ЧАСТЬ ПЯТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Здесь уже не раз вскользь говорилось о премии «Антибукер», и мне положено дать волю личным воспоминаниям. Самопиар? Не думаю. Прошло много времени, я не распространялся на сей счет.

Евгений Евтушенко в очерке о Рыжем «Беззащитно бескожий» (антология «Поэт в России — больше, чем поэт. Десять веков русской поэзии»[11]) назвал эту премию маргинальной. Это не так. Я знал «Антибукер» изнутри, поскольку пребывал почти весь срок существования премии (пять из шести лет) в поэтическом жюри. Эпатажное «Анти» было придумано элегантно-экстравагантным Виталием Третьяковым, главным редактором «Независимой газеты», как вызов премии «Букер»[12], уже несколько лет гремевшей в литературном пространстве, постепенно теряя авторитет. «Букер», премировавший только авторов романа, стоил 12 тысяч долларов — «Антибукер» прибавил к этой сумме один доллар и распространился на пять номинаций, включая нон-фикшн, критику, драматургию и поэзию. 12 001 доллар получал каждый из пяти победителей.

То была эпоха тотальной игры, автопародии, непрерывного перформанса во всех сферах, когда под шатровой церковью Вознесения в Коломенском фланировали персоны в париках и камзолах галантного века, а ряженые официанты ресторана «Серебряный век» походили на великих князей.

Субсидировал «Антибукер» Б. А. Березовский, хозяин «Независимой газеты». Он тогда был большой меценат — богатая и высокопарная премия «Триумф» тоже была его продуктом.

Поэтическая номинация называлась «Незнакомка», и это как нельзя лучше подошло Рыжему. Лауреатами «Незнакомки» последовательно становились — Сергей Гандлевский, Тимур Кибиров, Максим Амелин, Борис Рыжий, Бахыт Кенжеев. Да, «Незнакомка» появилась не сразу — поначалу, в 1995 году, «Антибукер» работал только лишь с романистами, и первым лауреатом стал Алексей Варламов.

Прибегну к помощи Википедии:

…Кроме того, премия <«Антибукер»> была оперативна, потому что присуждалась за произведения текущего года.

В состав жюри входили известные литераторы, издатели, артисты: Андрей Василевский, главный редактор журнала «Новый мир»; Наталья Иванова, заместитель главного редактора журнала «Знамя»; Андрей Волос, писатель, лауреат премии Антибукер-98; Виктор Топоров, литературный критик и переводчик (Санкт-Петербург); Евгений Рейн, поэт; Наталья Трауберг, переводчик; Александр Гельман, драматург; Ирина Купченко, народная артистка РСФСР; Олег Табаков, народный артист СССР, и др.

Лауреатами премии в разные годы были: Евгений Гришковец за наброски к пьесам «Зима» и «Записки русского путешественника» в номинации «Три сестры» (драматургия) (1999); Александр Иванченко за памфлет «Купание красного коня» в номинации «Четвертая проза» (мемуары, эссеистика) (1999); Борис Акунин за роман «Коронация, или Последний из романов» в номинации «Братья Карамазовы» (проза) (2000); Бахыт Кенжеев за книгу стихов «Снящаяся под утро» в номинации «Незнакомка» (поэзия) (2000); Олег Давыдов за статью «Демон Солженицына» в номинации «Луч Света» (литературная критика) (1998) и др.

Википедия сообщает о том, что премия за стихи в 1999-м не присуждалась, оговаривая факт поощрительного приза Борису Рыжему. Это не совсем так, потому что жюри все-таки присудило этот выигрыш Борису — за дебют. Да, ему выдали 2 тысячи долларов. Не 12 001. Но такой расклад образовался в результате спора внутри жюри.

Дело было так.

В море публикаций 1999 года я обнаружил подборку Бориса Рыжего «From Sverdlovsk with love» («Знамя», № 4). Это были восхитительные стихи. Пришел новый поэт.

Приобретут всеевропейский лоск

слова трансазиатского поэта,

я позабуду сказочный Свердловск

и школьный двор в районе Вторчермета.

Но где бы мне ни выпало остыть,

в Париже знойном, в Лондоне промозглом,

мой жалкий прах советую зарыть

на безымянном кладбище свердловском.

Не в плане не лишённой красоты,

но вычурной и артистичной позы,

а потому что там мои кенты,

их профили из мрамора и розы.

На купоросных голубых снегах,

закончившие ШРМ на тройки,

они споткнулись с медью в черепах

как первые солдаты перестройки.

Пусть Вторчермет гудит своей трубой.

Пластполимер пускай свистит протяжно.

А женщина, что не была со мной,

альбом откроет и закурит важно.

Она откроет голубой альбом,

где лица наши будущим согреты,

где живы мы, в альбоме голубом,

земная шваль: бандиты и поэты.

Да, это риторика, слёзная героика, отчетливая рефлексия на советскую хрестоматию — разительная разница и неприкрытая связь с такими, например, стихами Николая Майорова, двадцатитрехлетним павшего на фронте в феврале 1942 года:

Мы были высоки, русоволосы.

Вы в книгах прочитаете, как миф,

О людях, что ушли не долюбив,

Не докурив последней папиросы.

(«Мы», 1940)

Скажу сразу. Никакой я не первооткрыватель Рыжего. Наверняка первей был Дмитрий Сухарев, сказавший уральцу, уроженцу Копейска Андрею Крамаренко:

— На Урале появился гениальный поэт.

— Нет тут гения.

— Есть!

Москве — и тем самым всей стране — Бориса Рыжего предъявила Ольга Ермолаева, долгие годы отвечающая в «Знамени» за поэзию. Ее молодые стихи в свое время поддержал Леонид Мартынов, она знает цену подобной поддержке. Ту подборку, о которой речь, напечатала она, перед этим отбив телеграмму автору: будет публикация. Все шло головокружительно быстро — он прислал стихи в журнал в декабре 1998-го, а в апреле увидел себя на его страницах. Так не бывает. Сам Борис сказал о том, что подборка «около года лежала в другом журнале», и Алексей Пурин подтвердил в нашем с ним недавнем разговоре: да, те стихи ждали своего часа у нас в «Звезде». Повторю: Ольга Ермолаева, журнал «Знамя». Она увидела в Борисе Рыжем поэта вертикального взлета, подобного вертикальному взлету самолета, без разбега. Началось беспрерывное телефонное общение. Его интересовало, правильно ли он пишет. Он звонил и звонил. Борис Борисыч, вы не разоритесь? Называла она его именно так. Существует их парный фотоснимок той поры, на котором поэт зафиксирован во всей красе лирического автогероя — со свежими боевыми отметинами на лице. Правда, Леонтьев лукаво улыбнулся на сей счет, махнув рукой: это не то, чем кажется. Вроде знаменитого шрама.

