11. Любовь к географии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11. Любовь к географии

…Я постоянно нахожусь между Римом и Тимбукту или между Таити и Новой Зеландией. Вот эта возможность менять свое место в пространстве для меня необычайно важна; не будь ее, я не смог бы существовать.

Томас Венцлова

Страсть к путешествиям – семейная черта: много путешествовали и брат деда, Вайрас-Рачкаускас, и отец Томаса Венцловы, написавший несколько путевых очерков (книги «Путешествие по Китаю», «Серебро севера» и другие). В детстве, во время войны, Томас, очутившись в гостях у своего крестного, географа Антанаса Бендорюса, кинулся к огромному глобусу и долго его крутил, удивляя своими замечаниями хозяина, прочившего мальчику будущее великого географа[279]. Сам Венцлова вспоминает, что географических фантазий и даже печальных стихов об эмиграции хватало и в его первом самиздате – маленькой рукописной книжечке, в которую он еще в военные годы занес свои детские стихи[280]. Самостоятельные путешествия начались, видимо, с просьбы его дяди, писателя Пятраса Цвирки, сходить в Вилиямполе, Каунасский район, находившийся довольно далеко от Верхней Фреды. Этот план разоблачила и пресекла бабушка, вернувшая путешественника домой, хотя восьмилетний или девятилетний Томас был полон решимости не только дойти до цели, но и, как велел ему дядя, взять в какой-нибудь конторе справку, удостоверяющую подлинность похода.

Проводить лето в Паланге вместе с родителями Томасу-абитуриенту было скучно. Он, в то время исследовавший Литву, куда-то уезжал, возвращался на попутных машинах, купался в море, отдыхал, снова исчезал. Немалая часть Советского Союза объезжена вместе с родителями или друзьями. Вскоре Томас уже набрасывал маршруты путешествий своим знакомым. Страсть к путешествиям была хорошо известна и друзьям семьи. В письмах к Антанасу Венцлове поэт Николай Тихонов называет Томаса «великим географом будущего» (1951), «географом и исследователем» (1952), «смелым изыскателем всего нового» (1960). Томас посетил тогда почти все советские республики, не был только в Туркменистане, Таджикистане и Киргизии. Был он даже в Сибири, «хотя приятели шутили, что за свои деньги ехать туда крайне глупо – довезут и за казенный счет»[281]. Любил он ездить и автостопом, то есть на попутных машинах, чаще всего – грузовых. Таким способом Томас доезжал до самого Кавказа. Один из смелых и довольно рискованных замыслов был осуществлен летом 1957 года. Тогда Томас с братом своего однокашника Ромаса Катилюса Аудронисом проплыл на байдарке от белорусской деревни Песочная до Куршского залива, пройдя весь Неман от истоков к устью, а это ни много ни мало 911 километров.

В первый же день настроение путешественникам испортила новость, что их уже обошли: «Говорят, неделю назад из Песочной отплыла моторная лодка с тремя литовцами, готовящими книгу о Немане и намеревающимися доплыть до моря. Единственным утешением казалось то, что моторка все же не байдарка»[282]. На моторной лодке вместе с друзьями плыл писатель Анзельмас Матутис, впоследствии издавший книгу «В излучинах Немана». Поход, начатый 2 августа 1957 года, успешно завершился 24 августа – чуть раньше, чем приплыла моторная лодка (ее пассажиры задержались в Алитусе). В путевом дневнике Томаса описаны не только походные приключения, но и прибрежные города и деревни.

Путевые дневники позже стали одним из любимых жанров Томаса Венцловы. В каждом из них он пытается охватить все разнообразие жизни данного края и, если только возможно, найти связь с Литвой. В 1971 году Томас посетил Польшу. Это было его второе и, пожалуй, роковое путешествие из Литвы в соседнюю страну. Его пригласили официально на юбилей Норвида – как переводчика этого польского поэта. Венцлова вел себя далеко не примерно: его юбилейная речь выглядела весьма подозрительно, он ездил в Пунск – пограничный городок, населенный литовцами, интересовался тамошней культурой, а потом вместе с Ворошильским провел всю ночь у Адама Михника, вождя польских диссидентов, которого только что выпустили из тюрьмы. Наутро Венцлову остановил на улице полицейский, проверил документы и, видимо, занес в «черные списки», потому что больше его за границу не выпускали.

