ГЛАВА I ДВУЛИКАЯ ПЕРВОПРЕСТОЛЬНАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА I

ДВУЛИКАЯ ПЕРВОПРЕСТОЛЬНАЯ

Из Вятки в Америку можно проехать разными путями, но «в России все дороги ведут в Москву». Город приближался все быстрее и быстрее, заслоняя собой и прошлое и Америку. Где-то в глубине сознания теплился образ Вятки, знакомые лица, дорожные впечатления. Но все это меркло перед ликом Москвы, она уже целиком поглотила внимание, приковала к себе все мысли Степана Халтурина и его друзей. Осеннее утро 1875 года озаряло взволнованные лица восемнадцатилетних путешественников.

Халтурин представлял себе Москву, так сказать, исторически, покрытую легендарной дымкой прошлого России. Внешний ее облик сложился у него под влиянием проникновенных рассказов чудаковатого, но такого милого в своей влюбленности в «белокаменну» учителя Песковского. «Человек 40-х годов», Песковский доживал свой век в Вятке, согреваясь огнем энтузиазма юных мечтателей из Вятской школы сельскохозяйственных и технических знаний. Песковский вырос в Москве, детство его протекало где-то за Садовым кольцом, а юность пронеслась между домом на Каланчевском поле и университетом на Моховой.

Бывало, в Вятке, под вечер, когда на улице угасал последний отблеск синеватого морозного дня, между собравшимися потолковать о политике учениками вспыхивали задушевные беседы, непременным участником которых всегда бывал Песковский. Погружаясь в воспоминания своей богатой событиями жизни, он любой рассказ обычно начинал с облика Москвы… Вот и сейчас, когда за окном вагона замелькали предместья столицы, Халтурину слышался голос учителя: «Да, на Каланчевском поле жутковато бывало брести зимними вечерами с затянувшихся собраний студенческих. Своего рыдвана у меня не было, а московского «ваньку» к нам в Ольховцы никаким калачом не заманишь. Пошаливали. Да в кустарниках, росших вокруг складов, и волки голодные сиживали. Ну, а летом в болотах, поближе к Красным прудам, лягушек тьма бывала, так и квакают, так и квакают… А ведь это тоже Москвой считалось! Домов здесь было немного, и жили в них все больше дворяне. По-домостроевски жили. Обширные дворы, поросшие травой, сады и огороды при усадьбах, много лошадей в конюшнях, коровы, домашняя птица и многолюдные дворни сильно напоминали деревню. А улицы, улицы! Длинные, порой они суживались до проулков, потом растекались грязью и ближе к Сокольническому ополью исчезали в порослях куги и алуя».

Так, слово за словом, словно кистью по холсту, рисовал старый учитель свою родную Москву. Рассказывал он и о студенческих сходках, о Герцене, но сейчас, въезжая в первопрестольную, Халтурин вспомнил тот облик Москвы, который сложился у него из рассказов Песковского. Казалось, что Москва — большая-большая деревня. И хотя Степан знал, что это не так, он все же жадно искал те черты, которые когда-то подсказала ему фантазия крестьянского сына. Тогда все было просто, Москва — это большое село, больше родных Верхних Журавлей, даже больше Вятки, и избы в этом селе — хоромы, а крестьяне в нем — дворяне.

И вот Каланчевское поле. Да, грязи много на булыжной мостовой, но вместо кустарника, где сиживали волки, — поросли складов, среди которых высятся громады трех вокзалов… Если и сохранились лягушки в болотной топи, оставшейся от Красных прудов, то их голоса тонут в громыхании поездов, катящих поперек площади с Николаевского вокзала на Курский. Приволье сельской тишины исчезло в гомоне сотен людей, зазывных выкриках извозчиков, тарахтении телег. Дорога на Сокольники напоминала узкий коридор, обставленный сундуками домов.

Московскую «околицу» осваивал новый хозяин — капитал. Он скупал и строил, разрушал старозаветные гнезда дворянских особняков и возводил фабричные корпуса. Вчерашних богачей-помещиков он превращал в нищих и одевал в визитку и фрак бывшего крепостного. Он душил сотни тысяч рабов, приставленных к машинам, загнанных под землю, лишенных облика человеческих существ.

