ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

…Немилосердно печет июльское солнце. Горит тайга. Огненные языки вздымаются высоко в небо, клубится дым, трещат и рушатся деревья. Енисей несет свои воды сквозь бушующий огонь и рев зверья. Едкий дым щиплет глаза. Но вот на высоком правом берегу засверкала белыми блестящими куполами церковь, показалась цепочка деревянных домиков. Это село Монастырское — административный центр Туруханского края. Здесь конец изнурительного пути ссыльных депутатов.

С берега машут руками. Кто-то отделился от толпы и вскочил в лодку.

— Яков Михайлович! Честное слово, это Яков Михайлович! — радостно воскликнул Самойлов.

Налегая на весла, Свердлов торопился к пароходу. Пришвартовавшись, поднялся на палубу, крепко обнял Григория Ивановича и его товарищей.

— Ну что ж, друзья, вы славно потрудились во имя революции, а теперь садитесь в лодку и поедем на новое местожительство… Тут, правда, немного тише, чем в Петербурге, — улыбнулся он.

На берегу прибывших ждала группа ссыльных. Объятия, шутки, смех. Шумной толпой все поднялись по крутым тропкам в село, на самом краю которого стоял небольшой деревянный дом, где жили Свердловы. Строение принадлежало метеостанции, там работала метеорологом Клавдия Тимофеевна. Они по очереди с Яковом Михайловичем проводили измерения температуры воздуха и воды, устанавливали направление ветра, определяли уровень воды в реке, количество осадков.

Клавдия Тимофеевна с детьми — Андрейкой и Верой — вышли встречать прибывших.

— Мамочка, сколько дядей! — с восторгом кричит Андрейка.

Навстречу кинулся черный пес с белым пятном на лбу. Свердлов потрепал его за ухом:

— Он у меня молодец, с классовым чутьем псина. Никого не трогает, а на стражников бросается. И они его боятся, не решаются заходить во двор. А нам это на руку. У нас два выхода — на улицу и в тайгу. Пока я успокаиваю пса, Клавдия успевает выпустить товарища через заднюю калитку. А туда стражники даже нос сунуть не решаются.

Григорий Иванович сразу подружился с детьми Свердлова, завел с ними разговор о птицах, подбрасывал их по очереди вверх, напевал, пританцовывал, а они смеялись, шалили, наперебой рассказывали ему о своих делах.

— Андрейка, видно, вас узнал, — сказала Клавдия Тимофеевна.

А Григорий Иванович, возясь с детьми, вспоминал свою любимицу Тоню и сыновей.

Долго в тот вечер продолжалась беседа в маленьком домике над Енисеем. Петровский немало интересного узнал про всеми забытый болотный край. И про особенный туруханский климат — новый человек к нему долго приспосабливался и порой даже излечивался от своих недугов, но случалось, что некоторые здесь и погибали. Рассказали ему и о Монастырском — небольшом селе с несколькими десятками домиков.

— Большинство жителей, — сказал Свердлов, — сосланные. Немало уголовников. Ежемесячно они получают помощь от государства до пятнадцати рублей плюс одежные. Политическим ссыльным приходится туго: они лишены помощи правительства, а заработать тут почти негде…

Петровский поселился в небольшой комнате, окна и дверь которой выходили прямо на дорогу. Погода выдалась необычная: даже старожилы не помнили, когда в эту нору было так тепло, зато ночи всегда холодные — укрываться же нечем и одеяла купить не на что.

На улице — ни души, местное население — чалдоны — на сенокосе. Вокруг Монастырского растет на диво сочная, высокая и густая трава. Чалдоны держат коров и оленей, которые совсем не боятся людей.

Дома в поселке растянулись вдоль реки, совсем близко к воде: для питья и хозяйственных надобностей ее берут прямо из Енисея. Григорий Иванович узнал, что Енисей происходит от слова «ионесси», что на одном из сибирских наречий означает «вода». Из Туруханска в Россию единственный путь по Енисею, и полиция не выпускает его из поля зрения ни днем ни ночью. По обе стороны селения — специальные заставы. «Ссылка в ссылке…» — резануло по сердцу, едва Петровский узнал об этом. А когда их привезли сюда, пристав иронически бросил:

— Снимайте арестантскую одежду. Вы свободны…

Их без конца проверяют, по селу то и дело шастают охранники в мундирах. Приказали снять арестантское, а конфискованные в тюрьме костюмы не вернули.

Как-то Петровский встретил на улице Бадаева, который нес деревянное корыто.

— Запасаюсь, — объяснил он. — Приедет жена с детьми, будет в чем купать ребят.

Петровский тоже без конца думал о семье, о том, как там Доменика и дети, есть ли у них еда, перебрались ли на другую, более дешевую квартиру. Хоть бы строчку получить из дому!

Завернули в бакалейную лавку. Фунт черного хлеба стоил шесть копеек, белого — одиннадцать, фунт сахара — двадцать шесть. А какая дорогая посуда! Стакан — тридцать пять копеек, блюдце — двадцать.

— Знаешь, Григорий, — сказал Бадаев, когда они вышли из лавки, — я не знаю, как быть… Подсчитал, что в месяц на одного человека нужно хотя бы рублей двадцать, но где их взять? Нам, людям городской профессии, здесь работать негде. А приедет семья…

— Да… Зверья тут много, птицы, только как их добыть? Голыми руками не возьмешь, — Григорий Иванович остановился возле своего дома.

Постояли они, погоревали да и разошлись. У Бадаева — маленькие дети, а у него — гимназисты. Если они будут с ним, значит, не смогут учиться. Интересно, что по этому поводу думает Доменика? Наверное, скоро от нее придет письмо.

