Малый Гнездниковский, дом 9/8, строение 2
Малый Гнездниковский, дом 9/8, строение 2
Удивительно легко живётся в молодости! Мне ещё и 25-и не было, когда ушёл я из Госкино, получил на руки так называемый расчёт, который мы быстро в семье потратили, а мои записи о том времени лучатся оптимизмом. Надо сказать, что нашёл я их случайно. Точнее, нашла жена, разбирая давно отложенные и забытые рукописи, старые записные книжки. Дневником их в привычном значении этого слова не назовёшь, это ежедневник, куда заносятся записи для памяти: кто приходил, чем сегодня занимался. Ежедневники за 1965—1966-й годы. Изредка встречаются в них краткие характеристики событий и их оценки. Как правило, неунывающие. Вступил в группком литераторов, который давал право человеку не служить и не считаться при этом тунеядцем (а тунеядство в то время было уголовно наказуемо), – радуюсь! Получил за какую-то небольшую рецензию тридцатку: чудесно – есть чем заплатить за электричество и квартиру!
Жили на зарплату жены и никак не дотягивали в своих расходах до её получки. Не беда! Занимали небольшие суммы на несколько дней, на неделю. Как правило, у Игоря Волгина, с которым мы познакомились ещё в университетской многотиражке (оба там печатались) и подружились. Мы с ним были однокурсниками, но учились на разных факультетах. Он – на историческом, который располагался совсем недалеко от филологического, где мы учились с женой. А оба факультета – недалеко от нашего дома. Он бывал у нас ещё студентом. И после окончания университета – довольно часто.
Игорь помогал не только тем, что одалживал деньги. Он познакомил меня со своим отцом, старым журналистом, работавшим в Агентстве печати «Новости» (АПН) во французской редакции, которая была связана с небольшим иллюстрированным журналом «?tudes Sovi?tiyues». Если верить выходным данным, редакция журнала располагалась в Париже на rue de Prony. Не сомневаюсь, что именно там был офис некоего человека, поименованного J. Ribot и названного главным редактором издания. Как не сомневаюсь, что был он подставным лицом, что материалы для этого журнала заказывали, редактировали и переводили в Москве на Пушкинской площади, где в те годы, о которых пишу, располагалось агентство.
Уж в чём-чём, а в умении блефовать нашим органам не откажешь. Это своё умение они шлифовали до блеска. Покупали иностранного журналиста, который публиковал потребный советским властям материал у себя на родине. Порой на свои деньги содержали за границей какие-нибудь газеты или журналы. И извлекали из всего этого двойную пользу: и за границей пускали пыль в глаза читателям, и у нас, печатая статьи в переводе на русский: вот, дескать, как судят о том или ином событии за рубежом!
В конце концов, придумали издавать еженедельник, который так и назвали – «За рубежом». Составляли его только из переводных статей: не верите нашим журналистам – читайте, так сказать, дайджест обычно враждебной нам прессы! Для того и создали АПН.
Отец Игоря Леонид Волгин встретил меня тепло и сразу же заказал небольшую – на восемь машинописных страничек – статейку о советской поэзии. Статья ему понравилась. Он заказал ещё одну. В этом мнимо-французском журнальчике я выступал регулярно.
Не с пропагандистскими статьями. Я писал о Твардовском и Мартынове, о Слуцком и Самойлове, о Винокурове и Межирове, о Жирмунской и Сухареве, о Кушнере и Чухонцеве. Меня печатали, насколько я понимаю, чтобы придать журналу имидж объективного информатора: есть хорошие поэты в СССР? – есть! Ну и о чём же они пишут?
Платили немного: 30–40 рублей. Но ведь печатался я не только в этом журнале. Выступал у Аллы Шустиковой в отделе литературы и искусства «Учительской газеты». Заказывал мне статьи рано ушедший из жизни Валерий Гейдеко, работавший в «Комсомолке». Печатал меня Генрих Митин в «Литературной России». Какие-то деньги набегали.
Но их вечно не хватало из-за нестабильности нашего семейного бюджета. Жене, младшему научному сотруднику без степени, институт платил мало. Мои гонорары позволяли только затыкать образовавшиеся бреши. Да и не так уж часто меня печатали. Вот, смотрю свои записи. «В марте у меня должны пройти три публикации: в «Комсомолке», в «Литературке» и в «Пограничнике». Однако время идёт, а у меня ещё ничего не вышло». Это 1965-й год. «Пограничник» – журнал, расположенный на Лубянке, в здании КГБ. Мне оттуда звонили, заказали небольшую рецензию на книгу Сергея Сергеевича Смирнова «Брестская крепость». Её выдвинули на ленинскую премию. Узнали они про меня от кого-то из более известных критиков, написавших о Смирнове и посоветовавших обратиться ко мне. Написал для «Пограничника». Приняли, но с публикацией тянут. Поставили в номер статью в «Комсомолке». Но наутро она не появилась. «Снял зам главного, – объясняют, – у него кое-что вызвало сомнение». Приезжаю в редакцию, работаю по замечаниям этого зама. Заменяю (так по моим записям) стихотворение Слуцкого на стихи Мартынова, снимаю полемику с Рустемом Кутуем (литератор, живущий в Татарии и пишущий на русском; о чём я с ним полемизировал, не помню), что-то вписываю вместо полемики. Уезжаю. Через несколько дней звонит Гейдеко. Статью, было, поставили, но ведущий редактор её в номер не взял. Отложили. А пока – не обновлю ли я её малость каким-нибудь свежим журнальным материалом?
Из журналов я выписываю только «Новый мир». Иду в библиотеку. Читаю журнальную поэзию. Вот удачное стихотворение Жигулина. Выписываю его. Дома вставляю его разбор в статью. Звоню Гейдеко. Валере нравится. Он терпеливо записывает вставку под мою диктовку. Теперь он не сомневается, что статью напечатают в самое ближайшее время. Недели через две звонит: нет, ничего не вышло! Статью зарубил главный редактор. Сказал, что она не на их газетную, то есть не на молодёжную, тему. Мне выпишут 50 % как за не пошедший не по моей вине материал.
