Эвакуация

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эвакуация

Не помню, как нам сообщили об эвакуации. Это произошло в конце марта и было для нас полной неожиданностью. Папа только-только стал осваиваться в новой должности главного инженера объединения, а тут, как снег на голову, — предписание на эвакуацию. И время на сборы отпущено самое минимальное.

Накануне отъезда к нам пришла бабушкина сестра, тетя Маруся, и они с мамой и бабушкой всю ночь при свете коптилки упаковывали вещи. Много взять с собой мы не могли, да и не осталось почти ничего, особенно из маминой одежды. Зашивали в тюки одеяла, подушки, в чемоданы складывали постельное белье.

Папа разбирал документы и фотографии. Отобранный в дорогу архив занял небольшой чемоданчик, который поручили мне.

Под утро пришли мамины знакомые, те самые сестры Клава и Зина, которые, выменивая вещи на продукты, помогли нам выжить в самые трудные дни. Старшая, Клава, сказала маме: «Вера, тебе, наверное, неприятно видеть на нас свои вещи?» На что мама совершенно искренне ответила: «Да что ты! Я ноги тебе готова целовать. Если бы не ты, нас давно бы уже не было». Мама отдала ей еще что-то из вещей, а взамен мы получили полбуханки хлеба на дорогу.

Обе сестры и тетя Маруся помогли нам дотащить вещи до Финляндского вокзала. Это было 31 марта 1942 года.

Во все время сборов дедушка, который только-только начал вставать после инсульта, очень нервничал и все спрашивал: «Вы меня берете? Я сам дойду». Он почему-то очень боялся, что его оставят. Все ему объясняли, что именно из-за него нас вывозят, что это его не забыли, так как он крупный специалист по производству брони для танков, орденоносец. Его ждут в Челябинске, куда эвакуирован Ижорский завод, чтобы использовать его опыт. Он успокаивался, но ненадолго. Потом опять начинал бормотать, что хочет увидеть Наташу (к этому времени мы получили телеграмму о том, что у тети Юли в Челябинске родилась дочка, которую назвали Наташей).

Когда утром, еще в темноте, мы вышли на замерзшую, заваленную снегом улицу, дедушка наотрез отказался сесть на санки, чтобы его довезли до вокзала. Он стал сердиться, стучать палкой, на которую опирался, и горячо доказывать (правда, не очень внятно), что дойдет сам. И действительно, сам пошел (откуда только силы взялись?), в тяжелом зимнем пальто и валенках дяди Васи, которые ему были велики. А ведь он до этого пролежал два месяца.

И сколько потом папа, мама и бабушка ни уговаривали деда хотя бы часть пути проехать на санках, он так и не согласился, сердито показывая пальцем на меня: дескать, везите ребенка. А жить деду оставалось только восемь дней.

Останавливаясь, чтобы передохнуть и собраться с силами, мы наконец дошли до вокзала. Распрощались с провожатыми и забрались в вагон, такой промерзший, что на улице казалось теплее. Может быть, так оно и было, потому что вышло солнце и мороз ослабел. Этот ледяной поезд, двигаясь то быстрее, то медленнее, с остановками, довез нас наконец до станции со странным названием Борисова Грива. Здесь находился эвакопункт. Я нашла это место на современной карте, оно находится близко от станции Всеволожская.

Началась посадка в грузовики. Залезать в кузов было очень трудно. Задний борт грузовика откинут. К его краю прибита скоба, на которую надо было поставить ногу и, держась за боковой борт, занести другую ногу в кузов. Я не заметила, как погрузили дедушку, но видела, что папа никак не мог подсадить бабушку в кузов. Ведь она первый раз за всю зиму вышла из дому и очень ослабела и от недоедания, и от малой подвижности.

Как-то папе это все-таки удалось, но грузовик уже оказался полон — папе едва хватило места. Нас с мамой загрузили на другой. Наши узлы и чемоданы тоже попали к нам. Так мы и поехали через Ладогу порознь и не знали о судьбе друг друга всю страшную дорогу.

