Глава 34 РОЗА, СМЯТАЯ В НАРЫМЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 34

РОЗА, СМЯТАЯ В НАРЫМЕ

В Томске Клюев снял угол в избе, значившейся как дом № 12 по переулку Красного Пожарника.

Из письма к Н. Ф. Христофоровой-Садомовой от 24 октября 1934 года: «На самый праздник Покрова меня перевели из Колпашева в город Томск, это на тысячу вёрст ближе к Москве. Такой перевод нужно принять как милость и снисхождение, но, выйдя с парохода в ненастное и студёное утро, я очутился второй раз в ссылке без угла и без куска хлеба. Уныло со своим узлом я побрёл по неизмеримо грязным улицам Томска. Кой-где присаживался, то на случайную скамейку у ворот, то на какой-либо приступок, промокший до костей, голодный и холодный, уже в потёмки я постучался в первую дверь кособокого старинного дома на глухой окраине города — в надежде выпросить ночлег Христа ради. К моему удивлению, меня встретил средних лет бледный, с кудрявыми волосами и такой же бородкой человек — приветствием: „Провидение посылало нам гостя! Проходите, раздевайтесь, вероятно, устали“. При этих словах человек с улыбкой стал раздевать меня, придвинул стул, встал на колени и стащил с моих ног густо облепленные грязью сапоги. Потом принёс валенки, постель с подушкой, быстро наладил мне в углу комнаты ночлег. Я благодарил, едва сдерживая рыдание, разделся и улёгся, — так как хозяин, ни о чём не расспрашивал, только просил меня об одном: успокоиться, лечь и уснуть. Когда я открыл глаза, было уже утро, на столе кипел самоварчик, на деревянном блюде — чёрный хлеб…»

Первый раз за всё время ссылки он встретил такое отношение к себе. Впору было залиться благодарными слезами. Хозяин же всё и объяснил: «„Пришла, — говорит, — ко мне красивая, статная женщина в старообрядческом наряде, в белом плате по брови: ‘Прими к себе моего страдальца — обратилась она ко мне с просьбой, — я за него тебе уплачу’ — и подаёт золотой“. Дорогая Надежда Фёдоровна, Вы поймёте мои слёзы и то состояние человека, когда всякая кровинка рыдает в нём. Моя родительница упреждает пути мои. Мало этого — случилось и следующее: я полез в свой мешок за съестным — думая закусить с кипятком, но, сколько я ни ломал ногтей — не мог развязать пестрядинной кромки, которою завязал мне конвойный солдат мешок. Хозяин подал мне ножик, я стал пилить по узлу и вдоль рубца, отлетела уцелевшая пуговка, а за ней из-под толстой домотканой заплатки вылез жёлтый кружочек пятирублёвой золотой монеты! Вы мне писали, чтобы я пересмотрел свою жизнь, я знаю, что за грехи и за личины житейские страдаю я, но вот Вам доказательство того, что не меркнет простой и вечный свет…»

Этот свет освещал ему последние годы его томского жития — словно последними ласками одаривал Спаситель — по молитвам за него давно ушедших.

Он знал, что его конец близок. А насколько он был близок — тому подтверждение было в том же документе о переводе поэта в Томск. На казённой бумаге появилось примечание, сделанное синим карандашом: «В дело массов.». Юрий Хардиков, первым исследовавший «Дело ссыльного Н. А. Клюева», дал существенное разъяснение по этому поводу: «По утверждению помощника прокурора г. Москвы советника юстиции В. Рябова, синий карандаш на делах тридцатых годов означал предрешённость судьбы — неминуемую гибель жертвы НКВД. Эта надпись на деле Клюева выполнила своё роковое предназначение».

* * *

Как и в Колпашеве, поэт вынужден был просить милостыню… Об этом вспоминала студентка медицинского института Нина Геблер в 1989 году:

«…Меня остановил очень пожилой, как мне показалось, мужчина, высокого роста, склонный к полноте, бледный, с несколько одутловатым лицом, с полуседыми волосами, подстриженными по-крестьянски под „кружок“. Одет был очень плохо: запомнилась синяя в белую полоску рубашка-косоворотка, по окружности опоясанная шнурком. Но, несмотря на плохую и даже грязную одежду и рваные брезентовые туфли, он имел вид благородного, интеллигентного человека. Он подошёл ко мне, протянул руку и попросил милостыню на кусок хлеба опальному поэту Клюеву. Я смутилась, денег как будто со мною не было, и я предложила ему зайти к нам…»

А просящий милостыню Клюев и здесь подобился своему «прадеду Аввакуму», вещавшему: «Сказать ли, кому я подобен? Подобен я нищему человеку, ходящу по улицам града и по окошкам милостыню просящу…»

В гостях у семьи Геблер он вспоминал и о Есенине, и о Горьком, и о Леонове, и о Пришвине… На вопрос, не сослан ли Клюев за антисоветскую работу против коллективизации среди крестьян, отвечал, что никакой такой работой не занимался и ни в каких организациях не состоял.

По Томску быстро разнеслась весть о том, что в городе отбывает ссылку известный поэт, учитель Есенина, при том, что есенинские стихи ходили по рукам в огромном количестве списков. Студенты Томского университета, преодолевая вполне естественную тревогу (за одно обсуждение стихов Есенина можно было вылететь из вуза с волчьим билетом, не говоря уже об исключении из комсомола или из партии!), решили прийти к поэту в гости.

Их было четверо — Виктор Козуров, Николай Копыльцов, Кузьма Пасекунов, Ян Глазычев.

«Человек, вышедший из дома, очень похож на Льва Толстого, — вспоминал Козуров. — Обращало внимание чисто внешнее сходство: те же примерно рост и комплекция, овал лица, жилистые крестьянские руки и та же лопатообразная борода, только тёмная и заметно короче. Но главное, что бросалось в глаза, — это одежда: простые шаровары из какой-то грубоватой, чуть ли не домотканой материи, под цвет им — просторная рубаха-косоворотка, подпоясанная узким неброским ремешком, на ногах — домашние туфли, надетые на босу ногу.