Были, конечно, и более удачные месяцы. Но капризы фортуны, перепады её настроения заставляли меня искать штатную работу. Это оказалось очень тяжёлым делом.
Вот та же Алла Шустикова собралась взять неоплачиваемый отпуск в «Учительской газете» на три месяца. В «Учительской» меня хорошо знают и согласны, чтоб я поработал вместо Аллы. Я уже собираюсь идти в кадры, оформляться, как вдруг выясняется, что главный редактор приказала взять на место Шустиковой свою знакомую.
Из «Комсомолки» уходит Володя Григорьев. Мы с ним подружились, когда я ещё работал в Госкино. Он женат на актрисе и мечтал о режиссёрских курсах. Ездил в Ленинград, сдавал экзамены, ждал результата. Договорились, поступит – будет вместо себя рекомендовать меня. Поступил, рекомендовал – не взяли! Объяснили, что им нужен сотрудник со стажем, чем несказанно удивили Григорьева: сам он пришёл в «Комсомолку» со студенческой скамьи.
Дмитрий Леонидович Устюжанин, главный редактор журнала «Литература в школе», был очень доволен напечатанной у него моей статьёй. Извинялся, что мало заплатили: гонорары в редакции низкие. А не хотел бы я поработать в журнале? Кем? Завом отдела литературы. Этой ставки пока у него нет, но ему её обещают в министерстве. Если хочу, то пусть позвоню ему через неделю. Потом – ещё через пару недель. Потом – ещё. Я перестал звонить: если добьётся ставки, позвонит сам. Он не позвонил. (Точнее, позвонил через несколько лет, позвал в замы. Но я уже работал в «Литературной газете». От добра добра искать не стал!)
Но именно Устюжанин (сужу по своим записям) сделал для меня очень хорошее дело, во многом определившее мою судьбу. Это он познакомил меня с Петром Ильичём Гелазония. Точнее, он ему позвонил и сказал обо мне.
А незадолго до этого Алла Шустикова сообщила, что журнал «Семья и школа» ищет человека на место заведующего отделом литературы. Я позвонил автору журнала, старому своему товарищу по литературному объединению «Магистраль» Гене Кагановскому (мы до сих пор изредка созваниваемся и общаемся). Он сказал, что ответственный секретарь журнала «Семья и школа» Петя Гелазония – его друг детства. Но хорошо бы, если б Гелазонии отрекомендовал меня кто-нибудь из весомых, влиятельных людей. Таких знакомых у меня не было. Я попросил сделать это Устюжанина. Тот охотно позвонил в журнал, и Гелазония мне назначил встречу.
Работать с ним оказалось легко и приятно, прежде всего потому, что мы были единомышленниками и хотели печатать хорошую литературу.
Другое дело, на каких правах мне пришлось работать в «Семье и школе» – на птичьих. Потому что журнал не нуждался в заведующем отделом литературы. Он там был. Это место занимал детский писатель Б.
Занимал, но не работал. Определённо обещал руководству: уйдёт, как только найдёт для себя что-нибудь подходящее. «Вот открывается новый журнал «Детская литература», – объясняли мне. – Скорее всего, Б. туда и уйдёт, он в хороших отношениях с главным редактором нового журнала Сергеем Петровичем Алексеевым. А не уйдёт туда, перейдёт в «Детгиз», где его тоже очень хорошо знают». Но время шло, а Б. никуда не уходил. Его, очевидно, не слишком смущало, что стихи и прозу для журнала добывал я, а деньги за это получал он.
Первым возмутился таким положением вещей Владимир Михайлович Померанцев, член редколлегии «Семьи и школы». «Я сегодня же позвоню Орлову», – гневно сказал он. «Владимир Михайлович, – отвечаю, – вы меня поставите в неловкое положение. Ведь это именно я предложил Орлову (главному редактору), Игрицкому (заму главного) и Гелазонии формировать литературный портфель журнала. Помимо прочего, – объясняю, – мне важно было выяснить, насколько далеко они могут пойти в публикациях». «Не важно, кто предложил, – ответил Померанцев. – Вы своё дело делаете хорошо. Удивительно, что им и в голову не приходит, что за это нужно платить!»
Но в тот же день мне позвонил Пётр Ильич Гелазония и сообщил, что завтра в издательстве «Просвещение» («Семью и школу» выпускали там) я могу получить некие деньги, которые мне выписали за формирование литературного раздела журнала. «Деньги небольшие», – извиняющимся тоном сказал он. Я позвонил Померанцеву. «Ну, слава Богу, – обрадовался он, – что в журнале есть такие совестливые люди, как Пётр Ильич».
Платили мне за эту работу действительно смехотворные суммы. Когда – 25 рублей, когда – 15. Но, пребывая на вольных хлебах, радуешься каждому рублю. Куда значительней оказывались мои духовные обретения. За дело я взялся с большой охотой. В первые же дни связался с Майей Ганиной, Еленой Ржевской, Виктором Драгунским, Булатом Окуджавой, Владимиром Амлинским, Андреем Битовым, Борисом Балтером, Львом Кривенко (с подачи Балтера), Олегом Чухонцевым, Варламом Шаламовым (с подачи Чухонцева), Василием Аксёновым, Юрием Трифоновым, Наумом Коржавиным, Станиславом Рассадиным, Бенедиктом Сарновым, Максом Бременером (с подачи Сарнова), Евгением Винокуровым, Юрием Левитанским, Давидом Самойловым, Владимиром Корниловым, Эльмирой Котляр. С большинством из них я знаком не был. Но почти все отозвались. Материалы давали охотно. Я ездил к авторам домой. Иные приезжали ко мне. Со многими из них у меня на всю последующую жизнь сохранялись хорошие, а то и дружеские отношения. Невзирая на то, что далеко не всё из принесённого мной в журнал, удалось напечатать. И на то, что напечатал журнал далеко не всех моих будущих друзей.
