Глава пятая Настоящие люди
Глава пятая
Настоящие люди
Помним же мы, с чего начинался Фонд – с презрения. Со слов Дюши о том, что наркомания не болезнь, и наркоман – не человек. Это позволило действовать. Был бы наркоман больным человеком, так надо ведь как-то лечить его, сострадать ему, разговаривать с ним. А как с ним поговоришь, если он ничего не соображает, если воля его растворена героином и направлена только на то, чтобы достать героин? Презрение позволило действовать: громить, врываться, хватать, бить, сдавать ментам – ничего этого нельзя делать ни по уральским понятиям, ни даже просто по дворовым, мальчишеским, – пока не найдешь причин для презрения.
В отношении наркопотребителей Ройзман нарочно ведь употреблял уничижительные слова – «говнокуры», «нарколыги». Когда спрашиваешь Ройзмана, нельзя ли употреблять слова покорректнее, отвечает – нет, нельзя: уничижительные слова для того и нужны, чтобы развенчать романтический флер наркопотребления хотя бы в глазах подростков. А то ведь было у них принято граффити «Кто не колется, тот лох». И не наркоторговцы ли это писали? Так что это осознанные оскорбления – «говнокуры», «нарколыги».
А в отношении наркоторговцев Ройзман никогда не употребляет красивых и иностранных слов «дилер», «пушер», «курьер», но исключительно слово «барыга», потому что оно обидное и уничижительное. Цыган-наркоторговцев, таджиков-наркоторговцев, азербайджанцев-наркоторговцев зовет Ройзман еще и оккупантами. Обращается таким образом и к звериному народному национализму, и к священной памяти о Великой войне. В Екатеринбурге, городе военных заводов, память о войне сильнее и священнее, дети во время дворовых игр до сих пор словом «оккупант» обзываются, так к этому же и апеллировать! И русских наркоторговцев, стало быть, звать предателями.
Ройзман говорит, что вся эта его уничижительная риторика предназначена для подростков в первую очередь, для мальчишек с Уралмаша. Но ведь и для него самого. Он ведь сам мальчишка с Уралмаша, и себя должен убедить в первую очередь в целесообразности насилия и в собственной правоте насильника. Нет, не насильника – воина, сражающегося против оккупантов и предателей, которые отравляют тут наших детей.
Логическая неувязка в том, что только же что сами же Ройзман Варов и Кабанов называли наркопотребителей говнокурами и нарколыгами. А когда пришло время называть барыг оккупантами и предателями, само как-то сказалось, что отравляют наших детей. Так кто же эти говнокуры и нарколыги – нелюди или дети, отравленные оккупантами? Если оккупанты и предатели отравляют говнокуров, то незачем и вмешиваться. А если отравляют детей, то нельзя же с оккупантами и предателями бороться, а отравленным детям не помогать.
По логике, следовало как-то Ройзману уложить у себя в голове, что «нарколыги» и «отравленные наши дети» – это одни и те же люди. Фонду «Город без наркотиков» логично было не только громить барыг, но и открыть и для наркопотребителей реабилитационные центры.
И вот однажды вечером Игорь Варов подходит к своему офису. Самый центр города. Темно. 2000 год. Небоскреба «Высоцкий» еще нет на этом месте, а кривятся приземистые домики, в которых у Варова магазинчики и склады. И стоит, покачивается человек. Не в себе. Как на ветру дерево. Вмазанный человек.
И есть у них в компании такое обыкновение обращаться к прохожим на улице. Относиться к миллионному городу как к деревне, где все друг друга знают и всем до всего есть дело. Если сидят у дома старушки на лавочке, то: «Здравствуйте, девушки». Если бежит по улице стайка бритоголовых подростков, то: «Привет, парни, вы что, в армию собрались?» – профилактика неонацизма. А вмазанному человеку Варов говорит, проходя мимо: «Что ж ты колешься, придурок!» А тот, вместо того, чтобы пропустить замечание мимо ушей, оправдывается, врет что-то, дескать, так сложились обстоятельства, дескать, химическая зависимость.
– А хочешь бросить? – Варов останавливается, смотрит в стеклянные глаза.