* * *

Халтурин был оглушен Москвой. И только вечером, найдя приют в небольшом деревянном домике рабочей окраины, он пытался разобраться в увиденном и услышанном. Когда все улеглись, Степан прислушался: Наташа уснула, Амосов ворочался с боку на бок, кряхтел. «Не спит», — решил Степан и тихо окликнул приятеля:

— Николай!

— Чего тебе?

— Не спишь?

— Разве уснешь?

— Мне, брат, не верится, что мы уже в Москве, давно ль я губернатора Тройницкого о паспортах просил, ан они в кармане.

— А жаль все же, что нам вместо Америки проезд в Германию дали. В Америке есть где развернуться, коммуну сколотить.

— Ничего, дай срок, паспорта у нас на полгода, еще и в Америке побываем, лишь бы денег хватило.

— У меня Наташины еще в целости, не касался до них, на твои пока разъезжаем.

Халтурин, его друг по училищу Николай Амосов, Наташа, жена Амосова, Смольянинов и Селантин, бывшие вместе со Степаном в одном студенческом кружке, покинув Вятку, училище, движимые одной целью — создать коммунистическую артель, ехали за границу, уверенные в успехе своего предприятия.

Чтобы вырвать Наташу из-под опеки дяди, Амосов фиктивно женился на ней. Наташа обрела свободу, а будущие коммунары пополнили общую кассу ее наследством.

— Меня мысль одна донимает. Как в Германии да в Америке с людьми разговаривать будем, языков-то не знаем?

— Да, нас им не учили.

— Нас, брат, ничему, кроме ремесла, не учили, что знаем, все сами в книгах вычитали. А чудно! Отец мой, Николай Никифорович, в извозе работал, шерсть и холст перепродавал, мельницу имел, сорок тыщ наследства оставил. Бога боялся, даже в Иерусалим пешком ходил, а я, его младший, в Германию да Америку еду, коммуну основать.

— А как мать-то отпустила?

— Убивалась, да старшие братья отговаривали, сестры же причитали. Хорошо, брат Павка поддержал. «Пусть, — говорит, — едет, он всегда непоседой был, в отца, может, и правда коммуну создаст, тогда и мы к нему махнем».

— Павел ведь тоже в кружке состоял. Понимает, что к чему.

— Да, мужик он крепкий, побольше нашего читает. Они с Башкировым Николаем и меня к книгам приохотили, когда я еще в Орловском поселянском училище азбуку осваивал.

Халтурин встал, зажег лампу и вытащил книгу.

— Степан, ты никак уже и в Москве успел купить книгу?

Степан загадочно улыбнулся и показал Амосову обложку книги.

— Постой, постой, да никак это та книга, что сегодня в трактире студенты читали?

— Она самая.

— Где ж ты успел купить ее, ведь это, наверное, нелегальщина?

— Нет, почему же, смотри: «Разрешено цензурой». Только я ее не покупал. Помнишь, в трактир пристав ввалился? Студенты сразу за стойку сбежали, а книжку на столе оставили. Я тоже подумал, что нелегальщина, ну и спрятал, а оказалось — «Статистический атлас», Московская городская управа издает. Но, наверное, в нем что-то есть, уж больно студенты внимательно его читали и все время спорили.

— Вот оно что! А интересные вещи они рассказывали, только о таком в трактирах у нас в Вятке не говорят.

— У нас в Вятке мы перед домом губернатора «Дубинушку» да «Долго нас помещики душили» распевали, и ничего. «Сам» на балкон выходил и слушал. А в Москве, мне Песковский рассказывал, в трактирах не только закусывают и пьянствуют, но заходят сюда и с друзьями поговорить, купец тут и сделки заключает. В трактирах всякое услышишь, особливо в Москве. На то она, брат, и Москва.

Халтурин был прав. Трактиры играли особую роль в жизни москвичей. Они были не только харчевнями, где можно найти еду по любому достатку, но и выполняли роль своеобразных клубов, особенно для тех, кто не имел доступа в Английский, Купеческий, Коммерческий и другие привилегированные собрания. Трактиры заменяли биржу, здесь кутили и босяки и миллионеры.