Ну, Булата Окуджаву, положим, я знал ещё по литературному объединению «Магистраль». Он так же, как и я, любил посещать эти руководимые поэтом Григорием Михайловичем Левиным занятия. Порой – невероятно интересные. «Магистраль» не зря именовали малым Союзом писателей. Состав участников был очень сильным. Уже наблюдать их становление было делом увлекательным. А тут ещё Григорий Михайлович устраивал вечера, которые наверняка в то время собрали бы большой зал Центрального дома литераторов. Встреча с Борисом Слуцким, или с Назымом Хикметом, или с Даниилом Даниным, или с Давидом Самойловым. Да и довольно частые (участник же!) встречи с Булатом Окуджавой. Нам, своим коллегам по объединению, он пел охотно. «Сегодня – только новые!» – предупреждал он, склоняясь над гитарой, лежащей на его полусогнутой ноге, которую он установил на стуле. И мы, замирая от наслаждения, впитывали в себя эту божественную звучащую поэзию, горячо её обсуждали и неизменно просили повторить песни или исполнить уже нам знакомые. В этом Булат редко нам отказывал. Он щедро дарил другим своё искусство и, по-моему, сам наслаждался собственной щедростью. Повесть для «Семьи и школы» дал мне, присовокупив, усмехнувшись: «Она как раз о семье и школе». Хотя убеждённо сказал: «Вы это напечатать не сможете!» «Посмотрим!» – отозвался я.
Петя Гелазония прочитал и загорелся: «Напечатаем! Надо только, чтобы он убрал эту фразу». Он подчеркнул карандашом фразу, где сельский учитель открывает своему коллеге – герою повести, – что директор их школы спал с одной из учениц-переростков.
Я передаю Булату. Тот задумывается: «Но ведь всё ясно и без этой фразы?» «Ну и убери её», – говорю. «И они напечатают?» – сомневается Булат. «Обещают», – отвечаю. «Ну, коли так, то вычеркни. Это не меняет сути».
Ах, прекраснодушный Пётр Ильич! Уже Владимир Михайлович Померанцев долго раздумывал над повестью «Новенький как с иголочки», прежде чем решился её поддержать. А главный редактор Алексей Георгиевич Орлов, ознакомившись с ней, сказал нам плачущим голосом: «Да вы смеётесь, что ли? Как это печатать? Такой мрачный колорит!»
– Вам не понравилось? – спросил Петя.
– Понравилось, – вздохнул Алексей Георгиевич. – Но это не для нашего журнала.
– Почему? – удивился Гелазония. – Повесть о сельской школе.
– Пётр Ильич! – строго сказал Орлов. – Вы что, действительно не видите, что повесть непроходима?
– А по-моему, могут пропустить! – Петя говорил уверенно. – Повесть ведь о послевоенном сталинском быте. А о нём сейчас и не такое печатают.
– Всё-таки стоит попросить автора как-то высветлить колорит, – полусдался Орлов.
Померанцев согласился пройтись по тексту, подумать, как убавить мрачности, и предложить автору что-то конкретное.
В ЦДЛ мы беседовали не втроём, а впятером. Кроме нас с Владимиром Михайловичем и Булатом были ещё проходившие мимо и подсевшие к нам Камил Икрамов и Василий Аксёнов. Камил и Вася очень удивились, узнав, что «Семья и школа» собирается печатать повесть, от которой, как выяснилось, уже отказались «Юность», «Смена» и какой-то периферийный журнал. По-моему, их удивление подогрело Булата, который вопреки моим опасениям согласился с мягко изложенными Померанцевым замечаниями и обещал повесть переделать.
Через некоторое время правленая Булатом повесть снова легла на стол Орлова. Но тот для подстраховки распорядился, чтобы с ней ознакомились все члены редколлегии.
Мы с Петей сникли: для повести такое решение было убийственным. Редколлегия журнала состояла в основном из догматиков и обскурантов. Владимир Михайлович Померанцев был в ней, так сказать, лучом света в тёмном царстве.
Никакие его доводы на Орлова не действовали. Тот стоял на своём: напечатаем, если даст добро редколлегия.
Что было дальше, наверное, понятно: повесть в журнале не появилась. Непонятно только, зачем редколлегия решила известить Окуджаву, что его вещь не вызовет желания молодых учителей ехать преподавать в сельские школы.
Что Булату было послано такое письмо, мне никто не сказал. Зато его резкий насмешливый ответ я прочитал. Я не призывал, писал Окуджава, молодых энтузиастов ехать в сельскую школу, в деревню. Тем более – в деревню 1953-го года, о которой идёт речь в повести.
Страшно разозлила меня эта история: ну для чего потребовалось морочить голову автору? И не честнее было бы заключить с ним договор, выплатить аванс, а потом уже заставлять его работать над повестью по конкретным замечаниям для журнала?
«Тонкие журналы такие вещи сделать не могут, – сказал на это Владимир Михайлович Померанцев. – Только издательства и толстые журналы обладают правом заключать авансовые договора. Но история эта гнусная, что и говорить!»
Конечно, гнусная! И я оказался к ней причастен. Я втравил в неё Окуджаву!
Но нет, Булат на меня не обиделся. Это выяснилось, когда через какое-то время Стасик Рассадин, начинавший свою недолгую служебную карьеру в отделе писем издательства «Молодая гвардия», позвонил в этот отдел и попросил бывшую свою коллегу Валентину Ивановну Бойко давать мне рукописи на рецензии. Валентина Ивановна назначила мне встречу. В «Молодой гвардии» я встретил Булата, который тоже работал в этом издательстве со Стасиком и с Бойко. Он дружески меня обнял и, узнав, зачем я пришёл, вызвался меня сопровождать.
– Валя, – сказал он, – Гена не только друг Рассадина, он и мой друг. Давай ему самые толстые рукописи. (Для незнающих: платили за рецензии, исходя из объёма прочитанного тобой материала.)
А стихи Олега Чухонцева? Они понравились всем в редакции. Причём Орлову не меньше, чем Померанцеву. Но если у Владимира Михайловича и тени сомнений не возникло, что их нужно напечатать, то Алексей Георгиевич категорически заявлял, что эти стихи не для «Семьи и школы».