Невольно думалось, что все эти атрибуты не случайны. Вероятно, человек сознательно и обдуманно доводил их до степени полной похожести. Об этом свидетельствовала и поза, которую он принял, появившись на крыльце: ладонь, заложенная за пояс, и внимательный, изучающий взгляд чуточку прищуренных глаз, устремлённый в нашу сторону, и лёгкая полуулыбка на лице, и продолжительная пауза, которую он выдержал, прежде чем заговорить с нами…»

Это было написано уже в 1981 году, и на всём этом уже лежит отчётливый отпечаток клюевской «репутации», устоявшейся за минувшие годы. Козуров не мог не отдавать себе отчёта в том, что видел перед собой нищего и загнанного человека, носившего то, что у него есть. Но уж больно велик оказался соблазн представить Клюева талантливым актёром, «обдумавшим» своё появление перед студентами… Сам же Клюев давно уже отринул все «личины житейские» и покаялся в них, о чём мемуарист, естественно, не имел никакого понятия.

Студенты начали расспрашивать его об Есенине, и Клюев, задумчиво поглаживая бороду, говорил:

— Да, Серёжу-то я знал хорошо. Хорошо знал Серёженьку… Жаль мальчика. Рано ушёл, совсем рано. Лучше бы он меня вспоминал. Так было бы справедливее. Ну а что я вам о нём скажу? Что нужно, об этом в своё время сказано и написано. А чего не нужно, лучше и не вспоминать. Так-то оно правильнее будет. Одно скажу: большого человека потеряли, очень большого. Вряд ли ещё когда такой народится…

На просьбу прочесть любимые им стихи Есенина Клюев ответил, что любит все его стихи, как свои. Может его-то стихи больше любит, чем собственные.

И начал читать «без перерыва и без видимой связи между собой», — как вспоминал Козуров. Он словно заново вернулся памятью к последней встрече с Есениным в «Англетере», к той невольной обиде, которую нанёс своему собрату, слушая его последние стихи. И читая, каялся перед ним. И за те свои слова, и за несправедливые строчки «Кремля», которыми отбрасывал Есенина в прошлое… Он уже знал всё, что вещали делегаты писательского съезда о его любимом друге: Бухарин, услышавший в есенинском поэтическом голосе «культ ограниченности и кнутобойства», у которого Есенин представал как «идеолог кулачества»; Тихонов, усмотревший «однообразные и скучные банальные строки последнего его (Есенина. — С. К.) периода», что якобы «написаны на костях его биографии»; Александрович, у которого Есенин «кулацкими элементами фольклора питал своё творчество»… Нет, не желал он петь с ними в унисон, не для них были его песни — ещё и потому просил позже Яра выслать ему «Кремль» для переделки.

И потом, разговаривая с пришедшим к нему рабфаковцем Алексеем Шеметовым, спросил:

— Кто же из поэтов нашего века вам ближе? Тот, кого ныне славят? Маяковский?

— Нет. Есенин. И вы.

— Вот как! Значит, молодёжь нас знает? Не думал. Выходит, мы не совсем забыты. Отрадно. Есенин — глубинно русский песнопевец. Придёт время, Россия будет отмываться его чистоструйной поэзией от пожарищной копоти…

Как сказал тогда в «Англетере» — будут нежные юноши и девушки книжечки составлять из его стихов. И сейчас — как в воду глядел.

* * *

Нежные и сердечные послания с описаниями терний жизненных и с просьбой о поддержке и помощи получали от него и Варвара Горбачёва, и Лидия Кравченко, и Анатолий… Но писем, подобных отправляемым Надежде Христофоровой-Садомовой, он не писал больше никому.

«Когда деревья стоят в густом зелёном уборе, то нелегко находить на них плоды, — и многие из них остаются незамеченными. Когда же наступает осень и оголяет деревья, то плоды все обнаруживаются. В сутолоке жизни человек едва узнаваем. Его сокровенная жизнь сокрыта в этой чаще. Когда же вторгаются страдания, мы узнаём избранных и святых по их терпению, которым они возвышаются над скорбями. Одр болезни, горящий дом, неудача — всё это должно содействовать тому, чтобы вывести наружу тайное. У некоторых души уподобляются духовому инструменту, слышному лишь тогда, когда в него трубит беда и ангел испытания. Не из таких ли и моя душа?»

Всё, кажется, позади у старого поэта — и переживание нужды, тленного пресмыкания, и ожидание Страшного суда… И создаётся ощущение, что никогда не был так свободен дух его. В эти последние два года жизни поражают взлёт души, высота мысли, душевная сосредоточенность и очищение сердца. Именно так он назвал своё философское стихотворение в прозе, скорее даже — поэтическое богословское сочинение, которое начал писать в Томске в конце 1934 года.

С многочисленными ссылками на книги Ветхого и Нового Завета Клюев, отвечая на письмо Надежды, излагает самые сокровенные мысли, пишет по существу о своём духовном перерождении, совершающемся в состоянии спокойной и углублённой радости от предвкушения грядущего очищения и сороднения с Господом Нашим.

Он пишет о людях с природным сердцем, которые «совершают свой грех добровольно… страшатся суда и смерти, но не боятся греха»… Об обновлённом сердце человека обращённого, который находится в состоянии борьбы, старается не грешить, но ему это не удаётся… Это стадии возрастания духа, которые проходил он сам. И, наконец, об очищенном сердце. То, о чём он пишет, как нельзя более кстати для восприятия многих и многих наших современников либо не пытающихся ещё найти свой путь к Богу, либо ищущих его и спотыкающихся на каждом шагу.