В литовском литературном журнале того времени опубликован «Польский дневник»[283]. Встреча с Михником по вполне понятным причинам там не описана, зато в нем можно найти множество сведений как о литовских районах Польши, так и о польской культурной жизни. Томас Венцлова рассказывает о Норвиде и о конференции, устроенной в его честь, о Кшиштофе Пендерецком и Ежи Гротовском, о новейшей польской литературе, упоминает «поэтическую сенсацию последних месяцев» – своего будущего переводчика Баранчака. Пожалуй, впервые в печати советской Литвы появилась и фамилия Бродского: «Кстати, в Советском Союзе Норвид вызывает все больший резонанс. Переводы его стихов на русский язык, сделанные Давидом Самойловым, Иосифом Бродским, Александром Ревичем, великолепны».[284]

Потом пришло время, когда Томас дарил Литву и Вильнюс своим друзьям. Познавая свой край и любя его, он умел заразить этой любовью близких ему людей. Встретив рано утром впервые приехавшую в Вильнюс Горбаневскую, он первым делом ведет ее на гору Трех Крестов, потому что оттуда открывается замечательная панорама города. Москвичам Людмиле и Андрею Сергеевым, отдыхающим в Паланге, он предлагает съездить в Жемайчю Кальварию, где гости удивили местных жителей тем, что вместе с католиками обошли святые места. Они ощутили себя первооткрывателями другого мира, мира деревенской культуры, безжалостно уничтоженного в России революцией. Кроме того, Венцлова нарисовал Сергеевым подробный план Каунаса, куда они собирались заехать, пометив, что надо обязательно посмотреть. В Вильнюсе же он ведет друзей к дворцу в Старом Городе, где останавливался Наполеон, показывает, где стояла большая синагога, где было гетто, в Тракай рассказывает о великом князе Витаутасе и караимах[285]. Так перед глазами гостей оживает история города и Литвы. Приехавшим из Америки литовским эмигрантам он показывает и другие памятные места, такие, как дом, в котором в 1918 году была провозглашена независимость Литвы.[286]

Томас поражал своей способностью набрасывать планы городов, в которых он еще не бывал. Как-то зайдя к Ромасу Катилюсу, собиравшемуся в Чехословакию, Томас, никогда не бывавший в Праге, набросал ее план, пометив места, который тот должен посетить. Позже выяснилось, что в плане оказалось лишь две-три несущественных ошибки. Все это произвело неизгладимое впечатление на няню Катилюсов, и та окрестила Томаса святым[287]. Ее слова, высказанные категорически – как и полагается деревенской праведнице, не раз служили единственным утешением Элизе Венцловене, когда та теряла связь с оказавшимся в эмиграции сыном. «Он – Божий человек, ничего плохого с ним не случится», – повторяла она про себя[288]. Людмила Сергеева говорит, что Томас мог начертать и план Дублина, и план Венеции, хотя в то время знал эти города только по книгам. Впрочем, провожая Ахматову к Сергеевым на Малую Филевскую в Москве, он заблудился, хотя прежде бывал там много раз. Вместе с Анной Андреевной он поднялся на второй этаж другого дома (а взбираться без лифта даже на второй этаж ей – сердечнице – было почти не под силу), запутавшись в серых, одинаковых коробках.[289]

По словам Горбаневской, тем, кто жил тогда в Советском Союзе, порой казалось, что мир кончается у железного занавеса, за ним ничего нет, и даже «вражеские голоса» звучат лишь для того, чтобы имитировать существование каких-то других стран[290]. В стихах самого Венцловы, написанных еще в 1959 году, «Скажите Фортинбрасу» ироническим лейтмотивом становится рефрен: «И Дании на свете нет». Поэтому, уехав из Литвы, он жадно старался увидеть как можно б?льшую часть этого мира, проводил своего рода «инвентаризацию», один из выводов которой: «Все вроде на местах»[291], а другой – «Европа несомненно обогнала все континенты по всем статьям, просто невозможно найти критерий, по которому она бы отставала»[292]. Он очень много путешествовал и путешествует до сих пор. Эти поездки фиксируются в дневниках, стихах, письмах и открытках. В последнем случае чаще всего отражается минутное впечатление, не всегда выражающее окончательное суждение автора, но неизменно красноречивое. Вот, например, в октябре 1978-го Томас пишет из Мадрида: «Я всегда знал, что Прадо лучше остальных музеев, но понятия не имел, насколько лучше. Правда, испанцев всегда тянет в сторону каких-либо пакостей (Гойя), передержек (Эль Греко) или чего-то мутного (Мурильо, да и Рибера); один Веласкес от всего этого удерживается, но видно, что с большим трудом. Впрочем, он молодец, недаром я всегда его уважал. «Сдача Бреды» и «Менины» – две главные картины в мире. Средневековых мастеров я не считаю, это не картины, а нечто в высшем смысле (а сколько их тут!)»[293]. Через тридцать с лишним лет, в 1995 году, Томас Венцлова, к тому времени, видимо, уже не раз стоявший у любимой картины, пишет стихотворение Las Meninas:

Их девять или больше: камеристки,

карл, карлица, инфанта, силуэт

двойной в зеркально-зоркой темноте

и автор, начинающий картину.