– Почему? – спрашивали у него.
– Очень пессимистичны! Наш читатель не примет такого осмысления жизни.
– Алексей Георгиевич, – сказал ему Померанцев, – есть такое понятие: катарсис.
– Ну и что из этого? – спросил Орлов.
– Не печатать такие стихи – значит лишить наших читателей возможности очиститься, страдая вместе с поэтом, сострадая ему. Это очень гуманные и невероятно мудрые стихи. Можно только удивляться, – восхищённо говорил Померанцев, – откуда у этого молодого человека такое глубокое знание жизни. Нет, стихи Чухонцева непременно должны появиться в нашем журнале, – заключил он. – Они станут гвоздём номера.
Чего нельзя было отнять у Орлова, так это любви к хорошей литературе. Конечно, он понимал, что на фоне скучных очерков о семейном воспитании или о роли пионервожатых в укреплении школьной дисциплины стихи Олега прозвучат, как мелодичная музыка, прервавшая надоевшую всем пластинку и потому особенно привлекательная. Но, руководитель старой формации, Орлов знал, с каким недоверием относятся к таланту наверху и как воспримут там талантливую вещь, лишённую казённого советского оптимизма.
Он и здесь попытался вынести вопрос о публикации на редколлегию. Но Владимир Михайлович решительно этому воспротивился. «Я не возражал, – говорил он, – чтобы редколлегия рассматривала повесть, произведение большого жанра, которое заняло бы несколько номеров. Но несколько стихотворений поставить или не поставить в номер – решать нам с вами. Я курирую литературу, и если вы мне не доверяете…» «Да Бог с вами, Владимир Михайлович, – прервал Померанцева Орлов. – О каком недоверии может идти речь? Мы с вами работаем слаженно и продуктивно!»
Демарш Померанцева удался: Орлов поставил стихи Чухонцева в очередной номер, который сдавала редакция.
Стихи набрали. Однако в номер они не попали. Их вытеснил какой-то нужный срочный материал. Передвинули в следующий.
Но и в следующем номере они не встали. Сказали, что здесь для стихов нет места.
Чухонцев, который, конечно, был в курсе событий, пришёл в ярость. «А ну вас к чёрту, – сказал он мне, – не тебя, конечно, а журнал. Скажи, чтобы вернули мне стихи. Терпеть издевательство я не буду».
Снова вмешался Померанцев.
В конце концов, стихи Олега в журнале появились. И, как я писал в «Стёжках-дорожках», не из-за них спешно собралась коллегия министерства просвещения, где гневно выступил сам министр.
Но, разумеется, в министерстве этим стихам и тогда не обрадовались, о чём вспоминали потом на той коллегии.
Когда стихи появились, я был счастлив. Читал и показывал их многим знакомым. Все ахали: как же удалось т а к о е напечатать?
Через несколько дней звонит Олег. Он сейчас находится в редакции поэзии издательства «Молодая гвардия». Со мной хочет поговорить редактор Михаил Беляев. Он передаёт ему трубку.
– Скажите, – говорит, не здороваясь, Беляев, – как получилось, что во врезке к стихам Чухонцева в вашем журнале указано, что они взяты из его книжки, выходящей у нас в издательстве?
– Загляните в свой тематический план, – советую я. – И вы увидите там эту обещанную книжку.
– Во-первых, – повышает голос Беляев, – ещё не факт, что книга вообще у нас выйдет.
– Это ваши проблемы, – говорю. – Нечего было обманывать читателей.
– А, во-вторых, – уже кричит Беляев, – с чего это вы взяли, что подобные стихи мы бы разрешили автору включить в книжку?
– Основываясь на их художественных достоинствах, – отвечаю. – Любой человек, обладающий поэтическим вкусом, вам скажет то же самое. Стихи, – говорю, – прекрасно приняты нашими читателями.
– А вы не могли бы, – вкрадчиво сказал Беляев, – передать трубочку вашему руководству?
– Не могу, – разочаровываю его. – Руководство сидит в журнале. А я сейчас дома.
Олег потом смеялся, рассказывая мне, как быстро он погасил яростную вспышку Беляева, который и сам пописывал стихи. «Ты что, не понимаешь, кому хамишь? Красухин ведь критик. Он тебе так публично врежет – не отмоешься!»
Я впервые увидел Беляева лет через десять на заседании Совета по молдавской литературе, в который меня только что ввели. Оказалось, что и Беляев туда входит. Возглавлял Совет Валентин Петрович Катаев.
Пиджак Валентина Петровича украшала золотая звезда героя соцтруда, и публичные выступления этого писателя ничем не отличались от других речей писателей-героев. Слушая его, вы никогда бы не подумали, что перед вами автор повести «Белеет парус одинокий» или тем более таких вещей, как «Трава забвения», «Святой колодец», «Кубик». «Алмазный мой венец» и «Уже написан Вертер» тогда ещё опубликованы не были. Но в трафаретных, верноподданнических речах Катаева не проступало даже намёка на возможность создания чего-либо подобного.
На том заседании Катаев привычно жевал официальщину, восхищался руководителями союза молдавских писателей, ставил гражданственность и партийность их творчества в пример менее значительным литераторам из братской республики. Одного руководящего поэта переводил, в частности, и Беляев.
Я отдал должное переводам других поэтов и перешёл к беляевским. Начал с цитаты из повести Зощенко, автор которой жалуется читателю, что он «с одной орфографией вконец намучился, не говоря уж про стиль», и показал, как намучился, воюя с орфографией и синтаксисом, Беляев. В зале смеялись. Смеялся и Катаев. Красный, как рак, Беляев поднялся из-за стола.
– Я не понимаю, – сказал он, – кого критикует Красухин? Ведь Валентин Петрович только что дал (он назвал имя поэта, которого переводил) высокую оценку. Так, может, мы с Валентином Петровичем ошибаемся? Может, мы с Валентином Петровичем преувеличиваем значение его творчества?
– Дискредитируете, – сказал я.
