ЕСЛИ ГОСПОДЬ ЗАРОНИЛ В ТЕБЯ СВЕТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЕСЛИ ГОСПОДЬ ЗАРОНИЛ В ТЕБЯ СВЕТ

Когда я вернулся — пьянка уже затухала. Костя Протасов дремал, уронив голову на стол, в объедки. Федя у печки заваривал чай. А остальные — с бессмысленно задумчивыми лицами — сидели, окружив Пашку, и слушали гитару.

Гитара звенела тягуче и тихо. Уронив чубатую голову, Пашка небрежно пощипывал струны и напевал, пригорюнясь:

Я люблю тебя, низкая, подлая.

Никому я тебя не отдам…

Заметив меня, он осекся на полуслове. Челюсть его отвисла. Гитара, гудя, сползла с колен, — на пол. Шагнув ко мне, он спросил:

— Старик, что случилось?

— Да так, — усмехнулся я, — с хакасами вот потолковал…

Было недолгое молчание. Затем общежитие преобразилось, наполнилось гомоном и суетой.

— Ну, беда с тобой, — сказал Федя. И покрутил головой. — Это ж надо так суметь! Даже в сортир спокойно сходить не можешь…

Костя поднял голову и спросил, позевывая:

— Кто тебя?

— Черт их знает. Того, кто ударил, вроде бы Ефимом звать… А вообще-то они — из бригады возчиков. На трелевке работают.

— Так, — сказал Костя. Потянулся, хрустя суставами. И добавил — деловым, скучным тоном: — Что ж, надо резать. А как же иначе? Прощать нельзя. Они нас — да, а мы их — нет? Это обидно.

— Конечно, — воскликнул Соломон. — Ишь, хакасня проклятая. На безоружного… Ну, я им покажу!

И он торопливо стал натягивать пиджак.

— Ты-то куда? — посмеиваясь, сказал Пашка, слышь, Соломон, погоди!

— Да какой я в этот момент — Соломон? — проворчал Соломон.

— А кто же ты?

— Какая разница — кто? Сибиряк, одно слово…

— Но ты, все же, человек религиозный! У вас там — всякие талмуды, молитвы, правила.

— Когда моих друзей забижают, — веско сказал Соломон, — у меня одна молитва… — И он выругался длинно и затейливо. — Одно правило! — И засучив рукав, поднял огромный свой, костлявый, поросший рыжей шерстью кулак. — Во! Видишь? И вся недолга.

Федя и Кешка, тем временем, занимались мною. Обмыли теплой водой голову, осмотрели рану. Рана была небольшая — но очень болезненная. И она беспрерывно кровоточила. Кровь била тугими толчками, и унять ее никак не удавалось, и Федя погодя сказал:

— Надо — к фельдшеру. Без него не управиться… Еще какую-нибудь заразу занесем… Пойдем-ка, может, — отыщем!

* * *

Фельдшером в здешней санчасти работала некая блондиночка, Тамара, — немолодая, но шустрая, всегда старательно подвитая и до крайности томная. Жила она где-то на краю села. И мы не сразу отыскали нужный дом. А когда, наконец, нашли — выяснилось, что блондиночки нету.

— Нету! — заявила квартирная ее хозяйка. — Как упорхнула с вечера, так и не возвращалась. Да она часто на стороне застревает… Мужиков любит — ух, страшное дело! А ведь самой уже под сорок. Баба в возрасте. А все никак не угомонится. Особливо — на молоденьких падка. Ну, прямо, как муха на говно… Вот там и ищите.

— Да, но — где? — проговорил я в растерянности. — Молоденьких много. И говна тоже — в избытке.

— Наведайтесь к Семе Иващенко, — посоветовала хозяйка. — На всякий случай… Она сейчас вроде бы с ним путается.

И мы отправились к Семе. Но там ее тоже не оказалось.

— У меня она бывала, это верно, — сказал разбуженный Сема. — Но раньше… А сейчас я и сам не знаю, где она ползает, эта гадюка болотная.

Лицо у Семы было помятое. К щеке прилипло перышко из подушки. Он стоял перед нами в одних подштанниках — шумно почесывался и зевал.

— Ползает где-то… Приключений ищет… Вот что, братцы. — Он вдруг встрепенулся. Взгляд его стал осмысленным. — У меня, вообще-то, есть подозрения. Догадываюсь, где она может быть! Тут — несколько адресов… Но вы поначалу загляните к Потанину, к новому инженеру, который недавно в леспромхоз приехал… Да вы ж его должны знать!

