16. Муссолини и его защитники

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

16. Муссолини и его защитники

Состарившийся, отяжелевший дуче, услышав шаги своей любимой, снял очки, и в его ввалившихся от бессонницы глазах заблестели скупые слезы, капнутые перед съемкой из пипетки гримера. В объятия этого покинутого почти всеми, одинокого, несчастного человека отрепетированно бросилась не предавшая своего возлюбленного даже в момент крушения его великих идей Кларетта Петаччи с такими же пипеточными слезами…

– Какой позор, – вырвалось у знаменитого итальянского режиссера, и все члены жюри Венецианского кинофестиваля 1984 года наполнили возмущенными возгласами маленький просмотровый зал. – Неофашистская парфюмерия… Манипуляция историей… Плевок в лицо фестивалю…

Яростно рыча и размахивая трубкой, из которой, как из маленького вулкана, летел пепел, западногерманский писатель Гюнтер Грасс по-буйволиному пригнул голову с прыгающими на носу очками и усами, шевелящимися от гнева:

– Резолюцион! Снять фильм с показа на фестивале. Если бы это был немецкий профашистский фильм о Гитлере, я поступил бы точно так же.

Похожий на седоголового пиренейского орла, который столько лет, вцепившись кривыми когтями в мексиканские кактусы, горько глядел через океан на отобранную у него Испанию, Рафаэль Альберти сказал:

– Это не просто пахнет фашизмом. Это воняет им.

– Мое обоняние солидаризируется, – с мягкой твердостью сказал напоминающий провинциального учителя шведский актер.

– Шокинг, – с негодованием добропорядочной домохозяйки встряхнула кудельками американская сексуальная писательница Эрика Йонг.

– Это не просто дерьмо… Это опасное дерьмо, потому что его будут есть и плакать, – сказал я.

Глаза представителя администрации засуетились, задребезжали, как две тревожные черные кнопки дверных звонков. Одна половина лица поехала куда-то вправо, другая – влево. Нос перемещался справа налево и наоборот.

– Моментито! Разделяю ваши чувства полностью, синьоры… Это плохой фильм… Это очень плохой фильм… Это хуже чем плохой фильм… Это позор Италии… Но администрация в сложном положении. В первый раз у нас такое, может быть, самое прогрессивное в мире жюри. Но простите мне горькую шутку, синьоры, – прогресса можно добиваться только с помощью реакции. Нас немедленно обвинят в левом экстремизме, в «руке Москвы» – да-да, не улыбайтесь, синьор Евтушенко! На следующий год нашу левую администрацию разгонят, и в чьих руках окажется фестиваль? В руках таких людей, которые делали «Кларетту».

– Значит, нельзя голосовать против фашизма, потому что тем самым мы поможем фашизму? Знакомая теория, – наливаясь кровью, засопел Грасс с упорством буйвола, глядя поверх сползших на кончик носа очков.

– К сожалению, именно так, – всплеснул руками представитель администрации. – Да-да, синьоры, это стыдно, но так. – И он даже зарозовел от гражданского стыда, как вареный осьминог.

Знаменитый итальянский режиссер в неподкупном ореоле седых волос дискомфортно заерзал шеей, как при приступе остеохондроза.

– Если мы запретим этот фильм, то нас могут упрекнуть, что мы сами пользуемся фашистскими методами, – сказал он, опуская глаза.

– Хотя это не меняет моего мнения о фильме, я вообще против любой цензуры, – с достоинством поддержала его Эрика Йонг.

– Но это же не запрет проката фильма, а лишь снятие его с фестиваля, за который мы все отвечаем, – взорвался Грасс, роняя очки с носа в пепельницу.

– В самом слове «снять» есть нечто тоталитарное, – ласково сказал один из членов жюри, покрывая сложными геометрическими узорами лист бумаги. – В Италии не любят таких слов, как «запретить» или «снять».

– Фильм настолько бездарен, что он вызовет лишь антифашистскую реакцию зрителей, – добавил другой член жюри.

За снятие фильма с фестиваля голосовали только трое иностранцев, исключая Эрику Йонг.

Представитель администрации облегченно вздохнул, поняв, что его зарплата за прогрессивную деятельность спасена – по крайней мере, до следующего фестиваля.

Но Грасс не потерял своей буйволиности.

– Резолюцион! – прохрипел он. – В таком случае мы обязаны хотя бы выразить наше общее отношение к фильму протестом. Я напишу проект.

– Я тоже напишу, – сказал я, предчувствуя, что Грасс напишет нечто неподписуемое. Так оно и произошло.

– Вы слишком подчеркиваете, что фильм «профашистский», а это уже политическое обвинение. Искусство должно стоять выше политики… В Италии нет ни фашизма, ни профашистских настроений. Отдельные группочки нетипичны… (Ого, давненько я не слышал даже от самых наших суровых критиков этого слова «нетипично»!) В Италии никогда не было фашизма в том смысле, как у вас в Германии, синьор Грасс, – у нас, например, не было ни антисемитизма, ни газовых камер… Муссолини был всего-навсего опереточной фигурой – стоит ли принимать его всерьез… – посыпалось со всех сторон на Грасса от большинства членов нашего самого прогрессивного в мире жюри.