О. Е. Рыжий посвятил позже эту вещь:

В Свердловске живущий,

но русскоязычный поэт,

четвёртый день пьющий,

сидит и глядит на рассвет.

Промышленной зоны

красивый и первый певец

сидит на газоне,

традиции новой отец.

Он курит неспешно,

он не говорит ничего

(прижались к коленям его

печально и нежно

козлёнок с барашком),

и слёз его очи полны.

Венок из ромашек,

спортивные, в общем, штаны,

кроссовки и майка —

короче, одет без затей,

чтоб было не жалко

отдать эти вещи в музей.

Следит за погрузкой

песка на раздолбанный ЗИЛ —

приёмный, но любящий сын

поэзии русской.

(«В Свердловске живущий…», 2000)

Еще позже — ее посвящение ему:

Б. Р.

Барин, под самым солнцем, под облаком журавли

в чудовищном токе воздуха: как нить, как рваная сеть…

Рифейский гений с зашитым ртом в приисковой прибрёл пыли,

манкируя бездной пространства — где Сетунь, а где Исеть?

Учебный они нарезают, прощальный за кругом круг:

о, как далеко под крылами я в дымке земной плыву.

Я так же, как Вы, любила в инее виадук,

горящую на огородах картофельную ботву,

лиственные порталы, рушащиеся вдруг,

в башне водонапорной робкий счастливый свет.

Я так же, как Вы, испытываю оторопь и испуг,

не понимая, сколько мне детских конкретно лет.

Вашей то грубой, то нежной музыкой чищу слух

и от чифиря постмодерна отдраиваю бокал:

это не рюмка; у бабок моих, у забайкальских старух,

так звался сосуд при ручке — немерено чаю вмещал…

Пленительные мерзавцы отдали б за глаз-ватерпас

всех баб, и все причиндалы, всё это х… — моё;

не знают, как, милый барин, тоскует по Вам/по Вас

целующая деревья, Вам преданная ОЕ.

…Упавший со звёзд ребёнок всегда тянет руки в ночь;

а шрам на щеке — не с разборки, — от саночек в детстве след.

Составила Вашу книгу: ошеломительны мощь,

стремительность восхожденья, исторгнутый горем свет.

1 октября 2005

Загадочное «барин» истолковать несложно: имеется в виду врожденный аристократизм адресата. Ольга Ермолаева составила книгу Бориса Рыжего «Типа песня» (М.: Эксмо, 2006). Стены ее кабинета в «Знамени» — сплошная фотогалерея нашего героя, на внешней стороне двери — его лицо с афиши вечера в Центральном доме работников искусств.

Дмитрий Сухарев в уже цитированном предисловии к книге Рыжего «В кварталах дальних и печальных…» пишет: «Поэт Илья Фаликов описывает свой случай так: едва прочитал — и тут же выдвинул Рыжего на премию, и ее ему тут же дали, несмотря на обилие номинантов».

И это не совсем так. «Тут же» не было. Лонг-лист формировался медленно, не говоря о шорт-листе. В моем дневнике зафиксирован невидимый миру сюжет, не лишенный драматизма. Речь об «Антибукере-99».

Предварительный набросок (мой) шорт-листа по номинации «Незнакомка» (поэзия):

Михаил Айзенберг. Переговорный строй. «Знамя», № 2

Иван Волков. Ранняя лирика. М., 1999 (издательство не указано); Хлорофилл. «Знамя», № 8

Ирина Ермакова. Весь этот джаз. «Арион», № 2

Бахыт Кенжеев. Это он, не я. «Арион», № 1; Господний оклик. «Знамя», № 5

Виктор Коллегорский. Вон корабль в волнах, смотри. «Новый мир», № 8

Семен Липкин. Второй Новоприходский. «Новый мир», № 8

Игорь Меламед. И коридор больничный длиннее жизни… «Литературная газета», № 46 (5766)

Денис Новиков. Самопал. «Знамя», № 2; Предлог. «Новый мир», № 5; Ток-шоу. «Литературная газета», № 40 (5760); Самопал. СПб.: Пушкинский фонд, MCMXCIX.

Борис Рыжий. From Sverdlovsk with love. «Знамя», № 4

Владимир Салимон. Бегущие от грозы. М.: Золотой век, 1999

Ольга Сульчинская. Свиток. «Новый мир», № 6

Алексей Тиматков. Соляной столб. Рукопись.

ШОРТ после общего отбора: Воденников, Волков, Кенжеев, Кублановский, Меламед, Новиков, Рыжий, Соснора, Сульчинская, Тиматков.

Состав жюри того года: Максим Амелин, Павел Белицкий, Евгений Рейн, Виктория Шохина, Илья Фаликов. Предварительный набросок был оговорен по телефону, потом мы собрались и решили то, что решили. Дебаты кончились дебютом. Мы сидели в узком пенале редакционной комнаты, густо дымя (мы с Рейном). Амелин и Белицкий продвигали Ольгу Сульчинскую, их поддержала Шохина (по телефону), но в один счастливый момент Паша Белицкий, поэт и сотрудник «Независимой газеты», перешел на нашу с Рейном сторону. Это совпало с появлением в нашем дыму Виталия Третьякова — он пришел на шум голосов. Шеф сказал: ну, раз так, то дадим поощрительную — и назвал цену. Я подсказал: за дебют. Рейн небрежно-скромно под конец признался:

— У Рыжего есть стихи обо мне.

Без ложной скромности признаться должен и я: кандидатуру Амелина годом раньше, в 1998-м, тоже выдвинул я, и в жюри опять-таки был спор, но Амелин выиграл.