– Мы с Валентином Петровичем дискредитируем? – изумлённо взвизгнул Беляев.
– Если вы переводили вместе с Валентином Петровичем, то да, – ответил я. – Но сдаётся мне, что вы набиваетесь в соавторы к Валентину Петровичу напрасно.
– Это точно! – откликнулся повеселевший Катаев. – Предпочитаю обходиться без соавторов. И вам, – он обратился к секретарю союза, которого переводил Беляев, – советую не связываться с теми, кто в таких тяжёлых, напряжённых отношениях с русским языком.
Уничтоженный Беляев рухнул на стул. Больше на заседаниях этого Совета я его не видел.
Запоздал я со своей местью? Но я и не собирался мстить. А назвать бездарность бездарностью никогда не поздно!
* * *
Ну вот, поверил я московскому правительству, как вдруг на одном из заслуживающих доверия сайте нахожу такое сообщение, помеченное нынешним 2008-м годом: «Аварийные жилые дома в Малом Гнездниковском переулке Москвы будут полностью реконструированы до конца апреля 2010-го года, сообщили РИА Новости в городской администрации. Два жилых дома по адресу: Малый Гнездниковский переулок, д. 9/8, стр. 6А и 6 подвергнутся комплексной реконструкции, после этого строения будут переданы под жилье и нежилые цели. В ближайшее время будет разработано градостроительное обоснование реконструкции зданий и проектно-сметная документация, необходимые для проведения работ».
Я в связи с усадьбой Римского-Корсакова уже объяснял разницу между памятником архитектуры и аварийным строением. Усадьба обязана своим разгромом заместителю министра культуры Дементьевой. Кому обязаны объявлением их аварийными исторические особнячки, надеюсь, скоро перестанет быть секретом. Это должны быть очень влиятельные или невероятно богатые люди. Ведь строения 6А и 6 находятся как раз на левой стороне Малого Гнездниковского и относятся к владению 9. То есть эти дома стоят внутри охранной исторической зоны, как было определено апрельским постановлением московского правительства 2006-го года!
Вспоминается поэт – герой рассказа Зощенко, строчки этого поэта, слабые, конечно, строчки, но дело сейчас в том, что выражал поэт своим корявым языком:
Да разве ж у нас прошёл Аттила, Что такая грязь там и тут.
Увы, прошёл. И наследил. И разрушил. И продолжает ломать там и тут. Так что отклоняться от заявленного маршрута не будем. Хотя никакой, конечно, уверенности нет, что к концу этой книги исторические дома устоят в своём первозданном виде. На них уже и сетка надета.
О погроме, который устроила «Семье и школе» коллегия Министерства просвещения, я рассказывал в «Стёжках-дорожках». Добавлю только, что министр Афанасенко, оглядывая редакционную коллегию журнала, очень удивлялся: какие уважаемые в педагогическом мире люди работают в «Семье и школе»! Как же они позволили, чтобы на страницах их издания появилась идеологическая диверсия?
Уважаемые закатывали глаза, трясли головами, били себя в грудь, рычали от негодования: кто позволил? Они? Да они в последнее время только и делали, что грудью вставали на пути подобных диверсий. А стихотворение Владимира Корнилова о капитане, застрелившем любимца солдат – приблудного пса, мерзкое это стихотворение, о котором правильно написала «Красная Звезда», что оно подрывает благородное дело военно-патриотического воспитания молодёжи, гнусное это стихотворение они и в глаза не видели.
– Вот значит, какая у вас коллегиальность! – сказал Афанасенко Орлову. И распорядился: – Сотрудника, взявшего у автора эту гадость и протолкнувшего в печать, уволить!
Как говорится, вашими бы устами, господин (в то время, конечно, товарищ) министр… Не было такого сотрудника в редакции. Юридически я даже договора с журналом не подписывал. Но кому охота была докладывать об этом министру! Взяли под козырёк, великолепно зная, что приказ нелеп и что проверять его исполнение министр не станет. Так что как был я почти весь 1965-й и почти полгода 1966-го не связан никаким документами с «Семьёй и школой», так и остался навсегда со своей непричастностью к редакции.
Эта моя юридическая независимость от журнала сыграла со мной однажды злую шутку. Жена с невероятными трудностями получила путёвку для маленького сына в детский сад на Гоголевском бульваре, рядом с нашим домом. Было это в начале августа 1965-го года, и, стало быть, в моём распоряжении имелся месяц, чтобы добыть справку с работы, без которой в детский сад ребёнка не брали.
В «Семье и школе» дать такую справку, разумеется, обещали. И, разумеется, не дали: не было формальных оснований. Куда только и к кому только я не обращался! И когда мы с женой поняли, что надеяться больше не на что и не на кого и что путёвка в сад окажется бесполезной для нашего Кости, раздался звонок. Мужской голос: «Меня зовут Альберт Владимирович Белявский. Я звоню по просьбе Померанцева. Вам нужно, – говорит Белявский, – срочно приехать в проектный институт, где вам дадут справку. Записывайте адрес». «Когда приехать?» – спрашиваю. – «Приехать надо сегодня». Еду. Встречаюсь с очень симпатичным человеком, который диктует мне заявление о приёме на работу в этот институт на должность архивариуса с окладом в 60 рублей. Я обязан, объясняет Белявский, там несколько дней поработать. Справка не должна быть липовой.
Оформляюсь. Выхожу на работу. Кроме меня в отделе трудятся три девочки. Расписываем карточки. Расставляем их по картотекам. В конце трудовой недели получаю вожделенную справку для детского сада. А ещё через два дня увольняюсь.
Алик Белявский, великолепный юрист (в этом институте он, кажется, работал юрисконсультом), оказался зятем Померанцева. Мы крепко подружились и до сих пор дружим с ним и с его женой Мусей, тоже юристом. Чудесные, радушные, отзывчивые люди.
Расставшись с «Семьёй и школой», я мыкался недолго. С подачи поэта Евгения Храмова, взявшего на два месяца неоплачиваемый отпуск в журнале «Кругозор», пришёл на его место.