Московские трактиры различались не только по прейскуранту цен, но прежде всего их облик характеризовала публика. Были трактиры извозчичьи, где уставший, голодный извозчик и питался и грелся зимой; были трактиры писательские, вроде того, который приютился на Никольской; театральные, где артисты искали себе ангажемента на предстоящий сезон; много было трактиров студенческих, не говоря уже о знаменитом Тестове, Яре, трактирах Бубнова и Дубровина, куда съезжались богатые помещики и московские воротилы.

В один из таких трактиров и забрели в первый день своего пребывания в Москве путешественники из Вятки. Свободный столик оказался в углу у самой стойки. За соседним столом сидели двое студентов. Перед ними лежала небольшая брошюрка, оба собеседника изредка заглядывали в нее и горячо спорили, размахивая руками и невольно обращая на себя внимание присутствующих. В трактирном гомоне трудно было разобрать отдельные слова, но по обрывкам фраз Халтурин понял, что студенты спорили о положении фабричных рабочих. Тема была знакомая, не раз Степану приходилось слушать от своих друзей, политических ссыльных в Вятке, разговоры о месте рабочего в революционной борьбе народа. Рабочий вопрос давно уже интересовал Степана, он многое успел прочесть и прежде всего книгу Берви-Флеровского «Положение рабочего класса в России». Теперь же, в Москве, представлялась редкая возможность самому понаблюдать, запастись новыми впечатлениями, которые пригодятся и за границей.

Поездка за границу была задумана Халтуриным не случайно. Во-первых, ему хотелось познакомиться с революционным движением Западной Европы, а если удастся, то пробраться и в Америку, где, как он слышал, русские политэмигранты собираются организовывать коммуну. Во-вторых, Халтурин спешил с отъездом из Вятки, так как атмосфера там сгущалась. В мае 1875 года полиция произвела обыск у Николая Башкирова, близкого друга Степана, в июне начался разгром кружков, организованных политическими ссыльными. Халтурин уцелел только чудом, многие его товарищи по училищу были арестованы. Теперь это уже все позади, впереди Германия, а потом и Америка.

Прислушиваясь к спору студентов и забыв о еде, Халтурин с удивлением отмечал, что его очень волнует положение именно русского народа, его будущее, хотя, казалось, с Россией ему остается только распрощаться.

Вдруг в трактире внезапно воцарилась тишина и отчетливо прозвучал голос одного из студентов:

— …Эти цифры говорят убедительнее, нежели все ваши кумиры из женевского заповедника.

Но собеседник уже не слушал, схватив товарища за руку, он потянул его за стойку. Через минуту студентов в трактире не было.

Степан оглянулся, у входа стоял полицейский пристав, рядом с ним двое штатских в котелках. Они внимательно оглядывали сидящих за столами. Вот сейчас их взгляд упадет на пустой столик рядом с тем, где сидит Халтурин, а на столе одиноко лежит книга, забытая впопыхах студентами. Степан быстро протянул руку, схватил книгу и спрятал под полу.

Теперь, вечером, он мог целиком отдаться чтению. Амосов пристроился рядом.

Читали молча, глотая страницы, пропуская рассуждения. И перед Халтуриным все яснее, все ярче вставал облик Москвы рабочей, вскрывались «язвы пролетарства».

Оказывается, в дворянско-купеческой Москве из 500 тысяч жителей только в крупной промышленности было занято 70 тысяч человек. Это столько же, сколько проживало в ней крупных «хозяев» и мелких «хозяйчиков»-собственников, вместе взятых. А сколько же их было на других предприятиях? Рабочих, относящихся к легкой промышленности, служивших при московских торговых заведениях? Число их было огромно: 5 500 в пищевой промышленности, 3 тысячи рабочих силикатных заводов, 2 500 кожевников, 8 600 легковых и ломовых извозчиков, работающих «от хозяина», 428 машинистов, 260 кочегаров, 907 сторожей и т. д.