Максим Амелин:

Ты в землю врастаешь, — я мимо иду,

веселую песенку на ходу

        себе под нос напевая

про то, как — теряя златые листы —

мне кажешься неотразимою ты,

        ни мертвая, ни живая.

Ты помощи просишь, страдания дочь, —

мне нечем тебе, бедняжка, помочь:

        твои предсмертные муки

искусству возвышенному сродни,

хоть невпечатлимы ни в красках они,

        ни в камне, ни в слове, ни в звуке.

Сойдешь на нет, истаешь вот-вот, —

благой не приносящие плод

        пускай не расклеятся почки,

поскольку ты — смоковница та,

которую проклял еще до Христа

        Овидий в раздвоенной строчке.

Изощренная ритмика Амелина звучит особо, но все равно не выводит его из клуба общих с Рыжим интересов, именно тогда распространенных в пространстве нового русского стихотворства. Борис написал в мае 1996-го «К Овидию»:

Овидий, я как ты, но чуточку сложней

        судьба моя. Твоя и горше и страшней.

Волнения твои мне с детских лет знакомы.

        Мой горловой Урал едва ль похож на Томы,

но местность такова, что чувства таковы:

        я в Риме не бывал и город свой, увы,

не видел. Только смерть покажет мне дорогу.

        Я мальчиком больным шептал на ухо богу:

«Не знаю где, и как, и кем покинут я,

        кто плачет обо мне, волнуясь и скорбя…»

А нынче что скажу? И звери привыкают.

        Жаль только, ласточки до нас не долетают.

Латинского звона здесь нет, а вот гармонически-итальянистым Константином Батюшковым, с поздним призвуком Георгия Иванова, — веет. Это надо отметить — общий у Рыжего с Амелиным интерес ко второму ряду русской классики. На Дениса Давыдова или Николая Огарева Рыжего у Амелина найдутся свои любимцы:

Александрийскою стопой неторопливой

особенно теперь не разбежишься, нет,

за Сумароковым с победною оливой

и славы с лаврами Хераскову вослед.

Таким образом, Амелин вошел — в соответствии с Положением премии — в жюри-99. Между Амелиным и Рыжим чуть позже полыхнул конфликт — Рыжий вывел соперника в карикатурном виде на страницах своего «Роттердамского дневника» (2000), но это ведь поэты, они так живут, и надменная улыбка украшает их уста при встрече и без встречи[13].

Несколько позже — в «Новом мире» № 10 за 2006 год — Е. Вежлян напишет в статье «Портрет поколения на фоне поэзии»:

Речь идет о проекте «Тридцатилетние», в котором было, по сути, два круга. Один, внешний, — это поэты, вошедшие в антологию «10/30. Стихи тридцатилетних» (М., 2002): Максим Амелин, Глеб Шульпяков, Инга Кузнецова, Санджар Янышев, Дмитрий Тонконогов, Борис Рыжий, Андрей Поляков, Александр Леонтьев, кроме популярных, но эстетически отчужденных от большинства участников антологии Михаила Гронаса и Дмитрия Воденникова… <…> Другой, внутренний, — это так называемая группа «тридцатилетних» (Амелин, Кузнецова, Шульпяков, Тонконогов, Янышев), заявившая три года назад о самороспуске (интуиция не подвела поэтов — это событие почти совпало с изменением литературной ситуации). Много говорили о неоднородности состава антологии, как и о ее репрезентативности.

…Требования, предъявленные к поэзии в конце 90-х — начале 2000-х, на наш взгляд, неявным образом исходили из этой позднеимперской установки, предполагающей примат и единство «вкуса» и прочно укоренившейся в наивном читательском сознании. Тексты же «тридцатилетних» были вполне в ее русле. Видимость этого соответствия они, разумеется, создавали по-разному. Потому что по-разному «работал» эффект, который можно обозначить как эффект «узнавания»: отчетливо ощущаемая в творчестве этих авторов отсылка к элементам «общезначимого прошлого», наличествующим в «позднем» стиле.

Такое узнавание обеспечивалось в текстах тридцатилетних прежде всего свойственным их авторам отчетливым позиционированием лирического героя, сопоставимого с каким-либо архетипическим вариантом. Так, лирический имидж Рыжего совпал с массовым образом «нашего поэта», «поэта-хулигана», живущего «на разрыв аорты», который находит берущие за душу слова для «самого простого», но «важного». Для предыдущих поколений этот образ был воплощен в Есенине и Высоцком. Недаром о Рыжем пишут как о «последнем советском поэте», отчасти имея в виду именно описанную выше интуицию. Амелин, напротив, выбрал облик «ученого поэта», «одописца», постоянно пеняющего на собственную рассудочность и тяжеловесность стиха, но нет-нет да норовящего подмигнуть читателю мелькнувшим вдруг среди одического пафоса жаргонным «не в курсе» («я знаю великую тайну твою, / которой не в курсе сама ты») или отмежеваться от себя-«Амелина» («Подписанное именем моим / не мной сочинено, я — не / максим / амелин…»).

Да, можно и так истолковать этот — уже давний — поединок. Но вряд ли дело только в стилистических разногласиях. Дело пахнет соперничеством как таковым. Нашла коса на камень. Начал Амелин. Обиженный ответ — за Рыжим. По правилам премии диплом победителя должен был вручить предшествующий лауреат, то есть Амелин. Он отказался, это сделал Рейн. Борис произнес речь:

Владислав Ходасевич как-то заметил, что поэт должен слушать музыку времени, нравится она ему или нет. Это и есть ангельское пение, только в разные времена ангелы поют разными голосами. Это пение суть оправдание человеческой жизни, какой бы ни была эта жизнь с точки зрения судей, которые, как сказал великий философ Лев Шестов, для поэта всегда выполняют роль подсудимых. Поэт стоит не на стороне справедливости, а на стороне жалости — не сострадания, но высокого сожаления, объяснить которое, выразить можно только стихотворением. Именно поэтому, именно потому, что поэт несправедлив, нелогичен в своих привязанностях, верен музыке, слову (слово, кстати сказать, которое обыватель вряд ли считает достойным своих ушей, может быть действительно бранным — именно поэтому поэт «всюду неуместен, как ребенок»). Взрослые судьи не знают, что делать с этим ребенком, — гнать его за Урал или, наоборот, привозить с Урала? В деловой беседе с моим издателем Геннадием Комаровым, между прочим, я похвастался, что попал в короткий список «Антибукера», на что мой собеседник, выдержав паузу, изрек: лучше попасть в короткий список «Антибукера», чем на рудники Колымы. Я с ним полностью согласился. Я благодарю замечательного поэта и зав. отделом поэзии журнала «Знамя» Ольгу Ермолаеву, которая опубликовала мои стихи (к слову, эта подборка пролежала около года в одном уважаемом питерском журнале). Я искренне благодарен жюри премии «Антибукер» за то, что меня так или иначе прочли и оценили, в том числе и бесконечно уважаемые мною люди. Я благодарен «Антибукеру» вообще за финансовую и моральную поддержку, чего мне порою так не хватает. Спасибо! (Независимая газета. 2000. 25 января).