Мы знали Потанина. И заглянули к нему. Но нет, блондиночки не было и там! Протирая очки и сонно щурясь, инженер спросил:

— А кто вас, кстати, направил ко мне? Уж не Семка ли?

— Семка.

— Ну, так он хитрит, собака!

— Как так — хитрит? — нахмурился Федя.

— Да очень просто… Он вас в дом не вводил, не звал?

— Нет, мы в сенях разговаривали.

— Ну, вот! И меня он тоже вчера не пустил… А она, конечно же, там была. И сейчас лежит… Вернитесь-ка, проверьте еще раз! Это и мне самому интересно.

— Нет уж, проверяй без нас, — махнул я рукой. — Надоела вся эта возня… Тоже мне — роковая баба! Кармен! Мадам Бовари! Да пошла она к чертовой матери.

— Но куда же — теперь? — развел руками Федя, когда мы вновь очутились на улице. — Дурацкая история… Что делать будем?

— Не знаю, — пробормотал я, держась за голову, — ох, не знаю…

Я чувствовал себя худо. Меня шатало и поташнивало. Набухшая от крови повязка смерзлась и хрустела под пальцами, и леденила кожу. Но голова по-прежнему была горяча и сильно болела. И боль теперь стала однообразной, нудной, пульсирующей… (Я не знал тогда, что в черепе, в лобной кости, застрял у меня осколок — отломившийся кончик хакасского ножа! И головные боли я получил — надолго… И все это прояснится окончательно лишь десять лет спустя, уже в Москве, у столичных врачей.) И сейчас, прислонясь к ограде, я устало и тупо твердил одно:

— Не знаю, ребята, не знаю… Ничего я не знаю.

— Ладно, — сказал Кешка решительно. — Тогда я — знаю! Идем!

— Куда? — живо спросил Федя.

— К знахарке. Есть тут одна такая… Травами лечит. Между прочим, моя дальняя родственница.

— Так чего ж ты раньше молчал? — обрадовался я.

— Веди! Скорее!

* * *

Через четверть часа я уже сидел в тепле, возле гудящей печки. И надо мной хлопотала знахарка седая, закутанная в черную шаль. У нее было маленькое щуплое личико, все иссеченное мельчайшими морщинами, и удивительно мягкие, добрые руки. Я почти не чувствовал их прикосновений. Словно бы она и не трудилась вовсе. Однако, кровь она остановила сразу и ловко и быстро перебинтовала голову… Дала мне что-то попить успокаивающее. Потом спросила, усевшись рядом:

— Кто ж это тебя так?

— Да один негодяй, — сказал я, хрустнув зубами. — Ну, ничего… Он от меня не уйдет.

— Ты, что ли мстить ему хочешь?

— Да не то, чтобы, мстить… А просто — наказать. Ведь надо же!

— Зачем?

— То есть, как зачем? Как зачем? Если за подлость не наказывать…

— Его сама жизнь накажет.

— Ну, это когда еще будет, — усомнился я, — да и будет ли? И я что же, должен терпеть?..

Она перебила меня — склонилась участливо:

— Трудно тебе?

— Да в общем — нелегко, — пробормотал я, кряхтя.

— Терпи! И думай о другом.

— О чем же?

— Тебе видней. Сам должен знать! Если уж Господь заронил в тебя свет…

Эта ее фраза пронзила меня. Нынешняя ночь вообще была необычной; полной боли и крови, и странных откровений. Я как бы вдруг приблизился к Богу, приобщился к Нему. Сначала вспомнил о Нем — под ножом. А потом услышал о Нем — от старой этой раскольницы. И слова, ею сказанные, были неожиданны, волнующи… Я даже растерялся на миг. И сказал неуверенно:

— Вы говорите — заронил? Вот уж, чего я никогда не подозревал… Ну, а если — нет?

— Тогда живи, как хочешь.

— А если — да?

— Тогда думай. — Она покивала мне, поджав губы. — Думай, сынок, думай! И береги Его искру; такое дается не зря и не каждому…

— Но как же мне ее беречь? — беспомощно, заминаясь, сказал я. — И что же мне с этой искрой делать? Всех прощать? Все терпеть? Дадут по одной щеке — подставлять другую, так, что ли? Но ведь мне всю жизнь дают… И не просто, не в шутку, а вы видите — как! А я, значит, и ответить не могу? Да если б я сам не умел бить — меня бы уж давно и в живых не было…

— Так что же? — мягко улыбнулась она. — Бей! Если очень уж нужно — бей… Но не забывай о Нем. Он ведь всюду, в любом человеке.