– Хочу, да как бросить-то? – врет или просит о помощи, то ли презренный говнокур, то ли отравленное дитя.
– Я тебе помогу, – говорит Варов. – Хочешь?
– Хочу!
И дальше Варов ведет себя двумя взаимоисключающими способами. Берет парня под руку, как раненого ребенка. Ведет в складской свой подвал, как предателя-пленника, потому что торговал ведь наркотиками, наверняка торговал, все рано или поздно торгуют. Сажает на стул, заваривает чаю, как для немощного. Пристегивает наручниками к батарее центрального отопления, как врага. А сам бежит в магазин, накупить пациенту своему продуктов: фруктовых соков, колбасы, хлеба, свежих овощей – как больному ребенку. Приносит все это говнокуру и запирает в подвале как арестованного. И уходит, хоть подохни тут.
На следующий день Дюша говорит:
– Игорь, тебе это надо?
А пристегнутый к батарее человек корчится, плачет, просит вызвать скорую.
А Дюша:
– Ты мне прекрати этот спектакль! Я сам устраивал такие спектакли для друзей и родственников. Пристегнули тебя, сиди!
А Ройзман:
– Игорь, откуда у тебя наручники? – да потом и сам понимает, что глупый вопрос, такой же глупый, как спрашивать, откуда у самого Ройзмана в машине казачья шашка.
А реабилитант стонет, извивается, просит лекарств, хотя бы обезболивающих, промедола или трамала.
– Может ему правда плохо? – говорит Ройзман. – Ломка же.
– Да врет все! – отвечает Дюша. – У тебя похмелье было? Вот, ломка не тяжелее, чем похмелье. Ломка от слова «ломать комедию». Врет.
Эта сцена похожа на те минуты из ройзмановского детства, когда отец порол его. Порол только за вранье, но больно. Жестоко, но по любви. До синяков, но для его же пользы.
Так, наверное, и надо относиться к этим, не поймешь, то ли врагам, то ли отравленным детям: если наркоман врет что-то, просит дозу, хитрит, плачет – тогда он говонокур, нарколыга и предатель, достойный только презрения, наручников и даже битья. Если переламывается вопреки страданиям, борется, терпит – становится в глазах Ройзмана человеком, который был отравлен оккупантами и предателями, а теперь достоин сострадания.
Эту мысль Ройзман не формулирует. Это даже не мысль, но чувство, которое ляжет в основу реабилитационных центров фонда «Город без наркотиков».
Реабилитационный центр открылся вскоре неподалеку от Екатеринбурга в поселке Изоплит. Надо же было назвать поселок в честь изоляционной торфяной плиты. В советское время была там маленькая фабрика, производившая эти плиты. К 2000-м годам закрылась. Остались одноэтажные или двухэтажные домики на несколько квартир, гаражи, десяток улочек, пересекающихся под прямым углом, сосновый лес, тянущийся до озера Шарташ, да еще кладбище посреди сосен. В 90-е годы стали продавать в Изоплите участки и строить дачи. И один дачник посадил даже у себя на воротах скульптурных львов в натуральную величину.
Реабилитационный центр расположился в одноэтажном здании, где прежде бог знает что было, вероятно, клуб поселковый или барак – архитектура у дома была коридорная и невозможно представить себе, для какого человеческого занятия предназначенная.
Сделали, конечно, ремонт, но некрасивый. Нарочно некрасивый. Во-первых, потому, что не было денег, и бюджет Фонда составлялся из личных пожертвований Варова, Ройзмана и Кабанова. А во-вторых, некрасивый потому, что посчитали нужным держать наркоманов в строгости, без излишеств. Посчитали, что просто чистые стены, не пожелтевший от паров йода потолок и просто отсутствие вони – это уже прекрасные условия для людей, прибывших из наркопритонов.
Первых реабилитантов привозили силой. Некоторых родители уговаривали. Некоторых скручивали, сажали в машину и везли к Ройзману. Некоторых не сажали даже, а кидали в багажник. А в дверях Фонда встречали наркомана крепкие парни и тащили к Ройзману. Если наркоман пытался держаться дерзко, его запугивали. Ройзман говорил, например, что вот, парень, у тебя в кармане наркотики, сейчас мы сдадим тебя отделу по борьбе с наркотиками, выступим понятыми, и поедешь ты в тюрьму на семь лет, хочешь? Или лучше в реабилитационный центр на год? Поехать в тюрьму дерзости ни у кого не хватало. И это сотрудникам Фонда был повод для презрения.