В песне поется про родную Ладогу, которая для осажденного Ленинграда стала Дорогой жизни. Но для многих она оказалась дорогой смерти. Некоторые до крайности истощенные люди умирали в пути от переутомления, не доехав до другого берега. Однако гораздо больше потерь было оттого, что фашистская авиация бомбила дорогу. И машины вместе с людьми уходили под лед.

На берегу Ладожского озера стоит памятник той ледовой дороге, но я считаю, что прежде всего нужно было бы поставить памятник всем водителям, которые, спасая нас, сознательно шли на смертельный риск. Вряд ли тогда они сами считали себя героями, но за ту работу, которую они выполняли, не раз и не два проезжая эту дорогу, нужно было бы давать и ордена и звания героев.

Еще когда мы были на берегу, я заметила, что во многих местах на льду озера были большие участки, покрытые водой. Они выделялись, как темные пятна на белом фоне. Где-то эти пятна закрывали и дорожную колею.

Я спросила маму: «Как же мы поедем по воде?» Мама ответила: «Вода только сверху, а под ней крепкий лед. Шоферы знают, где можно проехать, и все будет хорошо».

Пока мы грузились, стемнело. Где-то подали команду, и колонна грузовиков двинулась. Машины начали потихоньку съезжать на лед.

До сих пор всю нашу поездку по Ладоге я вижу как в кино. Тента над кузовом грузовика нет. Вокруг совсем темно. Я лежу на спине на каких-то тюках и не могу пошевелиться, потому что у меня на груди и даже на горле, мешая дышать, лежит и пищит куль с чьим-то ребенком, завернутым в толстое одеяло. Моя мама все время пытается его поддерживать, чтобы он меня не придушил.

На ноги мне то и дело опрокидывается ручная швейная машинка в фанерном футляре. Как только у людей хватило сил тащить с собой такую тяжесть? Придавленные ноги начинают неметь. Я прошу убрать машинку. «Куда же я ее уберу?» — отвечает мне женский голос. Другой голос, уже мужской, говорит: «А вообще нечего ее тащить. Тут людям не повернуться. Нужно ее выкинуть». Я согласна с этой резолюцией, но никто ничего не делает, и я продолжаю лежать в той же позе, поэтому вижу только небо.

А в небе начинается страшное огненное представление. Чернота надо мной почти все время освещается, то трассирующими очередями, то прожекторами с берега, которые нашаривают в небе немецкие самолеты, а когда это удается, по ним начинают бить зенитные орудия. С самолетов сбрасывают осветительные ракеты, которые повисают над нами, как люстры, и медленно опускаются на парашютах, освещая все холодным и нестерпимо ярким светом. Хочется отвернуться, спрятаться куда-нибудь, но я не могу даже пошевелиться.

От стрельбы стоит постоянный грохот. Иногда раздаются особенно сильные взрывы, которые перекрывают остальную канонаду: это совсем близко от нас взрываются фугасные бомбы. Тогда в небо поднимается такой столб воды, будто среди белой замерзшей Ладоги вдруг забил петергофский фонтан «Самсон». Машина то мчится, завывая мотором, чтобы не попасть в возникшую полынью, то резко тормозит, чтобы обмануть бомбардировщик. Мама наклоняется ко мне, и я слышу, что она молит Бога, чтобы он нас не оставил. Я тоже начинаю просить спасти нас, а ног уже совсем не чувствую.

Ребенок на моей шее, который иногда немного утихает, с каждым новым взрывом начинает кричать громче. Кажется, что вот сейчас следующий снаряд попадет прямо в нашу машину и все кончится. И нет конца этой страшной дороге.

Однако через какое-то время я почувствовала, что стало тише, и оказалось, что мы едем уже не по льду, а по земле. Мы выехали за кольцо блокады. Машина, на которой был папа, приехала на сборный пункт раньше, и там все были живы. Папа помог нам вылезти, но я не могла идти — ноги не слушались. Мама кое-как дотащила меня до какого-то барака, где было почти тепло, и, посадив прямо на пол, стала растирать мне ноги. Тем временем рассвело.