«Вот тогда-то я уже не уклоняюсь от прямого пути, жизнь моя течёт, как река. Новые песни вложены в уста мои…

Пока сердце Ваше не очищено, Вы не можете ощущать присутствие Бога в душе своей, хотя бы и веровали в Него. Потому что храм должен быть очищен прежде, нежели он наполнится славою Бога — Самим Господом Иисусом Христом — и силою Духа Св<ятого>… Слово Божие обещает нам полное освобождение от греха. Вы, быть может, спросите: „Что же Станется с плотью? Могут ли плотские страсти наши <быть> вырваны из сердца?“ Да, могут. Потому что Сам Бог берётся их оттуда изъять. Плоть наша пригвождена была ко кресту вместе с Христом…

До тех пор, пока сердце моё не было очищено, Христос был только Пророком и Первосвященником для меня: Царём своим я его ещё не признал. Он ещё не воцарялся в моё сердце, хотя мне и казалось, что Он обитает в нём. Многие христиане невольно впадают в это заблуждение. И они живут целые годы в полной уверенности, что Христос в них, тогда как на самом деле Он не воцарялся в сердце их. Поэтому, если мы только думаем, что Христос в сердце нашем, это не заставит Его действительно войти в него, пока мы не поверим так, как Он этого желает. Теперь Вы, быть может, уразумеете, совершил ли я — осуществил ли — очищение всякой скверны плоти и духа?..

Кровь Иисуса Христа помимо меня самого очищает меня. Моё дело только идти вперёд по пути Света, чтобы Слово Божие не стало для меня мёртвой формулой. Постоянное движение вперёд обусловливает постоянное очищение…

Дорогая Надежда Фёдоровна, драгоценное дитя Божие, Вы, осмысливая меня как личность, — чаще принимаете за меня подлинного лишь моё отражение в искушениях, которыми я, как никто, бываю окружён… Прикосновение к нам раскалённых стрел сатаны не есть ещё бездна и грех (Еф. 6, 16). Хотя они будут обжигать душу нашу и лишать нас покоя, вызывая те или иные мысли и сомнения, но если мы будем только спокойно наблюдать это, стрелы улетят обратно так же скоро, как прилетели. Наоборот, если мы углубимся в эти мысли, будем стараться понять, откуда они явились, — тогда горе нам… Вспомните моё спокойствие в молитве и при встрече с искушениями. Только слепой сердцем может моё спокойствие при встрече с грехом объяснить моим участием во грехе (выделено автором. И это нужно помнить при любом разговоре о Клюеве! — С. К.)… Не смотрите на свою или чужую немощь, но взирайте на могущество Божие. Не смотрите на свою наклонность ко греху, это дрожжи Адамовы, но всегда помните силу Христа, тогда Он и сохранит Вас. Так поступаю я — один из грешников, ради которых и пришёл Свет в мир».

Клюев беседует с Христофоровой-Садомовой как с равной себе собеседницей, отвечая на её, судя по клюевским письмам, довольно жёсткие послания, которые, к сожалению, не сохранились. В «Очищении сердца» он продолжает и развивает мысли о. Павла Флоренского из книги «Столп и утверждение истины» («потрясающей книги», по его же словам), в частности, из письма девятого «Тварь», где Флоренский рассуждает о тварной природе человека: «Очищение сердца даёт общение с Богом, а общение с Богом выпрямляет и устрояет всю личность подвижника. Как бы растекаясь по всей личности и проницая её, свет Божественной любви освящает и границу личности, тело и отсюда излучается во внешнюю для личности природу. Через корень, которым духовная личность уходит в небеса, благодать освящает и всё окружающее подвижника и вливается в недра всей твари». Клюев, прослеживая свою собственную духовную эволюцию, отодвигает тварную тему в сторону и сосредотачивается именно на «общении с Богом», путь к которому именно в «очищении сердца». Именно оно преображает душу и сообщает то духовное равновесие, которое необходимо в жизни, где нищета, грубость, голод и предчувствие близкого конца.

* * *

«В чаше страдания не может быть ни одной лишней или бесполезной капли». Эти слова Александра Блока из письма Клюеву, запомненные и пронесённые через годы, Николай поставил в качестве эпиграфа вместе с цитатами из «Послания к Евреям», «Книги пророка Исайи» и «Екклесиаста» в письме к Лидии Кравченко.

…Давно это было. Письма Блока изъяты ещё при аресте 1923 года в Вытегре и пропали без следа… А осталось в памяти то, что и сейчас помогает жить и духа не угашать, вопреки всему.

Николай регулярно посещал Троицкую единоверческую церковь, где настоятелем был бывший князь Ширинский-Шихматов, с которым у поэта сложились близкие и доверительные отношения. Службы в ней совершались до 1939 года, когда она была закрыта, а открылась вновь в 1944 году.

В иконостасе и сейчас можно увидеть домовые иконы XVIII века: Обрадованное Небо, Трерядницу, Николая Чудотворца, Архангела Михаила… В церкви было три придела — для староверов, единоверцев и католиков (которым негде было больше совершать свои службы)… Приковывает внимание старая фреска — Страшный суд. Грешники, объятые пламенем, идут в муку вечную, праведники — в жизнь вечную.

Мимо застроенного теперь оврага уходил поэт в Михайловскую рощу и дальше — к Белоозеру, вокруг которого ныне разбит парк. Посещал он и старообрядческий храм, что на улице имени Яковлева… Навещал Ширинского-Шихматова у него дома на Войлочной Заимке, где в ту пору был совершенно бандитский район.

Из письма Варваре Горбачёвой от 25 октября 1935 года: «Какое здесь прекрасное кладбище — на высоком берегу реки Томи, берёзовая и пихтовая роща, есть много замечательных могил… Но жаворонков и сельских ласточек по весне здесь не слышно. Ласточки только береговые и множество сизых ястребов. Ещё до Покрова выпал глубокий снег, ветер низкий, всешарящий, ищущий и человечески бездомный. Мой знакомый геолог говорит, что и ветер здесь ссыльный из Памира или из-за Гималаев, — но не костромской, в котором сорочий щёкот и овинный дымок. Как Москва? Как писатели и поэты — как они, горемыки миленькие, поживают. Жалко сердечно Павла Васильева, хоть и виноват он передо мною чёрной виной. Переживу зиму — на весну оправлюсь. Теперь же я болен. Лежал три недели в смертном томлении, снах и видениях — под гам, мерзкую ругань днём и смрад и храпы ночью. Изба полна двуногим скотом — всего четырнадцать голов. Не ему мои песни. Лютый скот не бывал в Гостях у Журавлей (так называлась последняя прижизненная книга стихов Сергея Клычкова. — С. К.). Может ли он быть любим? Но блажен тот, кто и скота милует!..»