Потом-то я узнал, что Храмов по существу на работу больше не вернулся. То есть он на неё вышел, но проработал совсем недолго и мог бы уступить мне своё место насовсем. Но я к тому времени уже работал в журнале «РТ-программы». А в «Кругозоре» место Храмова заняла жена поэта Евгения Винокурова Таня.
Но всё к лучшему. Не то чтобы мне не понравилось в «Кругозоре». Работать там было легко. Журнальный номер обходился отрывком из прозаической новинки или небольшой подборкой стихов – в зависимости от того, какого автора представляла гибкая пластиночка, вложенная в конверт журнала. Гонорар там был приличный, причём немалая его часть доставалась сотрудникам за различные врезки и объяснения. Не удивительно, что многие дорожили своим местом. А сотрудники были людьми нерядовыми. При мне среди прочих работали бард и будущий киноактёр Юрий Визбор, будущая знаменитая писательница Людмила Петрушевская, будущий прозаик Сергей Есин.
Руководил журналом детский писатель-фантаст Евгений Серафимович Велтистов. Это был мягкий, интеллигентный человек, женатый на заведующей отделом литературы «Пионерской правды» Марте Петровне Барановой. Я помнил очерки Барановой в «Пионерской правде», которые мне нравились в детстве. Оказалось, что это она и есть, что она старше своего мужа на десять лет, написала с ним в соавторстве пару книг и много ему помогает. Сам Велтистов прославился не столько книгами о человекоподобном роботе-мальчике Электронике, как две капли воды похожем на ученика 7-го класса «Б» Серёжку Сыроежкина, сколько снятым на их основе телевизионным фильмом, за который получил государственную премию. Кажется, в это время он уже работал в ЦК КПСС. Я удивился, узнав, что он перешёл туда из журнала. Он не был похож на карьериста.
Влияние жены? Но она, пережившая его, судя по всему, по недавним, к примеру, очеркам о встречах с Чуковским, Маршаком, – человек очень даровитый. И сын их Максим – талантливый художник и очеркист. Возможно, что не карьерные устремления занесли Велтистова в ЦК. Возможно, что его пример – редчайшее исключение из правил, по которым играли другие.
Велтистов излучал спокойствие, доброжелательность и уверенность. И этим разительно отличался от Бориса Ильича Войтехова, главного редактора журнала «РТ-программы». Войтехов, как Екатерина II, мог влюбиться в сотрудника, мог высоко вознести своего фаворита, но уж если разлюбил, его фаворит тем больнее ушибался, чем с большей вершины слетал. А уж если не взлюбил кого-нибудь Борис Ильич, то за жизнь в журнале этого сотрудника никто не дал бы и полушки. В этом смысле работать с Евгением Серафимовичем было куда спокойней. А с другой стороны, работать в «РТ-программах» было несравненно занимательней, чем в «Кругозоре». Борис Ильич мечтал, чтобы его «РТ» был у всех на устах, замахивался на лидерство таких ярких и смелых изданий, как «Журналист» Егора Яковлева или «Новый мир» Твардовского и, стало быть, требовал невероятно боевой журналистики и потрясающе смелой литературы, о чём, конечно, в «Кругозоре» и помыслить не могли. Так что лично мне было интересней в «РТ». Со своим заведующим Михаилом Рощиным, будущим известным драматургом, я быстро нашёл общий язык. Обращались мы исключительно к лучшим на то время авторам, которых с трудом печатали в «Новом мире». Так что литература у нас была не хуже, чем в этом журнале. В отделе культуры работала Лика Осипова, сумевшая уговорить известнейших и популярных искусствоведов (А. Каминского, Д. Сарабьянова, М. Чегодаеву) печатать в «РТ» небольшие, но очень ёмкие и невероятно занимательные жизнеописания художников и композиторов. А отдел публицистики во главе с Игорем Саркисяном брался за такие проблемы, что многие мои знакомые удивлялись: как нам позволяют публиковать подобные вещи или о подобных вещах? Да и талантливый публицист Саркисян оказался прекрасным организатором: он сумел составить отдел из журналистов очень высокого класса: Рена Шейко, Александр Васинский – в то время их очерки были популярны у творческой и технической интеллигенции.
Об «РТ» я много рассказывал, хотя работал в нём не так уж долго – меньше года. Но ощущаю этот период как один из самых ярких в моей жизни.
Вот, вспоминаю, сижу дома. Звонит из «Семьи и школы» Пётр Ильич Гелазония. «Рядом со мной, – говорит, – сидит Александр Исаевич Солженицын. Ему не по пути подъехать в «РТ», но он хотел бы продиктовать свою правку в отрывок из «Ракового корпуса». У вас нет гранок?»
Гранок у меня нет. Они в журнале. Мы набрали отрывок из самиздатовской рукописи. Пусть Александр Исаевич позвонит в секретариат. Петя говорит об этом Солженицыну. Потом мне: «От вас ведь журнал недалеко?» «Да, – подтверждаю, – минут десять ходьбы быстрым шагом». Петя опять совещается с Солженицыным. «А вы не могли бы сходить за гранками сейчас? Сходите, Гена! Александр Исаевич просит вас не класть трубку. Он будет ждать».
Просьба, конечно, удивительная. Но вполне выполнимая. Быстро иду в журнал. Захожу в секретариат к Илье Суслову. Объясняю.
– Ты плохо слышишь, – говорит мне Суслов. – Я пойду с тобой. Здесь важна каждая запятая.
– Пошли, – соглашаюсь.
Назавтра к Суслову паломничество: что говорил Солженицын? А ты ему что? А он – тебе? А какой у Солженицына голос?
– А почему он тебе звонил? – это уже мне.
– Не он звонил, – объясняет Суслов, – от его имени. А с Солженицыным говорил только я.
– Но почему домой к Красухину?
– Потому что Солженицын был в «Семье и школе», а Красухин там раньше работал.
– А что, – это опять мне, – у «Семьи и школы» свои отношения с Солженицыным?
