «самого». Я был свидетелем того, как, проклиная все на свете в выражениях новых даже для меня, Фадейкин обзванивал одного за другим командиров воинских подразделений, силясь пролить свет на это драматическое происшествие.

Неописуемы были счастье и торжество Фадейкина, выяснившего в результате профессионально проведенного расследования, что кабан-таки сам оказался виновником происшедшей трагедии. А дело было так.

С давних пор кабан взял в привычку еженощно вырываться за пределы своего элитарного обиталища и, преодолев солидное расстояние, а также серьезные препятствия, включая заграждения из колючей проволоки, прибегал регулярно на задворки кухни в расположении советской воинской части.

Закончив трапезу, он на рассвете проделывал обратный путь, и в течение дня беззастенчиво пользовался привилегированной кабаньей столовой охотничьих угодий руководства СЕПГ. Усиленное питание и продолжительные ночные марш-броски позволили кабану достичь почти совершенной физической формы, что, в свою очередь, обратило на него внимание высокопоставленных егерей. Он был занесен в почетный список зверей, уготованных для отстрела начальством ГДР.

Бойцы советской воинской части поначалу искренне возмущались наглостью дикой свиньи, что ни ночь подкапывавшей возведенные ими проволочные заграждения. Позже, однако свыклись, как свыкается всякий русский с привычным злом, и дали наглецу кличку «Эрик», словно бы признавая легитимность его поступков и подчеркивая его исключительность, как выходца из правительственного заповедника. Скоро к нему все привыкли, и сердобольные поварихи стали регулярно оставлять упитанному зверю все не съеденное солдатами в течение дня.

Идиллию испортил бестолковый новобранец. Дело в том, что как раз в то время участились случаи проникновения в расположение советских воинских частей непонятных визитеров, то ли разведчиков под видом журналистов, то ли наоборот, старавшихся разглядеть, что за техника находится под чехлами. Так или иначе, солдат неустанно призывали всемерно усиливать бдительность.

Вот и новобранец, впервые заступивший на караульную службу и мысленно повторявший наставления младших офицеров, вскоре заметил лазутчика. Тот, несмотря на уставные окрики караульного, завершив подкоп заграждений из колючей проволоки, начал продвижение в глубь территории воинской части. Часовой окрикнул вторично. Безрезультатно. Молодому солдату и в голову не могло прийти, что нарушитель может не понимать по-русски. Он выстрелил, промахнулся. Не готовый к такому недружелюбному приему кабан бросился наутек, но было поздно. Вторая пуля настигла его уже за забором.

Сточки зрения политической, «Эрик» был, несомненно, причислен к жертвам холодной войны. Сточки зрения военной — действия солдата-новобранца были оправданы.

Военные юристы дали разъяснение по поводу того, что немецкая сторона может претендовать лишь на полтуши, так как в откармливании животного принимали участие две стороны.

С самого начала нашего общения с Фадейкиным в Берлине я передал ему разговор с Андроповым и его рекомендации относительно посещения Мильке. Теперь каждый раз, едва войдя в его кабинет, я непременно спрашивал, не поступила ли команда о начале нашего визита. Наконец хозяину эта неопределенность надоела: «Успокойся ты, пожалуйста. Пока я здесь, этого распоряжения не поступит».

Генерал знал, что говорил. Указание пришло много позже, когда на его месте уже довольно хорошо освоился генерал Шумилов, человек очень разумный, интеллигентный и симпатичный, из бывших ленинградских партийных работников.

Ясным солнечным утром шумная «татра» подрулила к воротам виллы, где я провел ночь, и мы вместе какими-то окраинными улицами направились в ведомство Мильке.

Я знал, что в распоряжении Шумилова находились как минимум два солидных «мерседеса», и полюбопытствовал, отчего же мы в «татре» едем к столь высокорангированному официальному лицу. Усмехнувшись, Шумилов пояснил, что в «мерседесах» дозволено ездить по всяким частным делам, в гости, на охоту либо в сауну, а вот в официальных случаях, в соответствии с соцморалью позволительно выезжать лишь в автомобилях производства стран — членов СЭВ. В рамках официального протокола СЭВ представительской машиной была признана «татра».