— Даже — в подлецах?

— Даже в них.

— Но где же Он — там? И зачем?

— А страх? — Она заглянула в глаза мне, в самую глубину. — А совесть, а раскаяние? Они в каждом живут, особенно — страх… И думаешь, от кого это, а? Вот то-то! Твой хакас, к примеру, уже ведь наказан. Крепко наказан! Наказан страхом.

— Н-ну, — пожал я плечами, — это слабое утешение… А может, он сейчас, наоборот, веселится? Хохочет до упаду?

— Все равно, потом будет плакать.

— Вот это я как раз и хочу увидеть. Сам увидеть. Воочию. И не откладывая на потом…

— Гордыня тебя губит, — вздохнула она, — гордыня непомерная, вот что… Ну, иди!

И выпростав из-под шали тонкую свою, сморщенную лапку, — подняла ее, то ли прощальным, то ли удерживающим жестом.

НОВЫЙ УДАР

Ночь иссякала уже, шла к концу… Проступили вдали очертания гор. Стали видны в зыбком сумраке острые верхушки елок. И в той стороне, где находился леспромхоз, косматые низкие облака подернулись легким багрянцем.

Федя сказал с удивлением:

— Никак светает? А я думал, еще рано… Ну, ночка! — Он мотнул головой. — Время пролетело — как в цирке…

— Не-ет, это не рассвет, — сказал Кешка странным голосом. — Это что-то горит.

— Где?

— Да, видать, у нас где-то… Бежим!

Мы ворвались в общежитие — и остолбенели. Помещение было пусто. И, что особенно нас встревожило, — пусты были стены, на которых обычно висело оружие: дробовики, патронташи, охотничьи ножи. Исчезли также и все канадские топоры (особые лесорубные топоры, с удлиненными — метровыми — рукоятками.)

— Ох, не к добру это, — прошептал я, — чует мое сердце: они к хакасам подались… Вся наша банда теперь — там…

Сердце чуяло правду. Банда была — там. Ребята окружили барак, в котором жили хакасы, навалили вдоль стен его хворосту. И подожгли. И хворост трещал и дымился, и кое-где над ним уже взлетали языки огня — рвались в высоту и отбрасывали шаткие тени, и засевали оранжевыми искрами снег.

И в отблесках пламени, в струях дыма, стояли Костя и Соломон и вопили — в два голоса:

— Эй, Ефим! Выходи! Или мы спалим вас всех, на шашлык пустим, отсидеться все равно не дадим!

Сцена эта была дикая, жутковатая, — как в скверном сне… И я подумал тотчас же: да, старуха права. Хакасы действительно уже наказаны. И наказаны крепко.

Федя проговорил — сильно потянув воздух сквозь сцеженные зубы:

— Они с ума посходили… что делают, гады, что вытворяют! Перепились вконец.

Лицо его отвердело, налилось темной краской. На мощной шее вздулись жилы. И он стремительно пошагал к маячившим в дыму фигурам.

— Надо что-то придумать, как-то отвлечь ребят, встревожено сказал я. — В самом деле ведь — обезумели…

— А кто заварил эту кашу? — хмуро покосился на меня Кешка.

— Знаю, — отмахнулся я. — Знаю… Я всегда, в результате, плачу за все… Но сейчас о другом надо думать… Как их успокоить? Может, водки достать? Но где же ее найдешь, в такую пору?

— Ничего, — сказал Кешка, — найти вообще-то можно.

— Где же?

— Да тут, недалеко, два брата живут. Скопцы. У них — в любое время…

— Так иди! И не медли.

— Но… — Кешка замялся. — Задаром там не дадут. Скопцы — торгаши жестокие, безжалостные… А у меня — прости — ни копья. Пусто!

И он слегка развел ладони, словно бы показывая, что они и вправду пусты.

Я размышлял недолго. Что ж, платить, конечно, приходилось мне — кому же еще? И деньги у меня, кстати, имелись; за время, проведенное здесь, я ухитрился скопить небольшую сумму — специально, на черный день, в предвидении какой-нибудь неожиданности… Теперь вот она и наступила. И я торопливо сказал:

— Гроши в моем чемодане — на дне, завернутые в платок… Найдешь!