А ведь работала по найму и эксплуатировалась не менее жестоко, нежели рабочие, всевозможная прислуга. В Москве ее было 91 тысяча, причем 85 500 — это домашняя прислуга, самая бесправная, забитая, и среди нее 58 500 женщин.

Эти цифры поразили Халтурина и Амосова. Им, выросшим в деревне и вступившим в самостоятельную жизнь в губернском городе, Вятка казалась огромной. Но в Вятке жило около 25 тысяч человек. Значит, в Москве было вдвое больше только женской прислуги, чем всех жителей в Вятке. Цифры вызывали удивление. Но где же жили эти 70 тысяч рабочих крупных предприятий, как они работали, сколько получали? Атлас только отчасти мог удовлетворить острый интерес Степана. Жили рабочие в условиях, в которых всегда живут они в периоды «первого расцвета» промышленного капитализма, когда буржуазия празднует свою «весну». Весной в России мокро и холодно; грязь и слякоть русской промышленной весны доставались, конечно, прежде всего на долю пролетария. Только наиболее ценные для хозяина, наиболее квалифицированные рабочие имели возможность снимать отдельные полуподвальные каморки.

В Москве в 70-х годах подвальные квартиры составляли 10 процентов всех жилых помещений, и ютилось в них 59 тысяч человек. Чем хуже было подвальное помещение, тем гуще оно было заселено. На глубине трех аршин от поверхности земли в одной комнате в среднем проживало четыре жильца, а глубже в землю, в кротиных норах на одну комнату их приходилось уже пять.

Как-то еще в Вятке Песковский рассказывал Степану: «Мне в голову пришла мысль пройтись по московским подвальным катакомбам. Представь себе, побывав в 196 таких, с позволения сказать, квартирах, я пришел к выводам, что средний объем квартир немного более 13 кубических саженей, а живет в этакой квартире более 10 человек. И кто же они? Чернорабочие, поденщики, мелкие ремесленники, прислуга, среди них 1/6 часть составляют дети. Ужасно!»

Халтурин невольно оглянулся. Комната, которую они заняли после утомительных блужданий по Москве, очень напоминала те, о которых говорил учитель. Она была при портновской мастерской. «Хозяйчик» с подмастерьями ушли гулять на свадьбу, иначе спать им было бы негде. Тонкая перегородка разделяла комнату. В передней ее части с большой русской печью находилось рабочее помещение, там, наверное, и жили подмастерья, а в другой половине, где поместились Халтурин и Амосов с женой, жил хозяин с семьей.

Душно было в этой комнате, и хотя на дворе уже стояла осень, вторых рам не было, их, вероятно, не вставляли до самых лютых морозов. Халтурин прошел в рабочее помещение, там стояли портновские верстаки, а на них лежали постели: невероятно грязные, сбитые от времени матрацы, вместо подушек лохмотья изношенного верхнего платья.

Амосов позвал Степана, он дочитал страницу и ждал, когда Халтурин вновь сядет за книгу. И снова цифры оживали картинами рабочей Москвы.

На московских ткацких фабриках ткачи почти всегда спали в мастерских, на своих ткацких станках. На таком станке, два с половиной аршина в длину и два в ширину, спала целая семья. А Степан знал о таких хозяевах, которые бессовестно уверяли, что рабочие любят так жить и что в отдельную спальню рабочего и не заманишь. А сколько блох было среди пыли ткацких цехов! Даже терпеливый русский человек не выдерживал и летом убегал спать во двор.

Амосов уснул. Степан потушил лампу и тоже лег в своем углу. Но разве заснешь…

«А как живут рабочие Америки?» Теперь уже Халтурин не мог отрешиться от мысли о жизни тех, кто все создавал, ничего сам не имея. Коммуна — мечта, которая привела сегодня его в Москву, завтра умчит в Германию, а потом причалит к берегам Нового Света. Но в мечту врывалась действительность, она давила своей неприглядностью, вызывала бурю негодования, острое желание бороться. Но как? Вместе с кем?

