13. Солдатское небо

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

13. Солдатское небо

Солдатское небо над боевыми позициями всегда кажется с овчинку. Постоянно чего-то не хватает: то еды, то боеприпасов, то нет условий для отдыха. Зато вдоволь, хоть отбавляй, опасности. Попросту — гляди в оба, иначе смерть. А если начнется непогодь, считай: дыра в небе открылась именно над твоей головой, и все, что есть на свете мокрого, слякотного, холодного, предназначено для тебя, чтоб ты продрог до мозга костей. И кажешься ты себе тогда огромным неукрываемым великаном.

Но это же чувство в бою имеет и другую, драгоценную, на мой взгляд, сторону. Без него нет и не может быть боеспособного солдата.

Попытаюсь объяснить это но личным ощущениям.

Идет бой, и тебе кажется, что все пули, мины, снаряды и даже бомбы нацелены в тебя. Значит, для врага нет более важной цели, чем ты. А раз так, то не будь простофилей, не подставляй себя дурацкой пуле и слепому осколку: у тебя есть голова, задавай врагу побольше загадок, превращайся из великана, над которым небо с овчинку, в неуязвимую малозаметную цель.

Однако чувство великана не должно покидать тебя: ведь если туда, где ты действуешь, направлен весь огонь врага, значит, это важнейший участок; под тобой, под твоей грудью — та самая точка, которую можно назвать центром фронта или даже центром земли. В этом тебя никто не разубедит.

Вот какой ты солдат: великан — потому что центр земли прикрыл собой; неуязвим — потому что ни пули, ни осколки, ни адский огонь не сломили тебя.

Во время оборонительных боев в Сталинграде не было такого дня, чтобы по всему фронту наступило затишье. И когда я говорю тут о тишине или каких-то паузах, то, конечно, речь идет лишь о тех участках, где мне приходилось действовать. Например, на южных склонах Мамаева кургана.

И опять же эти замечания о тишине исходят из солдатского понятия о важности своего рубежа. У нас наступила тишина, и кажется: везде, по всему фронту противник примолк. На самом деле сталинградская земля не переставала гудеть и стонать от ударов авиации и артиллерии ни днем, ни ночью. Атаки сменялись контратаками, отдельные взрывы перерастали в сплошной гул то в районе завода «Красный Октябрь», то на подступах к стенам завода «Баррикады», то в центре города. Но мы уже привыкли к этому сплошному гулу сражения и замечали перемены в напряжении боев лишь у себя, на скатах кургана, да у ближайших соседей справа и слева.

Вот и сегодня после того, как мы удачно продырявили несколько офицерских голов возле блиндажей в овраге и на противотанковой батарее, у нас наступило затишье. Но и оно было относительным: пулеметы противника, не переставая, хлестали по брустверам наших окопов, стреляли вдоль оврага, отдельные пули впивались в крышу блиндажа, где мы собирались на отдых.

Еще засветло начался дождь. Мелкие воронки наполнялись водой. Под дождем стояли котелки, ведра, термосы. Охрим Васильчонко готовил баню, разумеется, без парной. Просто растянули над окопом плащ-палатку и стали мыться. Вместо мочалки — кусок солдатской шинели. Шутили, мечтали о березовом веничке. Вымывшись холодной водой, голыми бежали в блиндаж, крутили, выжимали вроде бы постиранное белье. Оно было грязное, однако другого для нас никто не припас: вещевые мошки заполнены гранатами и патронами.

Блиндаж для солдата — это и кухня, и спальня, и баня.

Сегодня уже вторично в наш «дворец» заглянул капитан Аксенов — помощник начальника штаба дивизии. Но заданию командира дивизии он изучает опыт групповой снайперской работы на переднем крае. Наша группа, видать, понравилась ему.

— Побывал, — говорит, — у соседей справа и слева, снова к вам потянуло.

В такую дождливую промозглую ночь мы могли смело спать, зная, что фашисты в наступление не пойдут, хотя их артиллерия и минометы вели методический обстрел наших позиций.

Стены блиндажа ходили ходуном, но мы сидели спокойно.

— Нет ли у вас лишнего сухарика? — робко спросил капитан Аксенов. — С утра ни крошки во рту.

Охрим Васильченко, дежуривший по «кубрику», как в шутку мы называли свой блиндаж, огорченно развел руками: дескать, сами вторые сутки ждем ужина.

Капитан Аксонов подвинулся к лампе и под ее слабым светом развернул свою тетрадь, чтобы записать наши сведения и впечатления за минувший день.

Я вышел к дежурному снайперу. Дождь лил по-прежнему, темнота, хоть глаз выколи.