А бывало и по-другому. Бывало, что приходили в Фонд родители наркомана одни, без сына. Жаловались на сына, просили забрать и вылечить. Тогда сотрудники Фонда научали родителей дождаться, пока вечером сын ляжет спать, а самим выйти из квартиры, оставив открытой дверь. Крепкие парни из Фонда поднимались в квартиру, заходили тихо, набрасывались на спящего, скручивали, тащили вниз, сажали в машину и везли в Изоплит. Никто не сопротивлялся, все боялись. И эта лукавая покорность наркоманов была сотрудникам Фонда – повод для презрения.
Дюшина парадигма работала: вы – наркоманы, стало быть, вы не люди, а мы не наркоманы и, стало быть, – люди, а потому имеем право на насилие в отношении вас.
Вновь поступивших сажали в карантин – большую комнату, где стояло штук двадцать двухъярусных железных кроватей, как в казарме. Пристегивали к кровати наручниками. А на дверях карантина – решетка. И на окнах – решетка. В туалет водили под конвоем. Кормили черным хлебом, луком, чесноком и водой, чтобы через неделю тяга к наркотикам заменилась у реабилитанта волчьим голодом. Это была тюрьма. И даже сразу установилось как-то, что людей зовут не по именам, а кличками – Котлета (от фамилии Мясоедов), Моня, Чира, Самодел (заведовал слесарной мастерской), Изжога (повар), – людей звали не именами, а погонялами, потому что это была тюрьма. Но сотрудники Фонда, включая и самого Ройзмана, с трудом могли представить себе какой-нибудь способ исправить человека, кроме тюрьмы. Тюрьму же представляли себе хорошо.
Первую неделю реабилитанты не могли уснуть, кричали, плакали, просили обезболивающих, трамала или промедола. В ответ Дюша притащил две бейсбольные биты, на одной написал «трамал», на другой «промедол». В Дюшином исполнении это была скорее шутка, грубая, но всего лишь бравада. В ответ на жалобы реабилитантов Дюша спрашивал: «Трамала тебе? Или промедола?» И заходил в карантин, жонглируя бейсбольною битой с надписью «промедол». Но в отсутствие Дюши дежурные и впрямь могли пустить биту в ход.
Ройзман довольно быстро заметил, что грозный, уличный и даже бандитский стиль Фонда многие новые сотрудники и помощники понимают буквально. Так бывало. Однажды приехали парни из маленького соседнего городка, сказали, что тоже хотят фонд «Город без наркотиков» и попросили организационных советов.
– Какие организационные советы! – гаркнул Дюша. – Соберите всех барыг на стадионе, да перебейте на хрен!
И несколько не по себе стало Ройзману, когда парни так и сделали. Вернулись к себе в городок, созвали наркобарыг на городской стадион на стрелку якобы с целью поделить рынок, а там, на стадионе, перебили всех бейсбольными битами. Да еще и хвастаться приехали в Екатеринбург.
– Ну, вы это… – Дюша чесал в затылке. – Может, не надо было так буквально-то…
Через месяц, когда проходила ломка, восстанавливался сон, и главным чувством реабилитанта становилось смирение, из карантина выпускали. Примерно с этого момента к нему начинали относиться как к человеку. Ну, не совсем как к человеку. Как к Эдику.
Эдик был обезьяной. Довольно крупной обезьяной, которую какой-то наркоман пытался однажды продать барыге, а сотрудники Фонда как раз поймали и барыгу, и обезьяну. Поселили в реабилитационном центре в клетке (как и людей поначалу селили в клетке), а когда показалось, что Эдик привык и приручился, стали из клетки выпускать. Зверь ходил по комнатам, освоился, отъелся. А когда наступила весна – сбежал. Его видели иногда в роще, скакал по вершинам сосен. Пытались поймать, но как ты поймаешь обезьяну, скачущую по веткам?
– Сам придет, – махнул рукой Ройзман.