И снова, ворочаясь без сна на своем жестком ложе, Халтурин вспоминал все, что он читал, слышал от друзей и товарищей о тех, кто борется здесь, в России, борется с царем и царизмом.

И впервые в голову закралась мысль: «А может быть, и не нужно ехать за границу, не бегство ли это? Ведь я русский, и русскому человеку хочу счастье добыть».

* * *

Наутро, оставив товарищей спящими, Халтурин выбрался из дома с твердым намерением увидеть своими глазами все, о чем он прочел вчера. Вдумчивый и пытливый характер не давал Степану засиживаться на одном месте и бесплодно мечтать. В России вновь назревало что-то. Но что? Привычным для Халтурина было слышать «крамольные», революционные речи от интеллигентов-разночинцев. Их рассуждения о роли крестьянства в грядущей революции также не вызывали, казалось, возражений. Но Халтурин еще в Вятке, в училище, готовился стать рабочим-столяром. И все, что касалось рабочих, интересовало и волновало его, заставляло искать место рабочего в революционной борьбе. И эти думы находили отклик и среди его друзей. Задумывались над рабочим вопросом и такие мыслители, как Берви-Флеровский, а за границей уже прямо заявляли, что человек будущего — пролетарий. Это было необычно, требовало проверки. Халтурин знал, что человек осознает свое материальное и социальное положение только в сравнениях. Об этом писал еще Лавров, «Исторические письма» которого с таким увлечением читались в кружке, в Вятке. И не было в России другого такого города, как Москва, где бы эти сравнения, эти контрасты так отчетливо бросались бы в глаза в 70-х годах XIX века.

Москва — дворянский заповедник — одно, там свои нравы, обычаи; Москва купеческая — другое, здесь уже и быт и нравы другие, и, наконец, Москва работных людей, крестьян-поденщиков — совершенно не похожая на два первых облика первопрестольной столицы. Там Английский клуб, Пашковские и Румянцевские особняки, лукулловы пиры у Тестова, а здесь хижины и фабричные бараки, кабаки и продуктовые лавки; там барчуки с боннами и болонками на Тверском бульваре, а здесь грязь и пыль Преображенского поля с маленькими оборвышами, выискивающими в помойках куски съедобного.

«Именно об этом писал Берви-Флеровский, об этом говорят и цифры Атласа», — подумал Степан, подводя итог увиденного за эти сутки.

Целый день Халтурин бродил по Москве. Не зная города, шел наудачу, впитывал в себя новые впечатления.

Попадая впервые в белокаменную, люди всегда почему-то ищут сравнений, видимо сразу стремясь понять «истину» этого города. Еще в XVI веке иностранцы дивились величине русской столицы и сравнивали ее с Венецией, а уже в XVII веке Москва выдерживала сравнения даже с Лондоном. Но для русского человека, приехавшего в этот город из ссыльной глуши, она была несравненной, оглушающей, поражающей не только своей величиной, богатством, но и контрастами. Они были виднее всего, и их не замечали только те, кто не хотел ничего видеть вокруг. Это чередование темных и светлых мазков на лике первопрестольной не укладывалось в границы городских районов, выпирало острыми углами и на дворянской Большой Дмитровке, арбатских и Никитских переулках, и рядом с Хитровкой, и на далекой Калужской заставе. Чем ближе к центру, театрам, клубам, присутственным местам, учреждениям, тем шире светлые полосы, а дальше, к окраинам, все утопает в зловонной тьме. Это внешний вид города. А его социальное нутро в 70-е годы XIX века было еще более разительно.

Двуглавые орлы Кремля и после падения крепостничества были, казалось, недосягаемыми вершинами монархической власти и господства дворянско-помещичьей диктатуры, но под их сенью в старом городе шла уже переоценка ценностей. За древний дворянский герб нельзя было получить наличными и полушки, роскошные дворцы Долгоруких и Шаховских, Щербатовых и Урусовых покупались с молотка вчерашними крепостными и сегодняшними миллионерами Цыплаковыми, Шелапутиными, Ляпиными, Хлудовыми, Солодовниковыми.