Ее от нас скрывают терпеливо

четвертое столетие. Фуко

считает: пишут нас. Но живописец,

модель и зритель – дребезг одного,

возможно, первообраза. Здесь больше,

чем сквозь окно проникнуть может, света

(он, как в раю, превозмогает щедрость

несовершенства). И в скрещеньи взглядов

присутствует еще один, незримый, —

его и учит кисть не исчезать.[294]

В этом нерифмованном сонете слышится эхо строфы из другого стихотворения «Колодец крут, но в черноте…», строфы, вдохновленной предложением Бродского написать о беседе святого Франциска с птицами:

Их свет един – по-разному вольна

Его ломать зияющая призма.

Чем прах и истина отделена

От серебристого дрозда софизма?[295]

Сам поэт так комментирует эти стихи: «Наша правда, наш язык, наши формулы, в конце концов найденные нами (будь они философскими, богословскими или поэтическими), не так уж отличаются от „софизмов“ дрозда, от песни дрозда, несовершенной, лишенной семантики. <…> Но вместе с тем „слепая сила“, вдохновение действительно и для человека, и для птицы, и оно, быть может, дает нам спектр, а спектр этот – минералы, растения, животные, мы сами, – весь мир словно разные цвета, сведенные к одному свету, к общему источнику»[296]. «Дребезг одного первообраза» и «зияющая призма», по-разному ломающая единый свет – почти синонимы. И интеллектуал, начитавшийся Мишеля Фуко, и люди, изображенные на картине, – несовершенство, отражающее «один первообраз», потому они и освещены сильным, «как в раю», светом.

В 1984 году Томас Венцлова поехал в Японию, на конгресс ПЕН-клуба. Вернувшись, он рассказывает в журнале о современном и четком течении японской жизни, о дисциплине, которая «сначала утомляет, но вскоре вызывает особый прилив бодрости»[297]. Японские впечатления на открытках повеселее и поироничнее: «Интересно, однако, сверхъестественно организовано, аж нехорошо становится. Как в книжке старого доброго Олдоса[298]. Или это из-за буддизма? На фотографии виден лес, но не видны компьютеры и пробирки, а они под каждым деревом»[299]. Кстати, один из мотивов этих открыток: «Как поживает наш друг cocodrillo?»[300] Автор шлет крокодилу приветствия, осведомляется о его аппетите и вкусах, иными словами, его (то есть советскую власть и те ее службы, чьей обязанностью было чтение приходящих из-за границы писем, а потом уже вручение их адресатам или невручение) постоянно дразнит, хотя сам крокодил этого не понимает. Быть может, это небольшая месть за перехваченные и потому не доходящие до адресата письма. Несколько лаконичных слов на открытке порой скрывают не выраженную прямо, но явную внутреннюю драму: «Пишу Вам с Готланда, это в 200 верстах от Паланги. Oremus»[301]. Написано летом 1980-го. Дорога в Палангу, как и вообще в Литву, для Томаса еще долго будет заказана. Множество открыток из разных мест планеты получали не только друзья, но и мать, которой почтальонши признавались, что всегда сами первыми читают их, потому что они необычайно интересны[302]. Если бы об этом знал автор открыток, он, наверное, не стал бы сердиться; несколько его фраз были все же просветом в железном занавесе, через который просачивалась хотя бы малая толика информации для людей из закрытого мира.