Часовой на воротах ведомства Мильке сверил наши лица, номера автомашин и пропустил внутрь здания. Вернее сказать, часовой сверил лишь фотографию на пропуске с лицом Шумилова, а я вполне вписался в рамки отметки «и с ним один человек».

Лифт в виде заимствованной из Москвы тридцатых годов непрерывно движущейся «ленты Карбюзье» поднял нас наверх. Небольшого роста очень подвижная женщина в приемной попросила нас немного подождать. Когда мы некоторое время спустя вошли в кабинет, то застали Мильке в прекрасном расположении духа, безоговорочно приняли извинения за задержку и приглашение сесть.

Задержка, как выяснилось, объяснялась чересчур дотошным обследованием в поликлинике, которое он именно в тот день завершил. Заразительно подсмеиваясь над кем-то, он пересказал нам врачебное заключение, в соответствии с которым пациент, то есть Мильке, несколько лет назад перешедший шестидесятилетний рубеж, вполне вписывался в рамки медстандартов, соответствующих мужчинам сорока пяти лет от роду.

Такая реклама заставила меня приглядеться внимательнее.

Мильке и впрямь выглядел моложаво. Хорошо сбитая, коренастая его приземистая крестьянская фигура, розовое, неотечное лицо выдавали человека подвижного, не склонного к перееданию или прочим излишествам. И все же, присмотревшись повнимательнее, можно было прийти к заключению, что поправка почти на двадцать лет была сделана министерским врачом скорее из желания сохранить свой пост, нежели из стремления быть верным клятве Гиппократа.

Тем не менее подобное медицинское заключение не могло не стать причиной душевного подъема для любого мужчины.

Пожаловался он лишь на одно досадное обстоятельство: подагру суставов. При этом Мильке протянул нам кисти обеих рук и с надеждой добавил, что теперь опухоль суставов научились разбивать при помощи электротока. Таким образом, можно надеяться, что в ближайшее время он избавится и от этого недуга и обретет форму, соответствующую представлениям о тридцатилетнем мужчине.

Непосредственность высокопоставленного хозяина в общении с незнакомыми и незнатными визитерами подчеркивает его демократичность, а потому подкупает. Не успела эта мысль пронестись в моей голове, как вошла секретарша и поставила на стол поднос с чаем, кофе и печеньем.

Это могло означать лишь одно: пора переходить к делу.

— Ну, что говорят о нас на Западе, товарищ…?

Я поспешил упредить министра и сам произнес свою труднопроизносимую фамилию, желая избавить министра от досадной необходимости ее выговаривать.

— …всем ли там довольны, после того как мы пошли им на уступки в области упрощения межчеловеческих контактов? Или быстро привыкнут и к этому и вновь станут требовать от соцлагеря дальнейших уступок? Наверное, наседают, когда приезжают в Москву?

Изложив коротко ситуацию, сложившуюся после подписания Московских договоров, и оставаясь под впечатлением от тона, которым вопрос был задан, я рассказал о встречах Брандта и Брежнева в Москве, упомянув невзначай несколько полуинтимных моментов их общения.

Министр слушал рассеянно, поглядывая по сторонам и нетерпеливо постукивая пальцами по краю стола. Не было сомнений, что в отличие от своего русского коллеги он не умеет и не любит слушать, а предпочитает говорить сам. К тому же рассказ мой, видимо, не блистал информативностью, и министр жестом прервал поток красноречия, введя его в более конкретное русло. Он поинтересовался, какой особняк был отведен канцлеру в Москве, и тут же добавил, что любит Ленинские горы, откуда открывается прекрасная панорама Москвы. Его интересовало, какое впечатление на Громыко произвел тогдашний министр иностранных дел ФРГ Вальтер Шеель, при этом он заметил, что они совершенно разные по темпераменту люди, после чего Мильке принялся рассказывать о переговорах между ГДР и ФРГ относительно ослабления пограничного режима и о трудностях, возникающих при организации новых контрольно-пропускных пунктов.

— А как чувствует себя Эгон Бар? — неожиданно прервал он сам себя.