Именно в 60—70-е годы прошлого столетия Москва из дворянского заповедника превращалась в буржуазный город. Но не только менялись вывески домовладельцев и старинные геральдические львы уступали место изображению весов и телег с откровенными надписями: «Не обманешь — не продашь», «Тише едешь — дальше будешь». На московской окраине вырастали мрачные кирпичные здания, вместо уютных садиков за железной оградой высились штабеля балок, дрова, лежали кучи мусора. Длинные трубы выбрасывали тучи дыма, как опахалом застилавшие солнечный свет в оконцах жалких лачуг и бараков, лепившихся вокруг.

* * *

Халтурин забрел на фабрику Цинделя. Был обеденный перерыв. Примостившись на штабелях дров или забравшись в укромный уголок, за кучей ржавого хлама, на свежем воздухе заводского двора усталые люди с жадностью поедали ту скудную пищу, которую поднесли им жены, матери или дети. Не было слышно оживленных разговоров: не до них было валившимся с ног труженикам. Многие от усталости тут же засыпали, не замечая осеннего холода и неудобства поз. Халтурин подсел к пожилому рабочему, который уже кончил есть и скручивал козью ножку. Что-то было в Степане, что привлекало к нему симпатии людей, вызывало на откровенность. Вскоре Халтурин уже слушал горькую повесть рабочего, отец которого еще до отмены крепостного права также работал по найму на этой же фабрике.

— Заводик у нас порядочный, триста шестьдесят человек на нем работает, два паровых котла имеется. Но если ты, парень, к нам на работу наниматься пришел, то мой тебе совет — уходи обратно. Мне уйти некуда, а то сбежал бы без оглядки… Одно слово, собачья жизнь, — продолжал рабочий, — а иной раз и собаке дворовой позавидуешь. Вон, видишь, люди спят? Им сон больше еды нужен, ведь работа на нашей каторге начинается в пять утра. Сейчас двенадцать часов, кончим мы в семь вечера. Вот и посчитай! Бывало, идешь домой и на ходу засыпаешь, а как с фонарным столбом или тумбой какой поцелуешься— проснешься. Со мной вот какой случай был. У нас в цехе стоят две машины с зубчатками, а проход между ними три четверти аршина. И в день раз десять по этому «проходу» пробежишь. Вот я раз оскользнулся на стружке и попал рукой в машину.

Ну, палец и отвис. Меня в больницу свезли, на стол положили, операцию делают, а я как лег, так и заснул, а когда проснулся, пальца уже и не было… А там вон барак, видишь, в нем столовая для нашего брата, а зайти в нее и голодному часто невмоготу, уж очень грязно. Ты, парень, зайди в нее, интересно! Небось не видел, как за одним столом в два ряда обедают? А у нас это в обычай — у самого стола, сидя, едят взрослые, а сзади них, стоя, дети. Я домом живу, у меня жена да трое ребятишек, один уж тут на фабрике работает. А дома что — вяленая вобла да солонина или «гусак», едал такое? Нет? Ну ничего, еще поешь эти бычьи внутренности, коли рабочим стать собираешься…

Халтурин поинтересовался, сколько же за такой каторжный труд рабочие получают.

— И не говори, милай, у нас мастера и те не более тридцати пяти — сорока рублей зарабатывают, а мы восемь-десять. Вон мой сынишка домой зелененькую принесет, и то радость.

— Как, три рубля! — воскликнул Халтурин.

— А ты думал — тридцать? Да и эти деньги задерживают, а ведь жрать каждый день нужно. Поэтому в долг в фабричной продуктовой лавке берем. А уж там дерут с нас три шкуры. Ты на Сухаревке не был? Если будешь, приценись, почем там ржаная мука. Копеек семьдесят-восемьдесят пуд. Ну, а у нас рубль двадцать копеек. И соль у нас по восемьдесят копеек за пуд, а вон рядом, в колониальной лавке, сорок пять копеек, да там на наличные продают, а где их взять? Что и говорить, словами разве нашу жизнь обскажешь. Чтобы ее понять, горюшка много нужно хлебнуть в рабочей шкуре.