Над оврагом взметнулась осветительная ракета-фонарь. Его подвесили на парашюте минометчики противника. Покачиваясь, огонь оседает так медленно, что кажется, будет висеть до утра. На той стороне оврага под лучами «фонаря» застыли две человеческие фигуры. Я окликнул:

— Кто там?

Ответа не последовало.

Выскочил на блиндажа Двояшкин. Узнал, отчего крикнул дежурный, метнулся в блиндаж, схватил автомат и по колено в воде побрел на ту сторону оврага. Туда же направился Охрим Васильченко, а меня позвал к себя капитан Аксенов.

Прошло еще несколько минут. У входа в блиндаж вспыхнула спичка. Затем откинулась в сторону палатка, и под звон жестяного ведра с напускной важностью вошел Охрим, за ним Двояшкин. Они привели давно ожидаемых желанных гостей — Ахмета Хабибулина, нашего подносчика боеприпасов и питания, и политрука Степана Кряхова.

Кряхов поздоровался со всеми за руку, снял со спины до краев набитый вещевой мешок, подвинул его к Ахмету и сказал:

— Разбирай!

На этот раз нам принесли продуктов больше, чем мы ожидали. Среди консервных банок «второго фронта» лежали осьмушки махорки-полукрупки.

Охрим Васильченко весело гремел котелками. Потом все умолкли, сопели, чмокали. На отсутствие аппетита никто не жаловался, да и каша была очень вкусная. Даже капитан Аксенов приговаривал:

— Хороша каша, хороша...

Все знали, что Кряхов, как всегда, принес новости об обстановке в Сталинграде, свежие газеты, письма.

Мы не ошиблись. Едва успел дежурный собрать котелки, как политрук сунул руку за пазуху, и пачка писем легла перед лампой. В один миг они разошлись по рукам. В блиндаже стало тихо. Каждый молча, затаив дыхание, читал вести из дому.

Только один Охрим Васильченко не знал, куда себя спрятать среди нашего короткого солдатского счастья: он не ждал писем, его родные в оккупации, на Полтавщине. Тяжело было смотреть на него в такие минуты, хоть отказывайся от писем или отложи чтение, пока он не отлучится из блиндажа. Но разве можно удержаться, когда пришла весточка из дому...

Это и учел, видно, Степан Кряхов, знавший про Охримово горе. Он вдруг торжественно поднял над головой еще один конверт и сказал:

— У меня есть письмо от одной девушки из Челябинска. Она просит вручить письмо самому храброму солдату. Кому прикажете вручить?

Мы, конечно, не задумываясь, ответили:

— Охриму!

— Конечно, Васильченко!

— Ему, ему!

Так Охрим Васильченко за полтора года войны получил первое письмо.

Получил и боится читать, не знает, что с ним делать... Наконец разорвал конверт.

Я присел рядом с Охримом, увидел строчки, выписанные прямым четким девичьим почерком.

На листке было написано:

«Я не знаю, кто будет читать мое письмо, ведь я пишу неизвестному солдату. Мне 17 лет. Если по возрасту я гожусь тебе в дочери — могу назвать отцом, а если ты немногим старше меня — назову тебя братом... От девушек и женщин нашего цеха собрали подарки для защитников Сталинграда... Знаем, что у вас в окопах тяжело и опасно... Наши сердца рвутся к вам. Мы работаем и живем только для вас.

...Хотя я далеко, на Урале, я живу надеждой на то, что снова вернусь в свой родной Минск. Слышите ли вы плач моей матери?..»

Васильченко перевернул страницу. Я успел прочитать конец письма:

«Убей фашиста, пусть на его родине будет траур, пусть его родные обливаются слезами! Бейте врага мужественно, так, как били их наши предки».

Охрим отложил письмо, поднялся. Ему не хватало воздуха. Он вышел из блиндажа. Через минуту вернулся, схватил автомат, сумку с гранатами... Ясно, задумал что-то неладное. Я встал у выхода, широко, по-морскому расставил ноги. Васильченко понял мою позу — тут не пройдешь, — переступил с ноги на ногу, потом сел на край нар и, как бы оправдываясь, решил раскрыть свой дерзкий план.

Оказывается, Васильченко и Костриков втайне от всех несколько дней подряд вели наблюдение за блиндажом противника, что прилепился на склоне кургана слева от нас. Они изучили подходы к нему, установили место дежурства часового, время смены караулов. Для выполнения задуманного ждали только удачного момента — сильного дождя или метели. И вот такой момент наступил... Костриков уже незаметно ускользнул из блиндажа.