Но до наступления холодов обезьяна и не думала приходить сама. Довольно быстро Эдик догадался, что самое хлебное место в округе – кладбище. Люди приносят еду на могилы: куличи на Пасху, яйца, яблоки на Яблочный Спас, мед – на Медовый. Местные старушки жаловались, что вот, придешь, дескать, к вечеру ближе на кладбище поправить могилку мужа, а в сумерках почти выходит из-за могильного камня обезьяна, так что хоть крестись при виде такого беса. Или тянется из-за гранитного памятника к оставленному для покойника яблоку сморщенная маленькая рука и не исчезает, даже если осенить ее крестным знамением.
С первым снегом Эдик действительно пришел сам. Нахохленный, тощий, блохастый сидел на окне и дрожал. Его приняли, конечно, и опять водворили в клетку. Как поступали и с людьми, потому что люди, употреблявшие наркотики, вели себя не лучше обезьяны – та же ловкость, та же дерзость, та же привычка жить сегодняшним днем.
Некоторые наркопотребители приходили сами, приносили восемь тысяч рублей, ибо такова была в реабилитационном центре месячная плата, подписывали контракт на год, за месяц переламывались и требовали их отпустить.
– Ты же снова колоться начнешь, – говорил Ройзман.
– Это не ваше дело! – наглые были, самоуверенные. – Я вашу услугу оплатил только на месяц. Вы не можете мне свою услугу навязывать.
Тут-то их и ломать. Как обезьяну Эдика заперли в клетку, так и этих запирали. Сносились с родителями, убеждали родителей, что месячная передышка в наркопотреблении от наркомании не излечивает, уговаривали родителей оставить сына в реабилитационном центре еще на месяц, на три, на полгода, на год. А наркоманы кричали, что это тюрьма, что вот они вырвутся отсюда и первое, что сделают, – уколются. И год требовался, чтобы совсем сломать их волю, чтобы не только прошла физическая зависимость от героина, но и внедрилась в мозги мысль о вездесущности и всесильности фонда «Город без наркотиков», мысль, что если будешь колоться, то тебя найдут, достанут из-под земли и снова водворят сюда, в тюрьму, потому что Изоплит был тюрьмой, пока тут не появились дети.
Дети жили в центре города. Тоже неподалеку от варовского офиса, в подземных теплотрассах. Беспризорники лет по девять – двенадцать. Десять человек мальчиков и одна девочка. Мальчишки хвастались, что в очередь занимаются с девочкой сексом. Варов, который работал неподалеку от их катакомб, слыша мальчишескую уличную похвальбу, бывал охвачен яростью, пытался догнать, но разве же их догонишь? Санников приезжал со съемочной группой, привозил мальчишкам еду, и за еду мальчишки позволяли снимать под землей свои лежки на теплых подземных трубах. Но в руки не давались, в приюты не хотели, просили водки. А Санников детям в водке отказывал и вечерами после съемок пил ее сам, пока не отпускало диккенсовское какое-то чувство тоски по детям в катакомбах.
Они все были токсикоманами, эти дети. У каждого в рукаве был полиэтиленовый пакет с клеем «Момент», и каждые пару минут каждый катакомбный ребенок неприметно, но и не слишком таясь, делал из пакета глубокий вдох – даже и в толпе на улице. Если клея не было, нюхали бензин или растворитель. Бензин легче достать. На каждой заправочной станции, в каждом заправочном пистолете после каждой заправки остается плевок бензина, которым можно дышать несколько часов. Только в отличие от клея, капля которого лежит на дне пакета, пока не затвердеет, бензин текучий, летучий – выливается из пакета на одежду, а пары его пропитывают изнутри рукав. Так и жили.
Из всех детей самым веселым был Вася девяти лет. Надышавшись бензина, он почему-то не любил лежать в состоянии между сном и галлюцинацией, а любил выбежать на улицу, танцевать на тротуаре под одному ему слышавшуюся музыку, клянчить у прохожих деньги и воровать товары у зазевавшихся магазинных грузчиков. Этого Васю Варов знал больше всех и больше всех жалел – веселый мальчишка. И милиционеры местные тоже лучше всех знали Васю, потому что он был ловчее других, воровал дерзко и больше всех беспризорников доставлял милиционерам хлопот.