На территории тогдашнего Томска находилось четыре кладбища — православное, католическое, еврейское и старообрядческое. Скорее всего, Клюев писал о православном кладбище, на территории которого позже были воздвигнуты корпуса завода «Сибкабель».

«Мой знакомый геолог» — это одно из последних в жизни радостных обретений Клюева. Речь идёт о ссыльном геологе Ростиславе Сергеевиче Ильине, в доме которого Клюев часто бывал. Читал хозяевам отрывки из «Песни о Великой Матери», стихи из цикла «Разруха», рассказывал сочинённую им сказку о коте Евстафии и другие сказы…

Вера Ильина, жена Ростислава, вспоминала через много лет: «…Его манера сказителя Севера, мимика, удивительное звукоподражание создавали впечатление такого художественного целого, что забывалось всё окружающее… Он изображал жужжание мухи под пальцами ребёнка, разных животных, мог говорить разными голосами, так что трудно было себе представить, что говорит один человек… Прекрасны были его отрывки из неоконченной поэмы о матери, особенно в его передаче. Многое он забыл и дополнял просто рассказом. Мы очень просили его записать то, что он помнит, но он этого не сделал и продолжить уже не мог…

Помню, как-то нам было с ним по пути. Он часто останавливался, то перед какой-нибудь ёлочкой, то перед берёзкой, и говорил о том, как у них расположены ветки, на что они похожи: получалась чуть ли не поэма. Остановился перед домиком, мимо которого я проходила, не замечая его, а тут я сама начинала видеть, что „время разукрасило стены, как не мог бы сделать ни один художник, — и нарочно так не придумаешь“, как гармонирует изба наличником с целым этого столетничка; а что этому крепкому домику не меньше 100 лет, видно из того, как срублены лапы. Как-то он сказал, глядя на валенки Ростислава Сергеевича с розовыми разводами, стоявшие на печке: „Для Вас это валенки сушатся на печке, а для меня — целая поэма“…»

Вера Ильина вспоминала, что в разговорах о поэзии Клюев утверждал: поэт должен говорить только видимыми образами и посему отказывался считать поэзией стихи Владимира Соловьёва… Что уж тут говорить о стихах «знаменитостей» 1930-х годов… Сам же он продолжал творить, частично записывая сочинённое на бумаге, а частично оставляя в памяти.

Он общался в это время не только с живыми, но и с давно ушедшими.

Из письма Варваре Горбачёвой от 23 февраля 1936 года, после получения от семьи Клычковых денежного перевода: «…Купил молока, муки белой, напёк оладий, заварил настоящего трёхрублёвого чая, а когда собрал стол, то и пить не мог, всё бормотал, шептал и звал любимых — со мной чайку испить! И они пришли. Первой явилась маменька — как бы в венчальной фате, и видима почти по колени, потом дядюшка Кондратий в отсвете самосожженческого сруба, Серёженька — сильно неподвижный, не освободившийся, Александр, Николай, Владимир, Ильюша — все отошедшие, но в неистребимой силе живущие, даже до цвета и звука!.. Я часто хожу на край оврага, где кончается Томск, — впиваюсь в заревые продухи, и тогда понятней становится моя судьба, судьба русской музы, а, может быть, и сама Жизнь-матерь. Но Сибирь мною чувствуется, как что-то уже нерусское: тугой, для конских ноздрей воздух, в людской толпе много монгольских ублюдков и полукровок. Пахнущие кизяком пельмени и огромные китайские самовары — без решёток и душника в крышке. По домам почему-то железные жаровни для углей, часто попадается синяя тян-дзинская посуда, а в подмытых половодьями береговых слоях реки Томи то и дело натыкаешься на кусочки и черепки не то Сиама, не то Индии. Всё это уже не костромским суслом, а каким-то кумысом мутит моё сердце: так и блёкнут и гаснут дни, чую, что считанные, но роковое никакой метлой не отметёшь в сторону…»

Это письмо было написано перед очередным поворотом в его судьбе. 23 марта Клюев был арестован по обвинению в участии в «церковной контрреволюционной группировке» и заключён в местную тюрьму, где его разбил паралич. Отнялись левая рука и нога, закрылся левый глаз, да ещё настиг порок сердца. Лишь чудом каким-то выжил. Изъяты были стихотворения и поэмы, записанные уже в Томске.

В тюремной больнице он, возможно, вспоминал свои старые стихи буйных революционных лет.

В китовьем жиру увязают и пули,

Но страшен поэту петли поцелуй;

Меня расстреляют в зелёном июле

Под плеск осетровый и жалобы струй…

Никто не узнает вождя каравана

В узорном бурнусе на жгучем коне…

Не вётлы России, а розы Харана

Под смертным самумом вздохнут обо мне!

Но и в этот раз ему удалось избежать пули…

Дело № 12 264 не сохранилось. Известен лишь документ об освобождении 4 июля «ввиду приостановления следствия… ввиду его болезни — паралича левой половины тела и старческого слабоумия». Слова о «приостановлении следствия» в донесении Управления НКВД по Запсибкраю были зачёркнуты составившим донесение капитаном НКВД Подольским. Явно раскручивалось очередное групповое дело, в этот раз не докрученное до конца.

Возможно, сыграло свою роль в освобождении поэта обращение Ростислава Ильина к Екатерине Павловне Пешковой, которая снова помогла опальному поэту. Весной Ильин получил научную командировку в Москву и Ленинград, в Москве был у Надежды Христофоровой-Садомовой, которой передал «Очищение сердца» и рассказал о бедственном положении Николая, и написал письмо в Политический Красный Крест:

«Глубокоуважаемая Екатерина Павловна.