Я крикнул дежурному:

— Немедленно задержать и вернуть Кострикова!

Это окончательно выбило Васильченко из равновесия. Он швырнул автомат и сумку с гранатами в угол, закричал, обзывая нас предателями.

Поднялись капитан Аксенов и политрук Кряхов.

— Стой, сталинградский солдат, ты почему петухом поешь? — крикнул на Васильченко кто-то из них.

На лице Охрима выступили крупные капли пота, глаза помутнели, рот перекосился. Только теперь нам стало ясно, что у него нервный приступ. Он упал на мои руки. Его трясло, он бился головой о мою грудь. Наконец Охрим успокоился и сразу же уснул.

Теперь мы обстоятельно выслушали Кострикова. План вылазки заслуживал внимания. Его одобрил даже капитан Аксенов.

А дождь не прекращался. Нельзя упускать такой момент: будет ли еще такой дождь, неизвестно.

На том участке до Кострикова и Васильченко действовала снайперская пара — Афиногенов и Щербина. Нужно узнать, что скажут они.

Разбудили Афиногенова. Он вскочил мгновенно, словно только и дожидался, когда его тронут за ногу.

— Пойдемте, я в этом районе знаю все ходы-выходы. Ох какого можно задать им перцу!

— Погоди, выслушай до конца.

— Я все слышал, о чем вы говорили. Я в Сталинграде научился спать и слышать весь разговор.

Вооружились только легким оружием — автоматами, гранатами, ножами. Первым полз Афиногенов, за ним Щербина, потом Степан Кряхов и я. Мы боялись одного: как бы на пути к блиндажу не напороться на минное поле. Однако все обошлось благополучно. Видно, нам и на этот раз сопутствовало солдатское счастье.

Вот и блиндаж. Около входа под дамским зонтом с автоматом на шее стоит часовой. Афиногенов, недолго думая, сполз в траншею. В темноте блеснул нож, и часовой без звука рухнул на землю.

Афиногенов и Щербина остались наверху, а мы с Кряховым потихоньку вошли в блиндаж.

Быстро окидываю взглядом обстановку. В деревянную стену у двери вбиты гвозди. На каждом гвозде автомат. Под автоматами каски, около касок — электрические фонарики. Вдоль правой и левой стен — сплошные нары. На нарах под одеялами спят гитлеровцы. Спят тихим, мирным сном. Над головой у каждого — верхнее обмундирование. Посреди блиндажа висит маленькая электрическая лампочка, отчего в блиндаже полумрачный успокаивающий молочный свет.

Мы подошли к автоматам, сняли их со стены, потом вывернули лампочку, прицепив к своим поясам но карманному фонарику. Гитлеровцы продолжали храпеть.

Степан Кряхов громко, твердо скомандовал:

— За смерть детей и матерей по фашистскому зверью — огонь!

Из двух автоматов хлестнул свинцовый ливень. Фашисты срывались с мест, но тут же падали. Одеяла перемешались в кучу.

Мы стояли у стены, увешанные автоматами, меняя по мере необходимости положение. Прошили очередями нары вдоль и поперек. Порядок, никаких признаков сопротивления.

И вдруг вижу возле своих ног живого гитлеровца. Он в одном белье, на котором нет ни одного темного пятнышка, значит, ни одна пуля не тронула его. Как это ему удалось, не пойму. Перевожу автомат к ногам. Кряхов хватает меня за руку:

— Не тронь, нужен «язык»!

Фашист вытянул руки вдоль пола: дескать, сдаюсь, вот, даже в лежачем положении руки поднимаю.

Этот немец хорошо знал русский язык, что и спасло его: он раньше всех понял смысл команды Кряхова и бросился ко мне в ноги.

Немец оказался послушным. Он быстро накинул поверх белья маскхалат, сунул ноги в сапоги, и мы вернулись к своим товарищам с «языком».

Обратный путь преодолели быстро. У своего блиндажа нас встретили и капитан Аксенов, и выспавшийся Васильченко, и Костриков, и Хабибулин. Осматривая немца со всех сторон, они расспрашивали о подробностях вылазки. Но рассказ явно не клеился. Перед моими глазами то и дело вставала картина того, что мы сотворили в блиндаже. На душе было как-то нехорошо. Даже вроде жалко становилось тех.

Но взглянув в глаза Охрима Васильченко, у которого в зрачках еще не погасла вчерашняя тоска, темная и тревожная, как небо над боевыми позициями солдата, я заключил свои думы вслух:

— Пусть солдатское небо будет с овчинку, но на своей земле мы — хозяева!