— Лады, — кивнул Кешка. И потом — уже отойдя, вполоборота:

— Сколько брать бутылок?

— Бери побольше.

— Учти: там ломят втридорога…

— Плевать, — крикнул я, — не торгуйся!

Затем я поспешил к огню. Федя метался там, расшвыривал хворост и матерился яростно… Я присоединился к нему. Но тактика у меня была иная. Потянув за рукав Костю, я сказал — ухмыляясь и подмигивая:

— Послушай, тебе не надоело? Пойдем-ка лучше — рванем еще. Хочешь?

— А есть? — сразу насторожился тот. — Мы же все, вроде, вылакали…

— Есть, — сказал я, — Кешка расстарался — достал где-то.

— Ага. Ну, тогда — потопали!

— Но сначала потушим огонь.

— А как же — Ефим? — Воспаленное лицо его помрачнело и вытянулось. — Только начали было выкуривать…

— Да куда он от нас денется? Его и без огня добить можно. Зачем вы вообще устроили этот фейерверк? Непонятно… Дела надо делать тихо!

— Погорячились, это верно.

Огонь был вскоре потушен, и бригада — в полном составе — вернулась в общежитие. Там уже все было готово. Кешка и впрямь расстарался: притащил целую дюжину бутылок и даже закусочку кое-какую сообразил. И пьянка вспыхнула с новой силой. И мы опять толковали о празднике и поднимали, галдя, веселые тосты за "общий национальный траур"…

* * *

Весь следующий день (он тоже был выходной!) бригада отсыпалась, отлеживалась — после безумной этой ночи. О расправе над хакасами никто уже больше не помышлял; волна хмельного озорства опала, схлынула. Ну, а затем все вернулось в прежнее русло. Начались привычные будни… Я, однако, имел бюллетень и на работу не выходил; валялся в бараке, на жестком своем топчане, и с любопытством просматривал газеты. (Они снова у нас появились!) Новости, принесенные ими, были любопытны. Великий Вождь все-таки умер, и власть теперь переходила в руки Лаврентия Берии — министра внутренних дел и самого страшного (после Сталина) человека в стране. Вроде бы радоваться тут было нечему. Но все же — со смертью владыки — что-то начало неуловимо меняться, что-то сдвинулось и поослабло… Быть может, Берия держался непрочно? Может, там, в глубине, шла глухая скрытая борьба? Как бы то ни было, в газетных воплях и трескотне постоянно ощущалась некая растерянность и отовсюду — из-под строк тянуло паническим душком.

О хакасах я — в связи со всем этим — начисто забыл. Конфликт наш кончился… Но это лично мне так казалось! Сами-то они, как выяснилось, помнили все, и смотрели на вещи иначе.

И вот, спустя три дня после знаменитого "Праздника Щепок", ко мне внезапно зашел инженер Потанин.

Выпускник Красноярского лесотехнического института, он прибыл в леспромхоз одновременно со мной и быстро сделал здесь карьеру. Начинал десятником, а теперь его уже прочили в заместители директора… Вообще парень это был способный, знающий дело, весьма образованный. Любящий, кстати сказать, литературу и, особенно, стихи. И вот это-то нас и сблизило! Друзьями мы не стали, но отношения у нас сложились добрые. И теперь я подумал, что он просто пришел проведать меня и — как обычно — потолковать о поэзии символистов.

Но нет — его волновала сейчас другая тема… Усевшись на топчан и протирая очки, он спросил:

— Что у вас тут произошло с хакасами?

— Пустяки… случайная заварушка…

— Заварушка — с огнем?

— Ну, огонь был небольшой… И его погасили сразу. И вообще это все кончилось.

— Нет, — сказал он, — к сожалению, не кончилось. Пожалуй, — наоборот.

— Это как же понять?

Он повертел в пальцах очки. Надел их медленно. Строго глянул на меня.

— Ты знаешь, что они ушли? Все до одного. А их тут работало три бригады… А у леспромхоза — договор с ихним колхозом. И теперь, помимо того, что рушатся наши производственные планы, мы еще должны — по договору — платить колхозу неустойку… Теперь ты понимаешь, насколько все серьезно, особенно — для тебя?

— Не совсем… Какая же все-таки связь между этой дурацкой неустойкой — и мною?

— Самоя прямая! В дирекции лежит заявление, оставленное хакасами… И там сказано, что они уходят поневоле, спасаясь от террора. А террор этот якобы спровоцировал и возглавил — ты!