На следующий год «Антибукер» достался Бахыту Кенжееву, и это не вызвало радости у Бориса. Он оказался зажат с двух сторон полноценными лауреатами. Чему радоваться? Он злился на обоих. Так жили поэты.

Значительней другое: недавнюю петицию о присвоении имени Бориса Рыжего улице на Вторчермете — см. выше — одним из первых подписал Максим Амелин.

Еще до получения премии, в декабре 1999-го, у Рыжего взяла интервью С. Абакумова для екатеринбургской «Областной газеты»:

— Как вы узнали радостную весть?

— Я узнал о присуждении премии, как и остальное население, дома, по телевизору. И воспринял совершенно спокойно, потому что знал, сильная подборка напечатана в журнале «Знамя»; и я много на нее ставил. Удивительно другое — в списке финалистов были такие известные фамилии, как Соснора, Денис Новиков, Кенжеев, Меламед… это все люди старше меня, я их уважаю. А они оказались без награды. Если бы от меня зависело это, я бы безусловно дал премию Сосноре.

По телеканалу «Культура» меня чуть-чуть полили грязью, наверное, потому что никто не получил премии из Питера: там обо мне сказали «некий человек, сорока лет, скрывающийся под псевдонимом Борис Рыжий и пишущий стихи о новых русских и бандитах». Когда я это услышал, то был изрядно удивлен, у меня нет стихов о бандитах.

— Был, наверное, шквал поздравительных звонков?

— Меня поздравил поэт Евгений Рейн, драматург Николай Коляда из Екатеринбурга и критик Кирилл Кобрин из Нижнего Новгорода. Больше — никто.

— Премия — это деньги, и на что их можно потратить?

— Сумма около две тысячи долларов, я компьютер куплю. Потрачусь на своих домашних, на сына, на родителей; может, съезжу куда. В сущности, это не такая уж большая сумма. Я больше рассчитываю на деньги за подборку стихов в журнале «Знамя», на заработанные деньги — это две тысячи рублей. А эти — «валятся с неба». Цветов вам куплю!

— Какое у вас было детство? Откуда вы родом?

— Обычное детство, советское. Пионером я отходил в красном галстуке до конца, нас уже хотели принимать в комсомол, но что-то поменялось вокруг. <…> Жил я на Вторчермете, учился в обычной школе. Школа была совершенно ужасная, там резали друг друга, выигрывали в карты какие-то бешеные суммы и проч.

Учился я очень плохо, и сочинения по литературе за меня писала сестра, вот это я точно помню. Едва-едва окончил школу, а пошел в Горный институт, никуда больше не мог поступить. Учась в институте, приложил руку к организации литературного объединения. Оно и сейчас существует. Чтобы не идти в армию, после института поступил в аспирантуру.

— Кто-то еще есть по фамилии Рыжий?

— Отец у меня Рыжий, и сын тоже Рыжий, вот придется ему помучиться с этой фамилией! Первый раз над моей фамилией смеялись в 1-м классе, когда учитель читал список: — Рыжий! — хохот, все на голову встали. Когда я поступал в аспирантуру, взрослые мужики — их набралось с целый зал — тоже захохотали. Я подумал в тот миг, что аспиранты и первоклашки одинаковы, ничем не отличаются в этом плане.

— Может, вам псевдоним выбрать?

— Думал над этим. Если б я взял псевдоним «Иванов», все бы стали говорить: «Ага, понятно, почему он взял псевдоним ИВАНОВ, у него фамилия-то РЫЖИЙ!» Смеху было бы еще больше. Я думаю, что российские читатели должны привыкнуть к этому имени, и лет через пятьдесят оно уже не будет вызывать смеха.

Замечу, раньше я считал себя известным поэтом. Известным в узком кругу, то есть меня знали те, кому нужно было знать: поэты Кушнер, Рейн, Евтушенко, Гандлевский, еще кое-кто. И вдруг оказывается, что я никому не известен. Журналисты меня не знают, начинают разбирать, кто такой, откуда. Вот и в «Независимой газете» прошлись по мне насчет «кликухи» (камешек в мой огород, см. ниже. — И. Ф.).

— Какие у вас отношения с уральской периодикой?

— Мои стихи в городе воспринимаются странно довольно-таки. До обидного мало делают мне предложений. <…>

— Это ведь сенсация в масштабах нашего города получить столь престижную премию?

— Я-то не считаю это сенсацией. Поймите, я никогда не оценивал себя в масштабах города Екатеринбург. Я хотел писать лучше, чем Пастернак, я хотел писать лучше, чем Бродский. Я считал себя человеком мира с раннего детства. Не очень меня интересовало, что происходит именно здесь, пока не стал работать в журнале. <…>

У меня не было комплекса на церемонии вручения премии в Москве, что я с Урала и меня облагодетельствовали. Мне прислали перед этим письмо из оргкомитета с поздравлением по поводу премии и Нового года, с обращением на «ты»: «Надеемся, что обращение на „ты“ тебя не покоробит?» Я им написал ответ с акцентом на «Вы». Может быть кому-то там очень хочется видеть во мне человека из деревни? Если б я не получил эту премию, то получил бы другую, может не московскую, а питерскую, случайности нет.

— А когда стих уже написан, не возникает желания перечеркать все, переделать?..