— Я виделся с ним недавно и, как мне показалось, состояние его здоровья не вызывает никакой тревоги.

Вопреки моему желанию, ответ приобрел несколько саркастический оттенок.

Мильке недобро усмехнулся.

— Вот что, товарищ… — Теперь он прочел мою фамилию по бумажке, лежавшей перед ним на столе. — То, что вы виделись с Баром на днях, мне доподлинно известно. И давайте договоримся о следующем: то, что вы систематически встречаетесь с западными немцами в Западном Берлине и ФРГ, я прекрасно знаю. Буду с вами откровенен, я знаю не только с кем, когда и где вы встречаетесь, я также знаю, о чем вы говорите и какими бумагами обмениваетесь, так что… Да и то сказать, подумайте сами: каков бы я был министр госбезопасности, если бы не ведал, что происходит у меня под носом? — Мильке улыбнулся, но теперь уже добродушно. — Каждый должен делать свое дело хорошо. Вот и я стараюсь, чтобы мое начальство было мною довольно, не так ли? — адресовал он неожиданно вопрос сидевшему все это время молча Шумилову.

Тот без колебаний согласился.

— Все работа моя крайне проста: все знать, все видеть и все слышать — большего от меня никто не требует.

Мильке заразительно захохотал.

Столь концентрированное психологическое воздействие дало эффект. Хотелось каяться и в содеянном, и в том, о чем даже не помышлял.

И все же прием «признание облегчает наказание» более пристал следователю, чем министру.

Был тут и один довольно запутанный этический момент. Из престижно-профессиональных соображений он не мог себе позволить оставаться в неведении по поводу того, что у него происходило «под носом». Согласно существовавшей этике, однако, он не должен был осуществлять слежку за «друзьями», да еще действующими с благословения всемогущего Андропова. А потому нельзя не отдать должное изобретательности Мильке: он замешал в текст своего монолога желаемое, действительное и демагогию для связки, так что акценты могли расставляться в любом порядке.

С другой стороны, такая постановка вопроса очевидно упрощала мою задачу. Ведь если человек утверждает, что все знает, нет необходимости заставлять выслушивать уже известное ему еще раз.

Мне же тем самым предоставлялась возможность действовать аналогичным безотказным способом.

— Естественно, товарищ министр, — начал я изложение главной мысли, — никто не сомневается, что вы в курсе всех событий, а поэтому прекрасно знаете, что наши встречи не выходят за рамки советско-западногерманских отношений и ни с какой стороны интересов ГДР не затрагивают.

Это была сущая правда. Немецко-немецкие отношения никогда не были предметом специального обмена мнениями между нашими лидерами.

Тому было две причины. Во-первых, с самого начала Брандт и Бар дали понять, что эти отношения представляют собой интимную сферу, куда, как в будуар, не след вторгаться посторонним. Правда, должен констатировать, никто таких попыток и не делал.

Брежнева проблема немецко-немецких отношений никогда не занимала. С другой стороны, в Москву буквально каждый день наведывались партийно-правительственные чиновники ГДР различных рангов, каждый из которых, соответственно рангу и должности, спешил проинформировать своего московского коллегу о том, что и как у них происходит, в том числе и в отношениях с западными немцами. Таким образом, информации на эту тему в Москве имелось более чем достаточно.

На определенном этапе подобная информация стала вызывать у Андропова аллергическую реакцию. Закончилось дело тем, что он бросил как-то в лицо подчиненным, явившимся с подобного рода «информацией»: «Займитесь же делом, а не сбором сплетен!»

У нас эта тема прозвучала лишь однажды, да и то не по нашей инициативе.

Как-то раз мы увиделись с Баром вскоре после того, как он вернулся из Восточного Берлина, после встречи с руководством ГДР. Бар бросил на стол газету и ткнул пальцем в колонку, которую, очевидно, нам следовало тут же прочесть. Публикация не радовала ни информативностью, ни литературным вкусом, и повышенное внимание к ней требовало комментариев. Они не замедлили последовать.