Поэт Николай Алексеевич Клюев в марте арестован в Томске (где он отбывал ссылку), у него был удар, отнята левая сторона, и он сразу был переведён в тюремную больницу. В чём он обвиняется, — неизвестно. Во всяком случае, ему не может быть предъявлено обвинение в порочном поведении. Одновременно с ним арестованы епископ и др(угие) церковники.

Клюеву в его исключительно тяжёлом положении могло бы помочь личное заступничество А. М. Горького…»

Трудно сказать — обращалась ли Екатерина Павловна к Горькому, который мог поговорить напрямую с Ягодой, что был завсегдатаем в его доме — или действовала сама. Так или иначе Клюев в июле вернулся под свой негостеприимный кров в совершенно разбитом состоянии.

Из письма Надежде Христофоровой-Садомовой после освобождения: «…С марта месяца я прикован к постели. Привезли меня обратно к воротам домишка, в котором я жил до сего, только 5-го июля. Привезли и вынесли на руках из телеги в мою конуру. Я лежу… лежу. Мысленно умираю, снова открываю глаза — всегда полные слёз. Из угла смотрит мне в сердце „Страстная“ Владычица, Архангел Михаил на пламенном коне низвергает в пучину Вавилоны, Никола Милостивый в белом омофоре с большими чёрными крестами, с необыкновенно яркими глазами, лилово-агатовыми, всегда спасающими. В своём великом несчастии я светел и улыбчив сердцем… Теперь я калека. Ни позы, ни ложных слов нет во мне. Наконец, настало время, когда можно не прибегать к ним перед людями, и это большое облегчение. За косым оконцем моей комнатушки — серый сибирский ливень со свистящим ветром. Здесь уже осень, холодно, грязь по хомут, за дощатой заборкой ревут ребята, рыжая баба клянёт их, от страшной общей лохани под рукомойником несёт тошным смрадом, остро, но вместе нежно хотелось бы увидеть сверкающую чистотой комнату, напоённую музыкой „Китежа“, с „Укрощением бури“ на стене, но я знаю, что сейчас на берегу реки Томи, там, где кончается город, под ворохами ржавых осенних листьев и хвороста найдётся и для меня место…»

Ещё один, последний и редкостный дар, последнее сокровище в жизни было даровано ему на этой земле, удивительная находка, которой он сподобился посреди тяжелейшего быта, в невыносимой атмосфере пьяных скандалов и нескончаемых попрёков в своём временном пристанище.

Из письма Надежде Христофоровой-Садомовой от начала октября 1936 года: «Горе мне, волу ненасытному! Всю жизнь я питался отборными травами культуры — философии, поэзии, живописи, музыки… Всю жизнь пил отблеск, исходящий от чела избранных из избранных, и когда мои внутренние сокровища встали передо мной как некая алмазная гора, тогда-то я и не погодился. Но всему своё время, хотя это весьма обидно.

Я сейчас читаю удивительную книгу. Она писана на распаренной берёсте китайскими чернилами. Называется книга „Перстень Иафета“. Это не что другое, как Русь 12-го века до монголов. Великая идея святой Руси как отображения церкви небесной на земле. Ведь это то самое, что в чистейших своих снах провидел Гоголь, и в особенности он, единственный из мирских людей. Любопытно, что в 12-м веке сорок учили говорить и держали в клетках в теремах, как нынешних попугаев, что теперешние черемисы вывезены из Гипербореев, т. е. Исландии царём Олафом Норвежским, зятем Владимира Мономаха. Им было жарко в Киевской земле, и они отпущены были в Колывань — теперешние вятские края, а сначала содержались при киевском дворе как экзотика. И ещё много прекрасного и неожиданного содержится в этом „Перстне“. А сколько таких чудесных свитков погибло по скитам и потайным часовням в безбрежной сибирской тайге?! Пишу Вам в редкие минуты моей крепости телесной…»

Клюев, читая берестяную книгу, видимо, прямо связывал описанные в ней события с исторической Гипербореей, охватывавшей Русский Север, Скандинавию и Исландию, — праматерью мировой культуры. Иафет — имя третьего сына Ноя, разделившего землю после Всемирного потопа со своими братьями Симом и Хамом. А гиперборейцы — его прямые потомки.

Поистине, сколько погибло таких чудесных свитков! Погибла, очевидно, безвозвратно и найденная Клюевым книга, и мы уже не в состоянии подтвердить или опровергнуть соображения, касающиеся ныне, увы, лишь пересказа одного сюжета в нескольких строках клюевского письма.

«По улице не хожу, больше лежу», — пишет он Варваре Горбачёвой. Единственное, что ещё спасает, — книги. Беда, что изъято многое и не возвращено, но и память кое-что сохранила. Он цитирует в своих последних письмах Феогнида, Романа Сладкопевца, Метерлинка, Иоанна Кронштадтского… Получает, наконец, письмо от Анатолия, пьяного своими успехами, и пишет пронзительный ответ: «Ты знаешь мои чувства на все случаи твоих триумфов или утрат, поэтому воздерживаюсь их повторять. Слишком я болен и слаб, чтобы в тысячный раз уверить тебя в моей любви и преданности к тебе. Не требуй у жертвы, когда над ней уже поднят топор, сладких клятв и уверений. Твою укоризну, что я тебя забыл, сердце моё принимает только лишь как кокетство. Это вполне понятно в твои годы и в твоём нынешнем положении… Радостной теплотой полнится моё сердце от твоих слов: „Мир и красоту своего жилища я ценю выше всего“. Я позволяю себе вместе с великим Вальтер Скоттом сказать: жилища, в котором живёт и благоухает Книга Книг — Библия! Хотя найдётся много пингвинов, тюкающих, что полёт орла к солнцу есть „упадничество“ и что внешний линолеумный комфорт — есть могучая жизнь. Дитя моё незабвенное — поторопись милостыней!..»