— Есть два вида литературы — «горизонтальная» и «вертикальная». Горизонтальная — это западная. Они пишут много, просто текст — полотно. В нем есть хорошие места, есть плохие. А есть вертикальная литература — это наша, русская; мы пишем, потом что-то вымарываем, что-то оставляем. Поэтом, «писакой» быть очень просто, а мастером стать очень сложно.

Он принадлежал к типу молодых людей, убежденных в том, что его ждали. Что удача равна его приходу. Что литература — шкала справедливости, устанавливаемой тотчас. Что житейские передряги остаются за бортом ее белоснежного лайнера. Получилось иначе. «Рылом в грязь».

Вручение премии происходило в шикарном столичном ресторане «Серебряный век», шикарном тем более что это — грандиозные бывшие бани. Белокаменные стены и овальные своды были многоцветно расписаны наядами и прочей обнаженкой квазиантичного образца. Вакханки били в тимпаны, камены парились.

Это называлось литературный обед. Собиралось ослепительное множество гостей, включая очень важных: чету Горбачевых в частности. Это при Михаиле Сергеевиче и Раисе Максимовне великая хулиганка Мария Розанова закончила свой тост дифирамбическим восклицанием:

— Заебукер!

Без скандалеза не обошлось. Позволю себе процитировать себя — очерк «Философия скандала» (Литературная газета. 1998. 28 января. № 3–4). Воспроизвожу сейчас этот текст с тем, чтобы читатель услышал интонацию тех времен, тех литературных нравов.

12 000 американских долларов равны 15 суткам.

Вот написал — и думаю: какой знак препинания тут ставить? Точку? Вопросительный? Ставлю и оставляю точку. Все равно с арифметикой нелады.

Рассказываю для родившихся после 65-го года. Был в том году — а может, раньше? — выпущен правительственный указ об административном наказании за мелкое хулиганство. Административное наказание — это, вообще-то говоря, тюрьма. По крайней мере у моего знакомого была она, родимая. Его мелкое хулиганство заключалось в кабацкой драке, а 15 суток днем насыщались трудами в детсадике на переброске лопатой уголька с земли в кочегарку. В детсадик и назад, в тюрьму, его сопровождал конвоир.

До сих пор он гордится. Вот, вот, вот. Гордится.

Кстати, когда его за это дело хотели выгнать из вуза, общефакультетское собрание дружно отстояло героя дня. Ну, выбил швейцару зубы — ну и выбил, чего тут? Имеет право. Получил премию «Комсомолки» за цикл стихов.

Но, глядя пристально в суровыя очи совести, неужели не ясно, что ежели не досталось подлинного, большого скандала, то и все остальное неявно и сомнительно? Что-то ведь когда-то называлось — гражданский поступок?

В этом смысле мне совершенно внятен поступок Галковского — его отказ от Антибукеровской премии[14]. Как в прошлом году — Гандлевского.

Жажда большого шага, как представляется, пронизала то, что они пишут. Но русскому писателю мало собственных текстов. Галковскому же мало быть и писателем. Он самоаттестуется писателем и философом.

Философ, на мой малопросвещенный взгляд, — это человек, чурающийся эффектов. А человек, работающий на внеинтеллектуальный публичный фейерверк, представляет другую профессию. А. Тимофеевский в «Русском телеграфе», № 5, в связи с антиантибукеровским фейерверком припомнил Ж. П. Сартра. Так вот, Сартр в качестве отказника от премии был, во-первых, первым. Пастернак не в счет: это был не отказ, это было другое. Во-вторых, то была Нобелевка.

Есть разница? Или ее нет? Как насчет масштабов? Или наши писатели и философы уже выстраивают очередь за отказом? И как же это так — быть не первым?

Боже, какое счастье, когда приходит нормальный поэт на эту самую литературно-обеденную церемонию, берет свою награду, улыбается жене и топает домой. Вам что — вот это вредит?

Я вслух прочел близкому человеку письмо Галковского в «Независимую газету». Женское сердце рыдало. Ей жалко автора письма. И мне жалко. Это же очевидное нездоровье. Душа автора болит. Она и должна болеть. Но где кончается болезнь и начинается расчет? Где та грань? Эффект-то один — бьющая в глаза философия скандала. Не навязанная извне (случай Пастернака), но идущая из самых воспаленных глубин больной души, мучительно мечущейся по грудной клетке.

Обиженный человек апеллирует к чему-то им воображенному, абсолютно не по адресу, навсегда перепутав времена и персонажей. Ну как, например, можно было пристегнуть к антибукеровской среде Юнну Мориц? С какого бока? Она-то ведь и тут впереди — взяла самоотвод. Который, как это ни печально, обеспечен точностью выбора и достоинством тона. Опять-таки разница в масштабах. (Ю. Мориц отказалась от участия в конкурсе, увидев свое имя в шорт-листе. — И. Ф., 2014)

Ты, Моцарт, недостоин сам себя? Увы. Вот этого-то и нет — артистизма, свыше внушенного жеста, музыкальности поступка. Есть искалеченная судьба, надрыв, голошение, поведенческая литературщина и расчет. В интервью «Общей газете» № 4, на которое он пошел «довольно охотно», Галковский сказал: «…сейчас меня заботит только последовательность». Это поистине последовательно: обложив шестидесятников, задушевно откровенничать с сугубо шестидесятническим органом. И не надо тут искать абсурд или литературу абсурда. Это — последовательность. Я тут у вас вчера посуду перебил, так теперь подавайте опохмелку. <…> Грош цена всему этому, 15 суток, а не кара небес.

Итак, 20 декабря 1999 года мы вынесли свое решение, а 22-го «Независимая газета» вышла с материалами, посвященными «Антибукеру».

ВЧЕРА, 21 декабря, стали известны имена лауреатов независимой литературной премии Антибукер. По традиции объявление результатов приурочено ко дню рождения «Независимой газеты» (на сей раз — в девятую годовщину со дня рождения). По традиции же объявление имен лауреатов и пресс-конференция членов Антибукеровского жюри проходили в Парадном зале Академии живописи, ваяния и зодчества Ильи Глазунова.