Папа принес откуда-то две луковицы и большой кусок хлеба. Он тут же разрезал одну луковицу пополам и разрешил мне съесть половину: «Больше пока нельзя — начнется понос». Никогда, ни от какого яблока я не испытывала такого удовольствия, как от этой луковицы. Потом папа принес талоны на питание. На пути в тыл по ним на остановках выдавали продукты. Почему-то мы эти талоны не использовали все, и они у меня до сих пор сохранились.

Вскоре подали эшелон, состоящий из товарных вагонов. В середине вагона была большая дверь, которая откатывалась вбок на колесиках. По обе стороны от двери были сколоченные из досок нары-полки в два этажа. На них мы и разместились. Вагон был промерзший. От дыхания людей на стенах сразу же образовался иней. Посередине вагона была печка-буржуйка. Если ее топили постоянно, в вагоне становилось все-таки теплее, чем на улице. Здесь же в дощатом полу было проделано отверстие — вагонный туалет. Никакой загородки вокруг этого туалета не было. Висела какая-то тряпка, которая почти ничего не закрывала. Но все были настолько измучены пережитым, что на эту мелочь почти никто не обращал внимания — в дороге тоже надо было выжить.

Еще до отправления эшелона люди в белых халатах принесли в корзинах и раздали нам эвакуационные пайки. Все набросились на еду, но папа не дал нам съедать все, а следил, чтобы мы ели понемногу: «Отвыкший от нормальной еды желудок может не выдержать, — объяснял он. — Можно даже умереть от заворота кишок». Так оно и случалось нередко.

Когда поезд отходил от станции, мы увидели несколько трупов, сложенных у станционного строения. Это, наверное, были те, кого сняли мертвыми с грузовиков. Потом, по мере нашего продвижения на восток, из нашего вагона и из других вагонов на каждой станции выгружали умерших по дороге ленинградцев. А живые ехали дальше, и многие даже точно не знают, где похоронены их близкие. Так сняли с эшелона на какой-то станции маму моей подруги Нины Дорошкевич, а она с бабушкой продолжила свой путь к жизни.

На станциях мы получали эвакуационные пайки, набирали кипяток. Стояли очень подолгу. Навстречу шли воинские эшелоны с такими же, как наш, товарными вагонами и открытыми платформами, на которых громоздилось что-то, закрытое брезентом. До Свердловска (теперь Екатеринбург) мы ехали целую неделю.

В Свердловске бабушка и дедушка от нас отделились. Они поехали в Челябинск к тете Юле. Это было 7 апреля. А уже 8 апреля, по прибытии в Челябинск, дедушку в бессознательном состоянии сняли с поезда и повезли в больницу. До больницы не довезли — он умер по дороге, не приходя в сознание, так и не увидев свою новую внучку Наташу, которую ему так хотелось понянчить.

Может быть, останься дед с нами, был бы жив. Дело в том, что еще в Свердловске им выдали паек, в который входила селедка, и дед ее сразу съел. Пока мы были вместе, папа следил за всеми нами, чтобы мы ели лучше часто, но понемногу и не наваливались на жирное и соленое. А тут проследить было некому. У деда после инсульта появилось что-то детское в поведении, и бабушку он совсем не слушался. Начался безудержный понос, а в результате — резкое обезвоживание организма. Бабушка даже воды принести не могла, потому что ни вылезти из вагона, ни забраться обратно без посторонней помощи она была не в состоянии.

Почему-то в свидетельстве о смерти деда ее причиной назван миокардит (насколько я понимаю, это болезнь сердца, а не пищеварения). Несмотря на то что деда хоронила родня, муж тети Юли дядя Петя и бабушкина сестра тетя Леля, его могилу вскоре после войны папа отыскать уже не смог.

А мы ехали в Тюмень. Обо всем случившемся мы узнали уже там из письма бабушки…