Гудок возвестил об окончании обеденного перерыва. Просыпались уснувшие, ошалело стряхивая с себя дурман непосильной дремы. Двор опустел, из открытых дверей рабочей столовой клубами валил едкий пар.

Халтурин двинулся дальше.

В хождениях по Москве обретались знания, но исчезали иллюзии и меркла мечта об Америке. Степана все настойчивее преследовала мысль о том, что он не имеет права ехать туда.

Халтурин очень смутно представлял себе этот «обетованный» Новый Свет. Он слыхал, что туда уехали энтузиасты коммунизма. Но они не вернулись назад. Из-за океана не доносилось вестей, вселявших надежды на успех предприятия. А между тем в Москве Халтурин узнал, что старший его товарищ по Вятскому училищу Зот Сычугов организовал коммуну в Саратове. Москва была наполнена неясными, но тревожными слухами о тех, кто "бросил города, университеты и ушел в деревню с тем, чтобы поднимать крестьян на бунты во главе крестьянской массы, уничтожать помещиков, делить их землю.

Они не бежали из родной России, они не мечтали, а действовали. «Действовать, а не ждать» — этот девиз уже давно руководил всеми поступками Халтурина. Ведь недаром ему удалось в Вятке так ловко получить паспорт у Тройницкого, убедив его, что едет за границу, чтобы познакомиться с постановкой хозяйства на германских фермах. Степан тогда действовал, и сомнения его не тревожили. А теперь?

Не было паспорта у руководителя будущей коммуны Селантина. Собственно, вся эта поездка через Москву была затеяна с целью достать для него паспорт. Еще по дороге из Вятки в Москву был составлен план действий: Селантин заявил, что из Москвы он отправится к своим родственникам, которые, по его словам, жили в Рязанской губернии и «кое-что могли сделать». При их помощи добывается паспорт, берутся взаймы деньги, а остальные члены коммуны дожидаются в Москве, готовясь к путешествию.

Но вот на исходе и второй день, проведенный в Москве, а Селантин не торопится. Уходит время, тают деньги, которых и так мало. Селантин поселился в Москве отдельно от товарищей. Решили пойти к нему в каморку, тем более, что ночевать в мастерской больше было уже нельзя. Степан, обуреваемый нетерпением, желанием действовать, действовать как можно скорее, прямо поставил перед Селантиным вопрос: «Почему он медлит, почему не едет в Рязань?»

Ответ был неожиданным. Селантин сказал, что, все трезво обдумав, он решил, что в Рязанскую губернию ему самому ехать не стоит, так как его хорошо знают в лицо полицейские власти и могут схватить. Это звучало убедительно.

Селантин предложил написать письмо с тем, чтобы Степан, поехав вместо него, передал его родным, и они сделают все, что нужно. На том и порешили. Пока он писал, Халтурин быстро собрался. Наташа вспорола подкладку его тужурки и стала зашивать в нее мешочек с деньгами — около тысячи рублей, оставшихся от тех полутора тысяч, которые Степан выручил в результате продажи своей доли отцовского наследства братьям.

Селантин, дописавший письмо и наблюдавший за этой операцией, вдруг предложил:

— Послушай, Степан, а не лучше ли тебе оставить деньги и паспорт у нас? В дороге, знаешь, всякое может случиться. Украдут — второй раз не добудешь.

— А как же я без паспорта поеду?

— А кто его у тебя спрашивать будет? А если и спросят, скажешь, что боялся потерять, оставил в Москве. Ведь паспорт-то у тебя есть? Ну, в случае чего, проверят — весь разговор. И меня выручишь, а то я сижу тут в своей «полусветской» дыре и носу на улицу не кажу, с твоим же паспортом попробую кое с кем повидаться и узнать о наших в Германии.

Амосов поддержал Селантина, и Степан, сочтя совет благоразумным, оставил паспорт и деньги и в ту же ночь уехал в Рязань.

Мог ли Халтурин не верить Селантину, когда тот рассказывал членам кружка, им же организованного, о своей близости к участникам «казанского заговора», о ссылке. Мог ли Степан предполагать, что Селантин не политический ссыльный, а осужденный за двоеженство, но сумевший выдать себя за «политика» в вятской глуши.