И просит он у Яра — акварельных красок и три кисточки: две колонковых и «одну обыкновенную, побольше, — для наведения тонов»… Жаждет он писать не только словом, но и кистью…

В письме Варваре Горбачёвой сообщает, что написал «четыре поэмы». «Кремль» мы, слава богу, знаем, от остальных трёх не осталось и следа… Впрочем, намёк на след всё же остался. Сергей Васильевич Балакин, сын хозяйки последней клюевской квартиры по адресу: Старо-Ачинская улица, 13, — вспоминал отдельные читанные поэтом строки:

От Москвы до Аляски — кулацкий обоз.

Сломанные косточки, крови горсточки…

Возможно, это строки из поэмы «Нарым», начатой ещё в Колпашеве. Но более об этой поэме мы ничего не знаем. Бесследно пропала и «Повесть об Алконосте» (птице горя и слёз), упоминаемая им в одном из писем.

Зато сохранилось посланное в письме Яру стихотворение, которое принято считать последним:

Есть две страны; одна — Больница,

Другая — Кладбище, меж них

Печальных сосен вереница,

Угрюмых пихт и верб седых!

Блуждая пасмурной опушкой,

Я обронил свою клюку

И заунывною кукушкой

Стучусь в окно к гробовщику:

«Ку-ку! Откройте двери, люди!»

«Будь проклят полуночный пёс!

Куда ты в глиняном сосуде

Несёшь зарю апрельских роз?!

Весна погибла, в космы сосен

Вплетает вьюга седину…»

Но, слыша скрежет ткацких кросен,

Тянусь к зловещему окну

И вижу: тётушка Могила

Ткёт жёлтый саван, и челнок,

Мелькая птицей чернокрылой,

Рождает ткань, как мерность строк.

В вершинах пляска ветродуев,

Под хрип волчицыной трубы

Читаю нити: «Н. А. Клюев —

Певец олонецкой избы!»

Странник, переходящий грань земного и смертного миров, оставляющий в прежнем — земном — мире «свою клюку» (посох, помогающий в пути), слышит неприветные слова, лишь переступив роковой порог… «Апрельские розы» — не для вестников смерти, «ткацкие кросна», напоминающие о маминой прялке, оказываются нитями судьбы в руках «тётушки Могилы», напоминающей древнюю Парку… И нити сплетаются в письмена, свидетельствующие о том, кем Клюев останется навечно в земной памяти. «Певцом олонецкой избы» останется он, якобы разлюбивший «избу под елью».

Я умер! Господи, ужели?!

Но где же койка, добрый врач?

И слышу: «В розовом апреле

Оборван твой предсмертный плач!

Вот почему в кувшине розы,

И сам ты — мальчик в синем льне!..

Скрипят житейские обозы

В далёкой бренной стороне.

К ним нет возвратного просёлка,

Там мрак, изгнание, Нарым.

Не бойся савана и волка —

За ними с лютней серафим!»

Этот спасительный ангельский глас, вещающий, что «смерти нет» — предвестие райских кущ, в которые измученный земными невзгодами странник войдёт с принесёнными им в глиняном сосуде розами уже в образе «мальчика в синем льне» — безгрешного младенца, омытого живительной влагой предсмертной исповеди и покаяния…

«Житейские обозы» и убийственный Нарым оставлены за порогом той жизни — впереди слышна лютня, которая звучала у него внутри все последние месяцы: «Я так нищ, что оглядывая<сь> на себя, удивляешься чуду жизни — тому, что ты ещё жив. На меня, как из мешка, сыплются камни ежечасных скорбей от и дальних лжебратий, и ближних — с кем я живу под одной крышей. Но как ветром с какой-то ароматной Вифаиды — пахнёт иногда в душу цитра златая, нищетой богатая! Я всё более и более различаю эту цитру в голосах жизни. Всё чаще и чаще захватывает дух мой неизглаголанная музыка. Ах, не возвращаться бы назад в глухоту и немоту мира! Как блаженно и сладостно слушать невидимую цитру!» И в унисон этой невидимой цитре льётся его последняя песня, что становится первой, спетой за райским приделом, где светлым восторгом сменяется первоначальный страх.

«Небесной родины лишён и человеком ставший ныне», он, проживший земную жизнь, возвращается в свою «небесную родину».

Всё сбылось, житейские невзгоды позади, впереди же — чаемый берег, где смерти нет и страха не бывает. И на этом берегу снова воскресает его чаемая, желанная невидимая «Рассея», древняя и вечная, сберегаемая Христом.

«Приди, дитя мое, приди!» —

Запела лютня неземная,

И сердце птичкой из груди

Перепорхнуло в кущи рая.

И первой песенкой моей,

Где брачной чашею лилея,

Была: «Люблю тебя, Рассея,

Страна грачиных озимей!»

И ангел вторил: «Буди, буди!

Благословен родной овсень!

Его, как розаны в сосуде,

Блюдёт Христос на Оный день!»

Третьего мая Клюев пишет последнее из известных нам писем Варваре Горбачёвой со своего нового адреса: «Дорогая Варвара Николаевна, приветствую Вас и Егорушку и милого Журавиного Гостя (Клычкова. — С. К.). Теперь вы все, верно, на даче — на своём старом балкончике, — где стихи с ароматом первой клубники, яблони цветут. Моя весна — до Николы с ледяным ветром, с пересвистами еловых вершин. Перевод (30) получил — благодарю, да будет светлой Ваша весна! Прошу Вас поговорить по телефону или написать поподробней Надежде Андреевне о покупке ковра, что он подлинно персидский, старый, крашен не анилином, ремонту лишь руб. на 25-ть. Я писал своему племяннику (Яру-Кравченко. — С. К.), умолял его о ковре за 400 руб., но ответа не получил. Если его увидите, то скажите эти условия. Я очень нуждаюсь. Здоровье тяжкое. Адрес новый: Старо-Ачинская ул., № 13».