— Ничего себе — спровоцировал, — кисло усмехнулся я. И потрогал забинтованную голову. — Помнишь, мы ночью искали фельдшера? К тебе еще заходили…

— Ну да. — Он смутился слегка. — Помню.

— Так вот, это было как раз после встречи с туземцами. Один из них — Ефим — ударил меня, безоружного, ножом…

— Ефим? — повторил он, нахмурясь. — Вот как! — И потом, помолчав: — Дело в том, что заявление это групповое. Там много подписей… И самой первой стоит подпись Ефима Кольчикова. Собственно, он-то и написал!

— Значит, он еще раз меня ударил, — процедил я. — И опять по-подлому… Тогда — в темноте, исподтишка, а теперь просто в спину.

И тут я вспомнил старую знахарку и мысленно сказал, обращаясь к ней: "Ну, вот! Видишь, как все получается? И что же теперь? Будем жить без греха — прощать и терпеть? Беречь Искру и сносить людскую подлость? Если вправду Господь дал мне свет — то почему же он не дал мне удачи, не помог отвести хотя бы этот новый удар?"

— Этот новый удар, пожалуй, посерьезнее первого, проговорил инженер. — Учти, старик, тебя ждут большие неприятности… Заявлением уже заинтересовался участковый. И нынче утром был у них разговор с директором… Хорошо, что я успел подслушать!

— О чем же они говорили?

— Да об этой истории. Участковый хочет возбуждать дело о "националистическом терроре"… Выслуживается, собака! А директор его полностью поддерживает. Это ж ему — на руку, соображаешь? Ведь в терроре-то повинен ты, а не дирекция! Леспромхоз тут не при чем. А коли так, то и разговор о неустойке тоже — отпадает…

И закурив, закутавшись в дым, он добавил негромко:

— У всех, в общем, свои интересы, — и они сходятся. И все оборачивается против тебя! А ты — один…

— Как всегда, — сказал я пересохшим ртом, — как обычно… Ну, и что же ты мне посоветуешь?

— Беги, — твердо сказал он. — Беги, старик!

— Эх, да что… все равно ведь — найдут.

— Вряд ли, — возразил Потанин. — Специально разыскивать тебя не будут — не до того! Сам, небось, видишь, какова ситуация в стране… Но, конечно, если застрянешь здесь, — съедят. С потрохами. Это уж точно. Объединятся все вместе: местная милиция, дирекция, эти туземцы… Да они и так уже объединились. И останется от тебя, дружок, — как говорят у нас в Красноярске — кучка дерьма, да пара ботинок.

— Н-да, — пробормотал я, — перспектива веселенькая… Что ж, ты прав. Надо бежать. Но тут вот какая проблема. Я же — ссыльный! Документов у меня, в сущности, — никаких…

— Ах, ты черт возьми, — проговорил, наморщась, Потанин, — это действительно — проблема… Хотя…

Постой-ка! В Абакане, при нашем тресте, организованы курсы по повышению квалификации лесорубов мотористов, лебедчиков, маркеров… Давай-ка я тебя туда направлю, а? Выдам тебе справочку — это я могу! Ну, а дальше уж сам поступай, как знаешь. Захочешь повышать квалификацию — иди в трест… Но на всякий случай, советую тебе держаться от него подальше!

* * *

Разговор этот происходил в полдень. А вечером я уже имел обещанную справку. И укладывал вещи. И прощался с ребятами.

Прощался — исполненный томления и грусти… Я привык к этим людям и к этим местам, и сроднился с ними, и знал, что здесь, в Белых Ключах, я оставляю что-то такое, что никогда уже не повторится в моей жизни — оставляю как бы частичку себя, своей души…

Я искал тут покоя и отдыха от тревог… И нашел, вроде бы, но — не надолго. Не надолго! Пожалуй, прав был Копченый, сказав, что тихой жизни не будет у меня никогда. Все мы — проклятые. И участь у нас одна!

Участь одна — вечно бежать, скрываясь от преследований, от несчастий. Бежать от собственной судьбы…

И вот я снова срываюсь с насиженного места и остаюсь без друзей, без чьей-либо помощи, да в сущности, и без денег. (Сумма, накопленная мною, разошлась почти вся…) А за порогом — ветреный сумрак, снежный хаос. Гнилая сиротская погода. И дорога, ведущая в никуда.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.