За мой, менее жесткий проект резолюции схватились, как мне сначала показалось, даже восторженно. Но началась коллективная правка – и это была одна из самых страшных правок за всю мою тридцатипятилетнюю литературную жизнь.

Резолюция читалась справа налево и слева направо, повторяя движение лицевых мускулов представителя администрации, а также сверху вниз и снизу вверх. Взвешивалось и мусолилось каждое слово, каждая запятая. Сначала я был в отчаянии, но постепенно вошел во вкус. С любопытством я ожидал, чем все это кончится, беспрестанно меняя, переставляя, вычеркивая в соответствии со всеми, часто взаимоисключающими, замечаниями.

Окончательный текст резолюции, в котором почти не осталось ни одного моего слова, был изрядно краток, как персидская стихотворная миниатюра: «Мы, члены жюри Венецианского кинофестиваля, стоя на принципах свободы искусства, включающей неподцензурность, единодушно выражаем свой нравственный протест сентиментальной героизации фашизма в фильме „Кларетта“, хотя мы и не запрещаем его показ на фестивале».

Я зачитал этот проект, созданный, так сказать, всем творческим коллективом, но воцарилась мертвая тишина, исключая буйволиное мычание Грасса, недовольного резолюцией как слишком мягкой.

И вдруг я понял, что резолюция и в этом виде не будет подписана.

– А нужен ли вообще коллективный протест? – наконец прервал тишину знаменитый итальянский режиссер, с легким стоном массируя себе шейные позвонки. – Каждый может высказать прессе свое мнение отдельно… В коллективных протестах всегда есть нечто стадное… Я против нивелировки индивидуальностей… Кроме того, я уверен, что нашим протестом мы создадим только рекламу этому фильму, которого, может быть, никто и не заметил бы…

– Зачем помогать реакции? – опять всплеснул руками, как щупальцами, представитель администрации.

Я любил этого знаменитого итальянского режиссера – особенно мне нравилось, как в его фильме под мятежным презрительным взглядом девушки взлетали на воздух отели и небоскребы, взорванные этим взглядом, и реяла цветная рухлядь, вывалившаяся из шкафов, и летали мороженые куры в целлофановых саванах, наконец-то взмывшие в небо из холодильников.

Но он сам научил меня взрывать взглядом, и я взорвал эту комнату, и закружились обломки стола бессмысленных заседаний, и бесчисленные листки черновиков так и не подписанной резолюции. И только щупальца представителя администрации, порхая отдельно от тела, все продолжали увещевающе всплескивать и всплескивать.

– Так вот вы какие – левые интеллектуалы, защитники свободы слова, – не выдержал я именно потому, что любил этого режиссера. – Вы охотно подписываете любые письма в защиту права протеста в России, потому что это вам ничего не стоит, а сами боитесь подписать протест против собственной мафии… А я-то, дурак, старался, переписывал.

Лицо знаменитого итальянского режиссера исказилось, задергалось, и вдруг я заметил, как он стареет на глазах с каждым словом, мучительно выбрасываемым из себя.

– Вы, иностранцы, завтра уедете отсюда, а нам здесь жить, – закричал он, заикаясь и держась уже обеими руками за шейные позвонки. – Вы не понимаете, что такое мафия… Они переломали кости несчастному папараццо, который тайком пробрался на съемки… Он еле выжил… А я еще хочу сделать хотя бы пару фильмов, прежде чем меня найдут в каком-нибудь темном переулке с черепом, проломанным кастетом… Теперь вам все ясно?

Теперь мне стало ясно все.

Резолюция не была подписана.

Придя на просмотр «Детского сада» для журналистов и как будто подталкиваемый в спину детскими ручонками тех сибирских мальчишек, которые, встав на деревянные подставки у станков, делали во время войны снаряды, я опять не выдержал и, едва включился свет, выкричал все, что я думаю о фильме «Кларетта», о том, что такое фашизм. Я был как в тумане и не слышал собственного голоса, а только хриплые, сорванные голоса паровозов сорок первого года, трубившие изнутри меня. А потом я шел по вымершим ночным венецианским улицам, и лицо Клаудии Кардинале усмехалось надо мной с бесчисленных реклам фильма «Кларетта», который должны были показывать завтра.

Парень в шлеме мотоциклиста, поставив на тротуаре свой харлей, прижимал к бетонной стене девушку в таком же шлеме. Девушка не слишком сопротивлялась, и при поцелуях слышалось постукивание шлема о шлем. Когда они снова сели на мотоцикл, я увидел на белой майке девушки свастику, нечаянно отпечатавшуюся на спине, прижатой парнем к бетонной стенке. Харлей зарычал и умчался по направлению к «дикому» пляжу, унося свастику, по-паучьи впившуюся в девичий позвоночник. Я подошел к бетонной стене и потрогал пальцем кончик свастики. Свастика была свежая.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.