Пресс-конференцию открыл главный редактор «НГ», он же — председатель всех пяти жюри (без права голоса). Пятилетний юбилей премии, по словам Третьякова, будет отмечен 21 января будущего года если и не празднеством, то непременными торжествами. Он также подтвердил, что Антибукер по-прежнему находится на полном денежном довольствии газеты. В этом году, правда, поступали предложения «разделить финансовое бремя», но в обоих случаях условием было присоединение к названию «второго слова». По недолгом размышлении Третьяков был вынужден отказаться от этих предложений, решив, что пока выходит «НГ», следует «сохранить в чистоте название Антибукер».

…Член жюри премии «Луч света» Алла Латынина подтвердила в своем выступлении неизменную нелюбовь к самому названию Антибукер, однако же заметила, что в последние годы именно Антибукер зарекомендовал себя как самая демократическая премия России: сюда «может прийти любой человек с рукописью, например пьесы, или иным сочинением, которые не могут получить премию в более неповоротливых условиях Букера».

…От поэтического жюри слово взял Илья Фаликов. Он поведал собравшимся, что единодушия в жюри не было. Но решение было принято такое: премию «Незнакомка» в этом году не присуждать, а выдать неполномасштабную поощрительную премию с формулировкой «За дебют» екатеринбургскому поэту Борису Рыжему.

Илья Фаликов вспомнил о «высоких традициях», важных для прежних лауреатов «Незнакомки»: если для Максима Амелина, к примеру, важен опыт Хвостова, то для Рыжего таким авторитетом является Денис Давыдов.

Далее идет мой материал, в будущей книге «Прозапростихи» (М.: Новый ключ, 2000) напечатанный под заголовком «…with love».

БОРИС РЫЖИЙ озаглавил свою подборку в «Знамени» № 4 при помощи латиницы: From Sverdlovsk with love. Думаю, это произошло не оттого, что он в свое время «за чтением зренье садил / да коверкал язык иностранным». Дело в последнем слове. Love, господа. Он нас любит. Можно ли все это сказать по-русски? Можно. Однако это несколько не в жанре. Не в том жанре. Кроме того, мы имеем дело с поэтом, который представляет поколение после Бродского («Ниоткуда с любовью…»). Он не из ниоткуда. У него есть место, которое по-русски им обозначено как «сказочный Свердловск». Таким образом, Sverdlovsk — место достаточно условное, принадлежащее географии сугубо поэтической.

Тем не менее там, в том месте, люди живут совершенно реально — жестоко и кровопролитно. И мы, которых поэт любит, не должны слишком обольщаться на свой счет: при ближайшем рассмотрении этот Рыжий (псевдоним?) больше, чем нас, любит тех, о ком он пишет. По существу, он приходит к нам с любовью к ним. Это те его кенты, которые теперь лежат на безымянном кладбище: «Они споткнулись с медью в черепах / как первые солдаты перестройки». Уголовная романтика чуть не ногой открыла дверь стиха, Робин Гуд запел, и его песня оказалась поминальным плачем. Мы слышим голос тех, кто грабит нас и убивает друг друга. Информация идет из первых рук. Отрабатывается пословица из Даля: «Рыжий да красный, человек опасный». Про себя говорится: «Земная шваль — бандиты и поэты». Их музы-подружки тоже гибнут. «Эля, ты стала облаком / или ты им не стала?»

Лихому человеку с Урала 25 лет, и он окончил Горную академию по специальности «ядерная геофизика и геоэкология». Так что — маска? Неправдашний молодой волк? Попробуйте не поверить, когда вам говорят с неподдельным пафосом: «Чем оправдывается все это? / Тем, что завтра на смертный бой / выйдем трезвые до рассвета, / не вернется никто домой». Sverdlovsk пахнет если не Сталинградом, то Афганом или Чечней. Почти Багрицкий: «Нас водила молодость…».

Впрочем, Рыжий предпочитает других учителей: «Денис Давыдов. Батюшков смешной. / Некрасов желчный. Вяземский усталый». Заострив внимание на первом имени в этом ряду, вполне поймем следующую информацию: «И назло моим учителям / очень разухабистую песню / сочиню». Или — еще конкретнее: «Пойду в общагу ПТУ, / гусар, повеса из повес». На память приходит Ярослав Смеляков: «Раз вы Пушкина учитель, — / значит, вы учитель мой».

Кстати говоря, старшие современные поэты — в качестве учителей — отчетливо слышны у Рыжего, в частности Высоцкий, ранний Шкляревский.

На дне его лихих, скоростных, буйных стихов — интонация глубоко правдивой печали. В ее чистоте — его недемонстративный суд над собой. «Судья, вы забыли о смерти, / что смотрит вам через плечо», — напоминает он некоему оппоненту.

«Трансазиатский поэт», он адекватно самоопределяется: «Я мало-мало стал поэтом, / конечно, злым, конечно, бедным». Он все знает про себя, хотя: «Я сам не знаю то, что знает память». Его формулировки безошибочны. Придумав героя, он объясняется так: «Я придумал его, потому / что поэту не в кайф без героя».

Это дебют. Дебют по сути, а не по арифметике выступлений. Поэт говорит: я пришел.

Борис Рыжий — полнозвучное и убедительное сообщение о тех, кого мы еще не знаем. Авторский образ, им созданный, оправдан необходимостью в этом знании. Его дебютное мастерство покоряет. Стремительность, яркость и точность его стиха в результате дают надежду на то, что в реальной географии — в большой стране Россия — существует немало реальных градов и весей, еще не убивших своих поэтов. Территория стиха не убывает — постоянно расширяется. Между прочим, Борис Рыжий, помимо прочего, пишет еще и очерки о названиях и пространствах России (ошибка: очерков не было. — И. Ф., 2014).

Sverdlovsk — условность. Рыжий — возможно, кликуха. Борис Рыжий — поэт, и он настоящий.

Это был, очевидно, первый во всероссийской печати отклик на его возникновение.

Вскоре у Бориса вышла книжка «И всё такое…». К ее выходу мы с ним успели познакомиться, встретиться и поговорить — очно и по телефону. Его приход ко мне домой датирован надписью на этой книжке: «Илье Фаликову — с глубочайшим уважением. Б. Рыжий. 11. 2000». Он был русоволос и казался высоким.