В путешествиях Венцлову занимают в первую очередь культура, искусство, экзотическая природа, политические реалии. Заметки о путешествии по ЮАР и Зимбабве, «Южноафриканский дневник», прежде всего политические. Хотя автор все время сравнивает то, что видел в стране, с советской жизнью и чаще всего делает вывод, что Южно-Африканская Республика все же либеральнее, окончательное впечатление неутешительное: «Я посетил страну, зашедшую в такой тупик и настолько переполненную ненавистью, что не могу представить себе в ней ни революционный, ни эволюционный выход»[303]. Не только в соседней Польше, но и в далекой Африке он ищет литовские следы: «Моя соседка по самолету рада, встретив первого в своей жизни литовца: ее дед приехал в Йоханнесбург из Литвы – „кажется, из местечка по названию Вильно“. Да и у меня самого дедушкин брат, Каролис Вайрас-Рачкаускас, был литовским консулом в Кейптауне. Тогда в Южной Африке жило 400 литовцев и аж 65 000 литовских евреев. Литовские евреи, к которым принадлежит моя собеседница, – достаточно многочисленная и влиятельная группа в ЮАР: предки лучшей тамошней писательницы Надин Гордимер тоже родом из Литвы»[304]. Иногда путешественник подсчитывает: «Отсюда до Вильнюса ровно десять тысяч километров»[305]. Он наблюдателен и самоироничен: «В киоске аэропорта вижу огромный портрет Ленина: это обложка советского журнала „New Dawn“[306], распространяемого в Африке. На самой первой странице студентки Вильнюсского пединститута в национальных костюмах вручают генералу Ярузельскому студенческую шапочку. Вот и лекарство от ностальгии».[307]

Стихов, которые вдохновлены путешествиями, в творчестве Венцловы немало – начиная с самых ранних, отражающих впечатления от литовского взморья или Кавказа. Позже географию литовской поэзии он расширил не только до Австрии или Скандинавии, но и до Албании, Китая и даже Тасмании.

Пожалуй, самым большим вниманием критики удостоили стихотворение Томаса Венцловы «Осень в Копенгагене». Майкл Скэммел говорит, что оно «самое законченное и волнующее из всех стихов сборника»[308]. Это, наверное, и самое трагичное из стихотворений поэта. «Осень в Копенгагене» рассказывает о тройном романе: с женщиной, с родиной и с родным языком. Все они заканчиваются неудачей. Любовь к женщине оказалась случайной – «весь словарь по ошибке / совпал с местоимением „мы“ (курсив мой. – Д. М. )» – и безрадостной. Родину напоминают тучи, сам день, описываемый в стихотворении, «полный черным привкусом отчизны». Но единственный осязаемый и в то же время связанный с ней объект – «дырявый урановый кит / на прибрежных скалах» (иначе говоря, застрявшая там советская подводная лодка), которая не вызывает ностальгии, а свидетельствует о находящемся неподалеку ледяном и опасном мире. Неудачен и роман с родным языком:

И роется в языке

мысль, как в ящичке потайном, не способна найти в тоске

тех союзов и падежей, копошащихся где-то рядом

окончаний,

чей несмолкаем гул;

чтобы жизнь воскресить отгоревшую – на берегу

воспоминаний.[309]

Дословно последние строки звучат: «словно не нами пережитая, но дух захватывающая боль / и тишина».

Эти неудачи создают и ситуацию угрозы («дышит туманами Каттегат, веет ледяным дыханием Телемарк, / и смерть – это смерть»), которую лирический герой принимает как вызов, как зону пустоты, необходимую при переходе из «старого пространства» в новое, незнакомое. Стихи написаны в 1983 году, они словно подводят итог опыту ухода из дома.

Поэт фиксирует детали пейзажа, архитектуры или истории. Скажем, в стихотворении Тu, felix Austria узнаешь Вену, живших там в свое время Фрейда и Гитлера, Сизифа, катящего в гору камень – архитектурную деталь Вены. Но написано это во время войны в Боснии, и автору важны не свои туристические впечатления, а диагноз, который он ставит современному миру. Старинный девиз Австрийской империи «Bella gerant alii, tu, Felix Austria, nube»[310] в контексте стихотворения приобретает циничное звучание. «В то пограничье, где в ответ / Христу ли, Моисею ли морзянкой / пошел брехать калашников – назавтра / уже не взять билет»[311]. «Счастливая Австрия» изолировалась от войн, «погибнут <…> уже не мы». Но государственные границы не спасают от смерти:

Раскрыто для полета

окно. Но смерть не здесь.

Смерть рядом. Рукописи теребя,

рвет лист календаря привычным жестом,

у зеркала глядится в отраженье —

в тебя.

Говоря о стихах Венцловы, вдохновленных любовью к путешествиям, необходимо подчеркнуть, что дорожные впечатления лишь повод для стихотворения, а не его суть. И в албанской, и в китайской, и в тасманийской истории много насилия и зла, с которыми автор столкнулся еще в СССР и которые он хотел бы заколдовать, чтобы «сохранить живую память и помешать этим злодеяниям когда-нибудь повториться».[312]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.