И вот однажды Варов, подходя к своему офису, увидел Васю. Мальчик танцевал как всегда, напевал что-то себе под нос, в левой руке держал безусловно ворованную шоколадку, а к правому рукаву прикладывался время от времени носом и делал вдох. Мимо шли люди, и Варов видел, как сзади, быстрым шагом и стараясь оставаться незаметными, приближались к мальчику два милиционера. Несколько мгновений. Варов не успел даже крикнуть. Один из милиционеров выхватил дубинку и ударил мальчишку по ногам. Второй подхватил за шиворот. И потащили в подворотню.
Варов побежал следом, и когда добежал, милиционеров в подворотне уже не было, а мальчик горел как факел, притопывая, приплясывая и размахивая особенно ярко горевшим правым рукавом. Смеялся, кричал и пел, не только от бензинового опьянения, но и от огненной эйфории.
Варов бросился тушить мальчишку, срывать одежду, замотал в свою куртку, и через несколько часов Вася сидел уже на кухне в изоплитовском реабилитационном центре, ел гречневую кашу, а взрослые мужики-наркопотребители и их тюремщики (тоже в основном наркопотребители) стояли вокруг, приговаривали «Ешь, ешь давай» и спрашивали мальчишку, хочет ли он учиться в школе, какие у него были оценки по чтению, куда делась его мать и есть ли у Васи дом. Вася отвечал разумно, а когда явилась вдруг на столе перед Васей банка сгущенки, съел ее один и уснул.
С появлением детей, говорит Ройзман, атмосфера в реабилитационном центре радикально изменилась. Наручники остались, ими по-прежнему приковывали к кроватям реабилитантов в карантине. И бейсбольная бита «трамал» – осталась, ею по-прежнему грозили тем, кто закатывал истерики. Но атмосфера изменилась. С появлением детей наркоманы в ломке перестали позволять себе громко материться, а ключники и дежурные перестали позволять себе крики и битье.
Дядькой у детей (кроме Васи вскоре появились и другие катакомбные) вызвался быть Заяц. До этого Зайца никто не уважал, потому что он был не столько наркопотребителем, сколько наркоторговцем. Но теперь, когда после обеда Заяц усаживал детей делать уроки, сам силился вспомнить с ними, как умножают дроби и сам с ними твердил вслух «Гонимы вешними лучами», – Зайцу хотелось помогать.
А Ройзман открыл вдруг для себя неизвестное отцу девочек счастье общения с мальчишками. Сажал Васю на колени к себе за руль, нажимал потихоньку на газ, позволял рулить и подправлял потихоньку: «Пошире, пошире дугу, еще налево. Вот так, выравнивай. А про эту собаку, Вась, ты реши сразу, хорошая она или плохая, потому что если она хорошая, надо повернуть направо, пока ты ее не сбил. Правее, правее, еще правее, не бойся крутить руль».
И лучше всяких разговоров о пользе учения оказалось взять мальчишек с собой на гонки, на трофи по бездорожью. Кормить весь день бутербродами и кашей из полевой кухни, поить чаем из термоса, а к ночи уже привезти в Изоплит усталыми, заляпанными болотной грязью, спящими на заднем сиденье «Ленд Крузера».
Кажется, тогда Ройзман и не знал еще термина «педагогика приключений», но именно педагогикой приключений и занялся. Не только трофи с мальчишками, но и со взрослыми реабилитантами – тоже педагогика приключений: вот, например, сломали своими руками в цыганском поселке незаконно построенный дом одного из наркоторговцев. Махали кувалдами, упирались слегами, заваливали огромные куски кирпичной стены, кричали «навались» и «ура», когда стена упала. Педагогика приключений, как выяснилось, лучше действовала, чем педагогика насилия. И для работников Фонда все эти ночные рейды, все эти засады и облавы тоже ведь были педагогикой приключений.
Тогда, кажется, Ройзман впервые не подумал даже, а почувствовал, что людей нельзя исправить и нельзя заставить иметь смысл жизни. Но можно увлечь. Нельзя подчинить совсем, но можно мобилизовать на некоторое время.
Так это выглядело. Или теперь, десять лет спустя, выглядит так.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.