Дело заключалось в том, что ГДР в тот период испытывала сложности с обувью, которой катастрофически не хватало. Возник очередной «дефицит». Кто-то из ответственных руководителей, кажется, Миттаг, обратился к западным немцам с просьбой помочь. Западные братья тут же откликнулись.

Однако, когда вся партия обуви была поставлена, одна из восточногерманских газет напечатала отчет о том, что промышленность ГДР перевыполнила плановые задания и полностью обеспечила восточногерманское население обувью.

Нас, знавших пропагандистские трюки и похлеще, эта рядовая инсинуация не впечатлила. Бар же плавился от ярости.

— Как можно такое позволять! Вам сделали добро, ваши люди не останутся босыми. Так и скажите тихое спасибо! Или промолчите. Зачем же распространять громогласную ложь?!

Мы ведь за это никакой платы не требуем, как, впрочем, и за все остальное, например, за многие миллионы марок, которые мы предоставляем каждый год просто так, не требуя ничего обратно.

— А почему вы «просто так» отчисляете колоссальные суммы ГДР, а не, например, голодающим Абиссинии?

Нервно ходивший по комнате Бар вдруг остановился, растерянно-удивленно глянул на нас, словно я поинтересовался ни с того ни с сего, откуда берутся дети, выпрямился и сухо отрезал:

— Wir sind doch alle Deutsche! (Мы же все немцы!)

В конце своего проникновенного монолога я все же не удержался и решил забить гвоздь по самую шляпку.

— А во избежание каких-либо недопониманий, Юрий Владимирович поручил нам информировать вас лично по всем возникающим вопросам.

Надежда на то, что упоминание грозной фамилии Андропова обратит в бегство младшего по братству министра, оказалась тщетной.

Наоборот, имя это привело его в сильное возбуждение, он резко встал и прошелся по кабинету, громко приговаривая:

— Информировать, информировать! Терпеть не могу этой казенщины. Мы же друзья, должны вот так сидеть за столом и делиться идеями ради общего дела, а не информировать друг друга. У друзей должна быть в этом внутренняя потребность, общаться и откровенно разговаривать друг с другом. Откровенно!

Министр был прав: подозрительность, чаще всего необоснованная, была завезена нашими соотечественниками в Берлин из Москвы, и тут, словно инфекция, бурно распространилась, приобретая порой самые неожиданные формы.

Немного успокоившись, он вернулся на место.

— Пейте кофе.

Кофепитие немыслимо без сливок и светской беседы, которая у нас никак не складывалась. Министр это почувствовал и сделал последнюю попытку придать ей светский тон.

— Скажите, вы не в курсе того, как прошло шестидесятилетие Брандта?

Я был готов съязвить по поводу того, что не нашел себя в списке приглашенных гостей, но он не дождался моего ответа.

— В каком-то журнале, кажется, в «Шпигеле», была маленькая информация по поводу того, что ко дню рождения Вилли Брандта русские вручили ему свой традиционный подарок: большую банку черной икры. Это ваша акция?

Припертый ссылкой на солидный журнал, я признался. Но этого оказалось недостаточно.

— Это понятно. Меня интересует, чья это была инициатива — ваша или…

— Это был подарок Генерального секретаря КПСС Леонида Ильича Брежнева, — четко с артикулировал я, имитируя скрытую гордость своей близостью к интимным сторонам отношений людей высокостоящих.

Министр оказался меньшим подхалимом, чем его лекарь, и не стал изображать на лице восторга. Вместо этого он встал, давая понять, что аудиенция окончена.

— Мне было приятно познакомиться с вами, товарищ министр, — произнес я пустую светскую фразу, пожимая его руку.

— Да-да, конечно, — согласился он.

Возвращались мы молча. Громыхавший где-то сзади, в багажнике, мотор «татры» не располагал к обмену мнениями.

Не знаю, о чем думал мой спутник, но я был огорчен тем, что не пришелся по душе человеку, о котором за последнее время узнал столько интересного, а мог бы. С Мильке мне довелось встретиться и позже, но изменить его прохладное отношение к себе я так и не смог, о чем сегодня, много лет спустя, сожалею. Каждый человек сам по себе интересен, много повидавший и переживший — уникален.