Срок ссылки подходил к концу, и Клюев, несмотря ни на что, надеялся на скорое освобождение. Из Томска он писал письма и Иванову-Разумнику, ни одно из которых не сохранилось. Архив критика почти целиком погиб в Царском Селе зимой 1941/42 года в его деревянном домике. «Когда я посетил его в последний раз, — вспоминал критик, — библиотека и архив представляли собою сплошную кашу бумаги, истоптанной солдатскими сапогами на полу всех трёх комнат домика; теперь от него осталось только одно воспоминание…» Но из воспоминаний Разумника видно, что Клюев писал ему о грядущей возможности выехать из Томска «с чемоданом рукописей»… Трудно представить себе, что это был за чемодан, и письмо это, конечно, было отправлено не в августе 1937-го, как писал критик, а ранее… Так или иначе, можно предположить, что Клюев ждал окончания своего срока… И дождался бы, если бы не роковые события мая — июня 1937 года.

* * *

В последние годы объективными историками установлено со всей бесспорностью, что к середине 1930-х годов в высших эшелонах власти до последнего предела обострилось противостояние Сталина и его группы верных соратников, с одной стороны, и секретарей крайкомов и обкомов, «красных баронов», умытых кровью Гражданской войны и не желающих расставаться с «р-р-революционными» методами управления, — с другой.

В 1934 году было принято постановление ЦИКа «О порядке восстановления в гражданских правах бывших кулаков», которое было в целом реализовано к 1936 году. В 1935-м за колхозниками было юридически закреплено право на личное подсобное хозяйство, и состоялась реабилитация казачества. 26 ноября 1936 года в «Правде» Сталин объявил, что «не все бывшие кулаки, белогвардейцы и попы враждебны Советской власти».

А самое главное — 5 декабря 1936 года была принята новая Конституция СССР, были реабилитированы лишенцы — колхозники, репрессированные по так называемому закону «о трёх колосках» и «социально чуждые элементы», в частности, в своё время высланные Кировым, «чистившим» Ленинград…

И, наконец, был подготовлен проект прямых, тайных демократических выборов: были отпечатаны образцы избирательных бюллетеней с тремя кандидатами — от партийных ячеек, общественных организаций и собраний беспартийных.

Всё это вместе взятое было «красным баронам» не просто поперёк горла. Сталин и его команда подводили черту под Гражданской войной, реально закончившейся только что, после коллективизации, а отнюдь не в 1922 году. Они преодолевали раскол общества и, соответственно, раскол страны в преддверии самых тяжких военных испытаний.

Прямые демократические выборы — это был конец «ленинской гвардии», конец её реальной власти. Отличились «герои гражданской» за эти пятнадцать лет так, что при свободном волеизъявлении народа ни одному из них как своих ушей не видать было не только кресла секретаря крайкома, обкома или райкома, но даже захудалого стульчика в райкомовской бухгалтерии. Более того, ни о какой их личной неприкосновенности уже не могло быть и речи.

И они перешли в контратаку. И разговор пошёл в любимой терминологии: кто — кого? Он — нас, или мы — его?

После «кремлёвского дела», раскрутившего клубок во главе с Авелем Енукидзе (1935), после процесса Зиновьева — Каменева (август 1936-го) и «параллельного антисоветского троцкистского центра» (январь 1937-го) «бароны» требуют ещё и ещё крови. Народной крови. И крови друг друга.

Народу после всего пережитого в самом деле «жить стало лучше и веселее»… А атмосфера подозрительности и страха нагнеталась день ото дня.

Впрочем, и сам Сталин дал понять народу, что не всегда государство может и должно быть милосердным.

Из беседы И. В. Сталина с Лионом Фейхтвангером 8 января 1937 года:

«СТАЛИН: Надо различать критику деловую и критику, имеющую целью вести пропаганду против советского строя.

Есть у нас, например, группа писателей, которые не согласны с нашей национальной политикой, с национальным равноправием. Они хотели бы покритиковать нашу национальную политику. Можно раз покритиковать. Но их цель не критика, а пропаганда против нашей политики равноправия наций. Мы не можем допустить пропаганду натравливания одной части населения на другую, одной нации на другую. Мы не можем допустить, чтобы постоянно напоминали, что русские были когда-то господствующей нацией.

Есть группа литераторов, которая не хочет, чтобы мы вели борьбу против фашистских элементов, а такие элементы у нас имеются. Дать право пропаганды фашизма, против социализма — нецелесообразно…

Критика, которая хочет опрокинуть советский строй, не встречает у нас сочувствия. Есть такой грех».

Информация о «натравливании», о писателях, «не желающих, чтобы мы вели борьбу против фашистских элементов», бралась с газетных страниц, заполненных умелой травлей неугодных. Уже начали раскручиваться в НКВД «дела» против крестьянских писателей: 8 февраля 1937 года по обвинению в «терроризме» был арестован Павел Васильев.

* * *

Всё это имело самое непосредственное отношение к судьбе Николая Клюева. 25 марта 1937 года, сразу по окончании февральско-мартовского пленума, на котором региональные «бароны» устроили настоящую истерику, требуя продолжения охоты на ведьм, по личному указанию секретаря Западно-Сибирского крайкома Роберта Эйхе начальник управления НКВД по Западно-Сибирскому краю Сергей Миронов (он же Мирон Король) составил письменное предписание, где обосновывалась необходимость «тащить» Клюева «не на правых троцкистов», а «по линии монархически-фашистского типа». Эйхе готовился к проведению грандиозной «операции», с которой, собственно говоря, и началась кровавая чистка 1937–1938 годов.

Эйхе уже в марте сочинял «линию монархически-фашистского типа»… Можно было, в духе времени, использовать и «троцкистов», но в «Клюева-троцкиста» никто бы не поверил даже из местного начальства. И успеть в изготовлении сей страшной «организации» (у которой ещё и названия-то не было!) нужно было до июньского пленума 1937 года, на котором предстояло выложить козырные карты на стол.

Название организации появилось в апреле: 29 апреля датирован протокол допроса арестованного в Томске Голова Александра Фёдоровича.

«ВОПРОС. На допросе 19 апреля 1937 г<ода> Вы признали, что являетесь членом контрреволюционной организации „Союз Спасения России“, назвали участников этой организации. Дайте характеристику известным Вам членам контрреволюционной организации, указанным Вами в предыдущем показании.