В один из бурных дней Международного конгресса поэтов в Питере, в перерыве большого поэтического вечера, к Борису подошел Геннадий Комаров, издатель серии «Пушкинский фонд». Это был второй подарок судьбы на июньских берегах Невы тех дней: первым было знакомство с Сергеем Гандлевским.

Комаров пригласил Бориса издаться книжкой в его поэтической серии «Автограф». О большем и мечтать нельзя было, тем более что незадолго до того Борис уже кому-то из екатеринбургских собратьев розыгрышно привирал о таком варианте. Приглашение Комарова привело его в состояние растерянности. Он вдруг ощутил, что стихов — настоящих и больших — у него мало. Есть, конечно, но — мало. Наступили мучения отбора. Это всегда пересмотр всей своей жизни, а не только качества стихов.

Книжка «И всё такое…» вышла весной 2000 года и получилась тоненькой: 56 страничек.

Была ли она равна ему? Трудно сказать. Он мог быть по достоинству оценен только теми, кто уже услышал и принял его. Но бесспорно одно — там не было ничего лишнего.

Вошел ли этой книгой в русскую поэзию новый большой поэт? Пожалуй, да. Но оставались вопросы. Он это чувствовал.

На книгу Рыжего «И всё такое…» отозвалась Евгения Изварина стихотворением, полным тяжелых предчувствий:

валяй вправляй эпохам раз над прахом

лежит земля само собою пухом

но чтоб ни сесть ни встать живи с размахом

а после ляг прочтут единым духом

переведут пойми что не воюют

где сны свинцовой пылью тяжелеют

да пусть хоть в бога душу размалюют

смешно надеяться что пожалеют

Борис давал повод к опасениям близких беспрерывно — в быту, в стихе. Еще до выхода книги думая о ее названии, он рассматривал и такое: «Арестант». За него боялись. Чего угодно можно было ожидать от автора таких вещей:

Когда менты мне репу расшибут,

лишив меня и разума и чести

за хмель, за матерок, за то, что тут

ЗДЕСЬ САТЬ НЕЛЬЗЯ МОЛЧАТЬ

СТОЯТЬ НА МЕСТЕ.

Тогда, наверно, вырвется вовне,

потянется по сумрачным кварталам

былое или снившееся мне —

затейливым и тихим карнавалом.

Наташа. Саша. Лёша. Алексей.

Пьеро, сложивший лодочкой ладони.

Шарманщик в окруженьи голубей.

Русалки. Гномы. Ангелы и кони.

Училки. Подхалимы. Подлецы.

Два прапорщика из военкомата.

Киношные смешные мертвецы,

исчадье пластилинового ада.

Денис Давыдов. Батюшков смешной.

Некрасов желчный. Вяземский усталый.

Весталка, что склонялась надо мной,

и фея, что мой дом оберегала.

И проч., и проч., и проч., и проч., и проч.

Я сам не знаю то, что знает память.

Идите к чёрту, удаляйтесь в ночь.

От силы две строфы могу добавить.

Три женщины. Три школьницы. Одна

с косичками, другая в платье строгом,

закрашена у третьей седина.

За всех троих отвечу перед Богом.

Мы умерли. Озвучит сей предмет

музыкою, что мной была любима,

за три рубля запроданный кларнет

безвестного Синявина Вадима.

(«Когда менты мне репу расшибут…», 1998)

Книжкой своей он и обескуражен, и обрадован одновременно, однако ждет похвал, прессы, разговоров о себе (рецензию В. Шубинского в журнале «Новая русская книга» не принимает, отзыв М. Окуня в журнале «Питерbook плюс» высоко ценит), раздаривает книжку широким жестом и с великодушно-звездными надписями типа: «Ирине Трубецкой с бесконечной нежностью от Бориса. Б. Рыжий 15.5.2000». На этом экземпляре дает — не без рисовки, но безусловно искренно — автокомментарий к некоторым стихотворениям (надписи на страницах с началом стихов):

«Над саквояжем в чёрном парке…» — Сочинено с глубокого похмелья…

«Что махновцы, вошли красиво…» — Сочинено ради славы

«В безответственные семнадцать…» — Написано под влиянием Б. А. Слуцкого

«Две сотни счётчик намотает…» — Блок А. А.

«Приобретут всеевропейский лоск…» — Ради славы!

«Когда менты мне репу расшибут…» — Полное говно!

«Не забухал, а первый раз напился…» — На троечку!

И так далее. Но кое-что ему нравилось все-таки.

«Включили новое кино…» — Лучшее вообще!

Александр Блок о некоторых своих стихах задним числом отзывался брезгливо: декадентщина. Он ясно сознавал губительность яда, пропитавшего эстетику (не говоря о другом) его времени. Вокзальная шлюха, по вдохновенному недоразумению ставшая Незнакомкой, завоевала массы. Ее товарки по работе на Невском проспекте представлялись Незнакомками. «Сочинено с глубокого похмелья». Кто бы мог подумать, что убийственная роскошь распада исподволь пронижет русского мальчика из уральской глубинки, завершив тот век, который она начала? Откуда мог знать Борис Петрович Рыжий, нараспев читая сыну латинскую медь Брюсова, что в сердце ребенка втекает струя страшной отравы? Мы недооцениваем могущества символизма.

Программа ранней гибели заложена с самого начала. Не долгожитель Пастернак, но Есенин и Маяковский, не пережившие своей молодости, — ориентиры начинающего.

Мне только девятнадцать, а уже

Я точно знаю, где и как погибну —

Сначала все покинут, а потом

Продам все книги. Дальше будет холод,

Который я не вынесу.

(«Приветствие», 1993, октябрь)

Это было возвратным эхом пандемии поэтического суицида, разразившейся в начале XX века. В. Гофман (1884–1911), В. Князев (1891–1913), А. Лозина-Лозинский (1886–1916), Н. Львова (1891–1913), Муни (С. Киссин, 1885–1916) и многие, слишком многие другие. Декаданс — не пустой звук.