Быть может, Халтурин и должен был кое-что заметить, ведь не случайно же старший брат Павел неодобрительно отзывался о нем. Но тогда, в Вятке, дело было не в Селантине, а в кружке, в тех увлекательных чтениях и беседах, горячих спорах и волнующих мечтаниях…

Теперь Степан расплачивался за это, и расплачивался дорогой ценой. Никаких родственников в Рязанской губернии, в местечке, указанном Селантиным, не оказалось. Да и были ли вообще на свете эти мифические родственники? Не найдя их, Халтурин поспешил обратно, в Москву. Нужно было искать другие пути для получения паспорта.

И вот снова Москва. Но где же Селантин? В его каморке со светом в пол-окна живет какой-то незнакомый мужчина. Нет ни Амосова с Наташей, ни Смольянинова. В портняжную они больше не заходили, а хозяин «полусветской» комнаты ничего не знает, но повторяет, что «ему заплатили».

Где искать друзей, паспорт, деньги? Москва велика, знакомых в ней нет. Тревожные мысли сменяют одна другую в голове Степана. Он не верит, не хочет верить, что его обманули, вероломно бросили на произвол судьбы, без денег, без паспорта.

И никогда не узнает Степан, как удалось Селантину убедить Амосова, Наташу, Смольянинова в том, что Степана по дороге схватили и им нужно скорей уезжать за границу.

* * *

День клонился к вечеру, когда Халтурин, оставив напрасные поиски, устало присел на скамейке бульвара. Широкоплечий, с маленькими тонкими усиками, с одухотворенным лицом интеллигента, в приличном пальто, он обращал на себя внимание праздношатающейся публики.

Но до нее ли было ему!..

«Что делать?» Этот вопрос сверлил мозг. Каждую минуту им мог заинтересоваться пристав, потребовать документы. Бежать? Но куда? Возвращаться в Вятку? Не хватит денег. И опять-таки паспорт…

Быстро темнело, на улице зажигались газовые рожки, куда-то исчезли няни с детьми. Надвигалась холодная осенняя ночь. Только в полночь Степан нашел приют в ночлежке, под нарами, кое-как пристроившись на боку между двумя мертвецки спавшими пьяницами. Духота, вонь, храп и мысли, мысли, не дающие уснуть. «Где Амосов? Попался? Но за что? Паспорт у него в порядке. Может быть, узнали Селантина? Но и это невероятно, а с моим паспортом он может быть спокоен, хоть я и моложе его лет на десять. Значит, уехали внезапно, не оставив о себе вестей… Но почему, почему?..»

На это ответа не было.

Застыв в неудобной позе с открытыми в темноте глазами, Халтурин снова вспоминал Вятку, кружок, поездку в Москву. Москва… Теперь она надвигалась на него в зловонном смраде ночлежки своим страшным, неумолимым ликом.

Фабрики-тюрьмы, каморки-гробы, гнилые объедки в мисках фабричной столовой, мелькание зубцов машин, оторванные пальцы, руки и тысячи глаз, усталых, с чахоточным блеском безнадежности…

Да, выход был один — идти работать. Ведь он столяр, краснодеревщик, его полировкой восхищались старые, опытные мастера. Но во имя чего работать? Ведь недаром Халтурин так страстно стремился за границу. Там бы он работал, чтобы цвела их коммуна, привлекая наглядным примером сотни, да что сотни — тысячи, десятки тысяч таких, как он, столяров, слесарей, работный люд всего света.

Работать же здесь, в Москве, чтобы иметь возможность коротать ночи в бараках, воюя с клопами и грязью, до одури склоняться над верстаком, чтобы мечтать о сне, заражаться чахоткой и в тридцать лет умереть?

Это был обычный жизненный путь рабочего капиталистической фабрики, и иного у Халтурина не было, но в глубине души еще теплилась надежда на встречу с товарищами, и Степан твердо решил добраться до Петербурга, откуда они должны были выезжать за границу. Денег осталось только на дорогу да на первые дни жизни в новом, незнакомом городе.