– Хотели, – отвечаю, – напечатать его «Крохотки». Не получилось.
Вспоминаю всё это и думаю: а странную всё-таки прихоть проявил Александр Исаевич. Почему он не попросил Петю перезвонить в журнал? Зачем послал меня за гранками и ждал полчаса, пока на другом конце вновь возьмут так и не положенную на телефонный аппарат трубку?
Впрочем, ничего странного. Мой старший товарищ Бенедикт Сарнов описывал ситуацию с рукописью Солженицына «Прусские ночи», которую ему дал почитать Владлен Бахнов. Мало того, что Александр Исаевич пришёл к нему, чтобы забрать рукопись, он ещё и очень терпеливо ждал, пока Сарнов разыщет Бахнова, на поиски которого было потрачено немало времени. Наконец, когда Бахнов был найден, Солженицын очень пристрастно допросил его, каким образом к нему попала рукопись. А на вопрос, для чего ему было тратить столько времени, ответил, что отслеживает рукописи, которые распространяются н е п о е г о п р и к а з у. Думаю, что и здесь он проявил привычное для себя своеволие, не сомневаясь, что его приказы не подлежат обсуждению.
С Варламом Тихоновичем Шаламовым мы сблизились позже, когда я уже работал в «Литературной газете». Но стихи его я напечатал ещё в «Семье и школе». А один из «Колымских рассказов» – в «РТ».
Он мне их дал много. Мы с Рощиным поначалу отобрали несколько. Но цензура пропустила самый безобидный, пейзажный – о суровой природе Колымы. А наши машинистки работали до глубокой ночи, перепечатывая всё, что дал мне Шаламов. Многим хотелось иметь его рассказы в своём домашнем архиве.
Я не поклонник поэтессы Натальи Горбаневской. Её стихи принёс в редакцию Валентин Непомнящий. Кажется, они были однокурсниками и дружили после окончания университета. Ничего путного из объёмной рукописи мне выбрать не удалось. «Ну, хотя бы два стишка», – попросил Миша Рощин. «Да что вы с Валькой так с ней носитесь?» – недоумевающее спросил я. «Хорошая и очень честная женщина, – ответил Миша. – И друзья у неё замечательные».
Два её стихотворения мы напечатали: в конце концов, заведовал отделом не я, а Рощин. А я потом вспоминал его слова, когда наши танки вошли в Прагу, и небольшая группа смельчаков, в которой была Горбаневская, вышла с протестом против советской оккупации на Красную площадь.
Для Дня советской армии (23 февраля) мы с Мишей подготовили прекрасную подборку песенок Булата Окуджавы: «Старый король» («В поход на большую войну собирался король…»), «Ах, война, что ж ты сделала, подлая.», «А что я сказал медсестре Марии.», «Отрада», «Возьму шинель, и вещмешок, и каску.» Мы весело предчувствовали скандал, который начнётся, если нам удастся так отметить армейский праздник. Не удалось. В январе сняли Войтехова, и весь февраль его оставшиеся замы не пропускали никаких литературных публикаций. А в конце февраля председатель Радиокомитета Месяцев журнал разгромил.
По той же причине не появилась в журнале подборка стихов Геннадия Шпаликова с предисловием Андрея Тарковского. Рощин дружил с Тарковским, который приходил к нам в редакцию, выпивал вместе с нами и рассказывал байки из жизни геологов: сам работал геологом до своего прихода в кино. Любил Тарковский поэта Николая Глазкова, которого потом уговорил сыграть в своём фильме «Андрей Рублёв», и так часто декламировал нам стихотворение Глазкова «Примитив», что я запомнил текст со слуха. Не откажу себе в удовольствии привести отрывок:
Чтоб так же, как деревья и трава,
Стихи поэта были хороши,
Умело надо подбирать слова,
А не кичиться сложностью души.
Я по примеру всех простых людей,
Предпочитаю счастье без борьбы!
Увижу реку – искупаюсь в ней,
Увижу лес – пойду сбирать грибы.
Представится мне случай – буду пьян,
А не представится – останусь трезв,
И женщины находят в том изъян
И думают: а в чем тут интерес?
Но ежели об интересе речь,
Я примитивность выявлю опять: —
С хорошей бабой интересно лечь,
А не игру в любовь переживать.
Я к сложным отношеньям не привык,
Одна особа, кончившая вуз,
Сказала мне, что я простой мужик.
Да, это так, и этим я горжусь.
Мы подумывали и о том, как бы напечатать Колю Глазкова, бывали в его комнате на Арбате, где он нам читал свои стихи. (Могу, кстати, вообразить, как он бы обрадовался толстой чудесной книге о нём, которую написала дочь поэта Евгения Винокурова Ира.) Но, увы, и этим нашим планам не удалось осуществиться.
А что же удалось? Немногое. Я рассказывал об удачах в своих предыдущих книжках. Правда, то, что мы считали своими удачами, было, по мнению Месяцева, очень крупным идеологическим просчётом, диверсией! Выгнали не только нас с Рощиным и не только команду Саркисяна. Руководство Комитета не пожелало оставлять в журнале Колю Литвинова – изумительного художника, изобретательного выдумщика, лучшего оформителя печатной продукции из всех, кого мне довелось встретить в жизни. Что ж. Читатели ответили соответственно. Некогда притягивающий уже своей обложкой, журнал перестал их привлекать. И его перестали покупать.
По-разному складывалась моя судьба в те далёкие четыре года – от поступления в Комитет по кинематографии до зачисления в штат «Литературной газеты». Но из крайности в крайность не бросала. Показала мне (особенно в Госкино) разные варианты человеческой сервильности и человеческого упоения властью. И разные варианты человеческой одержимости любимым делом, человеческого достоинства и благородства.