Так или иначе, 1999 год стал поворотным. Борис пишет «Качели», вещь концептуальную, хотя, заметим попутно, о концептуалистах (Пригов, Рубинштейн, Кибиров) он не говорит ничего хорошего. Всё условно: и некий концептуализм, и объединение этих трех несхожих имен под одним флагом — игры досужей литкритики. В чем концепт Рыжего? В понимании жизни как взлета и падения. Качели становились строчками его разных стихотворений: «Те же старухи и те же качели…» (1994), «Где качели с каруселями, мотодромы с автодромами…» (1998), «уснул, качаясь на качели, вокруг какие-то кусты…» (1999) — его «Качели» были им подготовлены, проговорены, прожиты и вылиты на одном дыхании. Можно сказать, к «Антибукеру» он был теоретически готов.

Был двор, а во дворе качели

позвякивали и скрипели.

С качелей прыгали в листву,

что дворники собрать успели.

Качающиеся гурьбой

взлетали сами над собой.

Я помню запах листьев прелых

и запах неба голубой.

Последняя неделя лета.

На нас глядят Алёна, Света.

Все прыгнули, а я не смог,

что очень плохо для поэта.

О, как досадно было, но

всё в памяти освещено

каким-то жалостливым светом.

Живи, другого не дано!

1999

Тотчас узнаётся Федор Сологуб, о котором Рыжий сам без утайки говорил в том смысле, что это его любимый поэт на ту пору. Да, «Чертовы качели» Сологуба:

В тени косматой ели,

Над шумною рекой

Качает черт качели

Мохнатою рукой.

Качает и смеется,

         Вперед, назад,

         Вперед, назад.

Доска скрипит и гнется,

О сук тяжелый трется

Натянутый канат.

Снует с протяжным скрипом

Шатучая доска,

И черт хохочет с хрипом,

Хватаясь за бока.

Держусь, томлюсь, качаюсь,

         Вперед, назад,

         Вперед, назад,

Хватаюсь и мотаюсь,

И отвести стараюсь

От черта томный взгляд.

Над верхом темной ели

Хохочет голубой:

«Попался на качели,

Качайся, черт с тобой».

В тени косматой ели

Визжат, кружась гурьбой:

«Попался на качели,

Качайся, черт с тобой».

Я знаю, черт не бросит

Стремительной доски,

Пока меня не скосит

Грозящий взмах руки,

Пока не перетрется,

Крутяся, конопля,

Пока не подвернется

Ко мне моя земля.

Взлечу я выше ели,

И лбом о землю трах.

Качай же, черт, качели,

Все выше, выше… ах!

14 июня 1907 года

Узнаётся — безусловно. Но разница говорения, оригинальность голосоведения столь же безусловны. Рыжий убеждает себя жить, другого не дано, потому что его преследует мысль о том, что есть и другое.

В Москве и Питере никто толком не знал о послеантибукеровских метаниях Бориса. Это знал Олег Дозморов:

Это ко мне ты (обращение к Борису. — И. Ф.) прибежал накануне кандидатского по философии, чтобы прочитать наизусть новое стихотворение Гандлевского. Я решил, это твое, не заметил у тебя в руке вырванного из «Знамени» листка. Вот почему по твоему лицу пробежала тень, когда я, преодолевая зависть, промямлил: «Гениально, Боря. Когда написал?» Изумительно, шум в голове и сейчас от того частушечного размера, с перебивом ритма в третьей строке каждого четверостишия. А это, из «Сказки о царе Салтане»? Ты заметил? Нет, на пушкинские строки тебе указала Ирина, читавшая обычно Артему сказки на ночь. Помните, я рассказывал эту историю, Сергей Маркович, вам было приятно, как коту, которого почесали за ухом. Это мне ты читал свое стихотворение, которое Никулина (Майя Никулина — екатеринбургский поэт. — И.Ф.) выбросила из «уральской» подборки, со слезами, на мосту через Москва-реку с видом на Дом на набережной. Тебя никто не понимает на Урале, а в Питере, чтобы напечататься в «Звезде», приходится унижаться перед литературными генералами, и вот ты льешь пьяные слезы посреди столицы, которая скоро, скоро, потерпи немного, будет к тебе благосклонна. Это меня ты представлял как первого поэта Екатеринбурга и добавлял всегда, выдержав паузу: после меня, да я не спорю, сам же благородно пропустил тебя вперед в том стихотворении, в «Звезде». Это я тебя вытаскивал из окровавленной ванны, когда ты полоснул по венам безопасной бритвой, и успокаивал, пока ехала психбригада. Это я тебя отмазывал от милиции в поезде, на вокзале, в Питере на Невском. Я привез тебя из Питера и передал, драгоценного, с бланшем под глазом, чуть живого, с рук на руки родителям, и Борис Петрович совал мне полтинник на такси. Я поеду на трамвае, тут останавливается двадцать третий номер, спасибо, Борис Петрович. Через неделю ты позвонил из Голландии никакой и заплетающимся голосом сообщил, что русских поэтов на Западе любят, Олег, мы пробьемся, позвони только родителям и скажи, что со мной все в порядке. «Пьяный?» — сразу догадалась Маргарита Михайловна, и, прости, Боря, я не мог соврать. Это было уже после «Антибукера», после которого ты страшно изменился. Морально ты не был готов не то что к премии, к простой публикации, я читал переписку с Кушнером. В одном интервью, которые посыпались на тебя, премиального, по приезде из Москвы, ты сказал, что, дескать, сейчас борешься с похмельем. Приходить в себя пришлось все последние полтора года после «Антибукера». Премия и вообще известность тебе, конечно, невероятно шли, в мутном омуте славы ты чувствовал себя как рыба в воде, но и звездной болезнью ты заболел серьезно, чего там. Хотел и любил командовать. Поэзия — это армия, эту милитаристскую теорию Слуцкого мы знали как отче наш. Проступили отцовские замашки — холодность в общении с проштрафившимися литераторами-подчиненными, повисающие паузы в разговоре, который ты не считал нужным поддерживать, и прочее в том же духе. Чтобы была настоящая слава, говорил ты, нужно человек тридцать идиотов, которые будут ходить по салонам и орать твои стихи. Да вот закавыка — в Екатеринбурге не набрать столько, очень уж тонок культурный слой, очень уж беден. Значит, надо ехать в Москву, ничего не поделаешь.

Пожалуй, был прав А. Машевский в отзыве на «И всё такое…» (Последний советский поэт // Новый мир. 2000. № 12):