ОТВЕТ. В состав контрреволюционной организации „Союз Спасения России“ входят лица с явно враждебными взглядами против Советской власти, приверженцы монархического строя…»

И далее — имена: Георгий Лампе, бывший морской офицер Павел Иванов, преподаватель русского и латинского языков Томского университета Александр Успенский, бывший кулак Гавриил Диков, студенты университета братья Рязанцевы, некто Беляев…

И наконец: «О принадлежности к этой организации Лампе, Беляева, бывш. княгини Волконской, адмссыльного писателя Клюева — мне известно со слов Ивановского, который всех знает лично, посещал их квартиры и обсуждал с ними вопросы борьбы с Соввластью. Особо он придавал значение участию в этой организации писателя Клюева и Волконской, говоря, что „это — люди непримиримой борьбы“…»

Показания эти выжимал из подследственного оперуполномоченный 7-го отдела УГБ младший лейтенант госбезопасности Георгий Горбенко.

Пётр Ивановский, такой же административно-ссыльный, был, очевидно, знаком с Клюевым, как и некоторые другие персонажи этого дела, из которых и сколачивалась пресловутая «организация».

Пятнадцатого мая был допрошен Александр Успенский, по его словам — «по своим убеждениям — социалист».

«ВОПРОС. Кто является руководителем организации?

ОТВЕТ. Со слов Ивановского мне известно, что идейным вдохновителем и руководителем организации является писатель Клюев, отбывающий в данное время ссылку в г. Томске.

Ивановский говорил мне о том, что Клюев является известной фигурой среди монархических элементов как в России, так и за границей прошлой своей деятельностью, что он и теперь остался авторитетной личностью среди людей, ненавидящих советскую власть.

При этом Ивановский говорил мне, что Клюев отбывает ссылку в г. Томске за продажу своих сочинений, направленных против советской власти, одному из капиталистических государств, какому именно — он не упоминал, только указал, что сочинения Клюева были напечатаны за границей, и ему прислали за них 10 тысяч рублей.

ВОПРОС. Лично вы были знакомы с Клюевым?

ОТВЕТ. Нет, личной связи с Клюевым я не имел. Ивановский, как я понял из его слов, с Клюевым знаком давно и находится с ним в близких отношениях, посещали друг друга на квартирах и т. д….»

Слышал несчастный звон, да не знал, где он.

Но главное было сделано: от свидетеля получен необходимый «материал».

Двадцать восьмого мая был выдан ордер № 656 с поручением произвести обыск и арест «гр. Клюева Николая Алексеевича», проживающего по адресу: г. Томск, Старо-Ачинская ул., 13, кв. 1.

В тот же день было выписано «Постановление об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения». Клюев, оказывается, «является руководителем и идейным вдохновителем контрреволюционной монархической организации „Союз Спасения России“, существующей в г. Томске, принимал в ней деятельное участие, группируя вокруг себя контрреволюционный элемент, репрессированный соввластью. Имеет связи с зарубежными монархическими элементами, по заданию которых проводит к-p работу по объединению враждебных элементов Соввласти…» и потому привлекается в качестве обвиняемого по статье 58, ч. 2, 10, 11. То есть речь шла о подготовке вооружённого восстания с целью захвата власти, пропаганде и агитации, содержащей призыв к свержению или подрыву советской власти и распространении и изготовлении литературы соответствующего содержания, и всё это осложнялось действиями организации. И тут же составляется начальником 3-го отделения Том. ГО НКВД лейтенантом госбезопасности Великановым «Справка», в которой все вышеприведённые обвинения дополняются ещё тремя пунктами: «Присутствуя на контрреволюционных сборищах, Клюев выдвигал вопросы борьбы с советской властью путём вооружённого восстания…

Будучи враждебно настроен к существующему строю, находясь в ссылке в г. Томске, Клюев продолжает писать стихи контрреволюционного характера, распространяя их среди некоторых участников контрреволюционной организации…»

Но и этого мало. Нужно дополнить ещё вот чем: «Установлено, что некоторую часть своих контрреволюционных произведений Клюев переправил за границу и из г. Томска (! — С. К.) через соответствующих лиц, имеющих связи с представителями иностранных государств».

Кем установлено? Когда? Неужели в эту «передачу» превратились обращения Клюева в Красный Крест?

Впрочем, истина никого не интересовала. Было предписано мерой пресечения избрать «содержание под стражей в местах заключения, подведомственных органам НКВД».

А на следующий день был вновь допрошен Пётр Ивановский, назвавший Клюева в числе других 33 членов «организации». Ещё через день — допрос Георгия Лампе, который поначалу вообще отрицал существование какого-либо «союза», но когда ему пригрозили очными ставками, — сломался. Тут уже одним Томском дело не ограничилось. Щупальца «Союза» оказались куда длиннее!

«ВОПРОС. Какие директивы Вами получались от Московского кадетско-монархического центра?

ОТВЕТ. Директива Московского монархического центра нашей организации предъявляла требование развернуть работу по созданию монархических формирований в Нарыме. При этом особенное наше внимание обращалось на сконцентрированный в Нарымской ссылке монархический элемент и на спецпереселенцев. Последние рассматривались как живая сила будущих повстанческих отрядов.

Волконский как-то говорил мне: „Вы понимаете, что спец-переселенцы — это организованная масса, которая при наличии соответствующих военных кадров может представить собой довольно внушительную армию“.

И по тому, как говорил Волконский, вполне естественно, что Московский центр фиксирует наше внимание на спецпереселенцах. Значительно позже эту же задачу в разговорах со мной подчёркивал и Клюев…

Второй задачей ставилось: максимальное привлечение в организацию реакционной части научных работников Томских ВУЗов…

Третье: предъявлялось также требование обеспечить своё влияние на монархические элементы Алтая…»

И, наконец, 5 июня пришли за Клюевым. При обыске изъяли рукописную тетрадь, шесть рукописей на отдельных листах, удостоверение личности, выданное НКВД, и девять разных книг.

Это был его шестой арест из тех, о которых достоверно известно на сегодняшний день.

* * *

Данный текст является ознакомительным фрагментом.