В «Литературной газете» работало больше двухсот человек. Понятно, что такой большой коллектив не мог быть нравственно однородным. Были в нём и сотрудники, раболепно смотревшие на руководителей: «Ты начальник, я дурак!» И начальники, не любившие возражений: «Я начальник, ты дурак!» Но когда я пришёл в обновляющуюся газету, таких было меньшинство – и начальников, и сотрудников. На дворе стоял февраль 1967-го – больше полутора лет до нашей оккупации Чехословакии, чуть меньше года до избрания Дубчека первым секретарём чехословацкой компартии и чуть больше года до появления «Программы действий», объявившей о начале в этой стране реформ, смертельно испугавших брежневскую команду. Но уже прошёл XXIII съезд КПСС, пусть и не отменивший официально решений XXII, но начавший тихую, ползучую кампанию восстановления в стране сталинщины. Уже были осуждены на семь лет лагеря Синявский и на пять – Даниэль за публикации за рубежом своих антиутопий. И Сергей Михалков, тогдашний и будущий автор государственных гимнов, сочинённых на одну и ту же мелодию, уже удовлетворённо выдохнул: «Хорошо, что у нас есть органы госбезопасности, которые могут оградить нас от людей вроде Синявского и Даниэля». Уже подбирались к относительно независимому «Журналисту» Егора Яковлева, которого и сняли через год. Да что там! Уже наголову разгромили наш «РТ»!
Словом, атмосфера, в которой предстояло дышать коллективу реформирующейся «Литературной газеты» и отцу её реформ – первому заместителю главного редактора Виталию Александровичу Сырокомскому, была далеко не целительной. Скорее уж губительной для задуманных реформ. Тем не менее, как и в случае с Войтеховым, Сырокомскому многое удалось опубликовать из того, за что не взялся бы тогда не один орган печати. Порой читатели не верили собственным глазам, узнавая из газеты о безобразиях, которые творятся в железнодорожном ведомстве, или в Министерстве связи, или на крупных промышленных гигантах. Даже нашему отделу литературы, возглавляемому Юрием Буртиным, удалось напечатать ядовитую реплику на рассказ Б. Евгеньева, опубликованный в журнале «Москва».
Я начинаю хвастать? Да ничего подобного! Дело не в том, что и тогда мало кто знал писателя Б. Евгеньева, который входил в редколлегию «Москвы». И не в том, что рассказ был художественно никчёмен. Не на это обрушилась напечатанная у нас реплика, а на идеологическую подоплёку состряпанного Б. Евгеньевым сочинения. Она была строго выдержана в духе господствующей тогда идеологии и ничего, кроме одобрения, вызвать у властей не могла.
Речь шла о поездке некой туристической группы в Англию. О студентке, главной героине рассказа, которая оказалась в этой группе вместе со своими родителями и которая наморщила нос и насупила брови, едва коснувшись английской земли. Ну ничего, решительно ничего ей в этой стране не понравилось. Даже собственная родственница, одарившая её зимним гарнитуром из дублёнки, шапки, сапог и сумочки, – немыслимых в советской торговле вещей. (Любопытно, кстати, оформила ли родственница этот подарок официально, ведь по приезде назад советская таможня могла вещи изъять: купить на официально выдаваемую советскому туристу сумму хотя бы замшевую сумочку было делом совершенно невозможным!) Всё не нравится студентке, оказавшейся за рубежом. Персонал гостиницы приветлив с постояльцами? Это он услужливо-приветлив! Продавщицы ей улыбаются? Какая-то это ф аль ш и в ая улыбка! Впрочем, к одной продавщице она прониклась сочувствием. К той, что перепутала коробки с обувью, выдала героине чужую, а когда та пришла менять, то услышала строгий голос хозяина: дескать, мисс такая-то, это не первая на вас жалоба!
Не говорю уже о том, что удалось студентке познакомиться с несколькими своими английскими ровесниками, рассказать им правду о Советском Союзе, которую они зачарованно слушают. Особенно заинтригован молодой негр: он с приятелями готовится к забастовке против постоянного бессовестного снижения зарплаты хозяином.
Ну, и хватит пересказа. Суть, надеюсь, ясна? Вот против неё и выступил наш отдел. И даром нам это не прошло. Евгеньев с друзьями, разумеется, бросился в ЦК. От чиновного гнева удалось откупиться, включив фамилию Евгеньева в один из дежурных обзоров литературы, который писал для газеты какой-нибудь официальный критик. Причём не просто удалось откупиться, но и не потерять при этом лица, потому что название рассказа Б. Евгеньева и фамилию его автора мы вставили в придуманную мной фразу «в последнее время обратили на себя внимание читателей произведения патриотической направленности.». А каким образом обратил на себя внимание этот рассказ, читатели не забыли.
Умный Сырокомский, хитро поблёскивая глазами из-под очков, сказал нам с Буртиным: «Ловко! И ведь жаловаться не на что автору, только радоваться!» И как писал классик о первом советском вожде, «засмеялся довольный».
– Ты читал первый номер «Знамени»? – спросил меня недавно мой друг и бывший коллега по «Литгазете» Александр Борин.
– Нет, – говорю. – А что там?
– Байки Радзишевского, – отвечает. – Прочти, что он пишет о Сырокомском. Мы тут с Толей Рубиновым написали по этому поводу. Если хочешь, присоединяйся, – и он переслал мне по электронной почте письмо, подписанное не только им и Рубиновым, но и ещё несколькими бывшими литгазетовцами.
В Интернете я нашёл «Знамя». Прочитал «Байки старой «Литературки»». Очередную порцию баек. Потому что печатает их Владимир Радзишевский не впервые. И, кажется, решил посвятить их собиранию жизнь.
Они – разные. Есть удачные, есть не очень. Особенно неудачны о том, в чём автор не принимал участия, они записаны с чужих слов, по слухам. А слухи порой чего только не несут!
Я прочитал байку, посвящённую Сырокомскому, которая возмутила Рубинова и Борина. Она и меня возмутила. И своим названием: «Была бы собака, а камень найдется». И нелепым сравнением Сырокомского с Марьей Васильевной Розановой, которая не давала раскрыть рта мужу, Андрею Донатовичу Синявскому (его Радзишевский сравнивает с Чаковским), всегда говорила за него, так что Синявский благодушно махал рукой: «Если в доме есть собака, самому хозяину нечего лаять».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.