Взял сетку от мошкары, которую ему подарили товарищи, надел на голову и отправился в тайгу за ягодами. Вокруг краснела и чернела смородина, синела голубика, манила сочная и сладкая ежевика, по виду напоминавшая малину.

Вернувшись домой, Григорий Иванович у своего дома увидел стражника, который обеими руками отмахивался от мошкары.

— Ссыльный Петровский, вам нужно явиться в полицейский участок.

«Начинается», — подумал Петровский. Не заходя домой, направился в участок. Пристав в вылинявшем серо-зеленом мундире дремал, но, услышав шаги, вскочил и громче, чем нужно, выпалил:

— На ваше имя поступило письмо. Вот разрешение, идите на почту и получите.

«Ясно, — подумал Петровский, — каждый наш шаг и каждое написанное слово проверяется».

Ночью спал плохо, вспоминая полученное из дома письмо. Доменика с трудом сводит концы с концами, скоро у нее экзамены на курсах, недавно нашла работу. А он ничем не может помочь. Нет ничего хуже вынужденной бездеятельности! Сейчас самое главное — не терять времени даром, а заняться самообразованием. Во что бы то ни стало! Нужно достать книги, бумагу, карандаши. Необходимо записывать свои впечатления, по возможности работать среди людей, и тогда жизнь по-прежнему станет волновать и радовать. Долго не мог уснуть: одна мысль набегала на другую, словно морские волны.

Повернулся на другой бок. Что-то зашуршало под окном. Вскочил, распахнул настежь дверь. Перед ним стоял молодой олень, на сильных ветвистых рогах он держал огромное красное солнце…

— Свобода придет! — радостно подумал Григорий Иванович, жадно вдыхая свежий, прохладный воздух…

Как-то в конце июля к Петровскому явился запыхавшийся стражник.

— Фу! — вытирая толстое раскрасневшееся лицо, выдохнул он. — Собирайтесь в участок.

— Зачем!

— Так приказано.

В участке уже были Шагов и Бадаев.

— Согласно распоряжению Енисейской тюремной инспекции, вам надлежит переехать в село Елань. Принести арестантскую одежду, — приказал пристав стражнику.

«Снова тюремная роба», — мелькнуло в голове Петровского.

— Я ехать не могу, — решительно выступил вперед Шагов.

— И я — тоже, — присоединился к нему Бадаев.

— Почему?

Они объяснили, что только сегодня получили телеграмму о приезде жен и детей. Пристав недовольно поморщился:

— Морока мне с вами…

Но отправить их не решился, и Бадаев с Шаговым остались ждать в Монастырском своих близких.

Григорий Иванович тепло попрощался с товарищами, Яковом Михайловичем и Клавдией Тимофеевной.

На следующее утро Петровский и Муранов спустились к Енисею. У берега уже качались две лодки с охранниками. Вышли из устья Тунгуски, обогнули остров. Скрылись из виду друзья, стоявшие на берегу, скрылось Монастырское. Перед ними раскинулась бескрайняя панорама тайги — безбрежный океан зелени, перерезанный сверкающей широкой лентой реки. Изредка на берегу мелькали деревушки, напоминающие маленькие украинские хутора.

— Усь!.. Усь!.. — подгоняли охранники запряженных в длинные лямки собак, которые бежали по берегу и тащили лодки.

Заскрипело, заскрежетало под днищем — сели на мель.

— Та!.. Та!.. Та!.. — остановили они собак.

Все вылезли из лодок, закатали штаны и стали толкать их на глубину. Солнце припекало, а вода была ледяной. Попали в сильное течение.

— Пац!.. Пац!.. — закричали охранники.

Обученные собаки быстро и ловко прыгнули в лодки, чтобы некоторое время побыть в роли пассажиров.

Остановились на короткий отдых, покормили собак и снова в путь.

Разве тут убежишь?.. Разве скроешься от всевидящего жандармского ока? Тайга не примет тебя в свои зеленые объятия, а если и примет, то навечно — недолго проплутаешь ее нехожеными тропами: зверь и голод быстро одолеют. Немногим удалось уйти отсюда.

2

В Елани ссыльные тоже пробыли недолго. Через неделю Петровского и Муранова отправили дальше. Тридцать верст ехали они телегой по ухабистой, тряской дороге до Енисейска. Там их встретил пожилой исправник — небритый и равнодушный, лениво промямлил, что есть разрешение устраиваться на квартиры, которые ссыльные должны подыскать себе сами. Неторопливо, переваливаясь с ноги на ногу, он подошел к конвоирной будке, позвал двух стражников, тоже немолодых, с добродушными, тупыми физиономиями, и распорядился, чтобы они внимательно следили за вновь прибывшими и докладывали ему об их поведении.

В Енисейске Муранов и Петровский сняли за десять рублей одну комнату на двоих и договорились с хозяйкой, что она будет готовить им обеды.

Через несколько дней прибыли с семьями Бадаев, Шагов и Самойлов. Друзья обрадовались, что они снова вместе. Бадаев и Самойлов поселились в том же доме, где жили Петровский с Муратовым. Шагов нашел жилище в соседнем доме. В Енисейске вся пятерка сфотографировалась на память в арестантских халатах и тюремных колпаках. Фотокарточки послали родным и знакомым. «Только матери не пошлю, а то будет горевать», — решил Григорий Иванович.

Неустроенность, плохое питание, непривычный климат уже давали себя знать: ослабел Шагов, слег Самойлов, заболела жена Бадаева, и Алексей Егорович отвез ее в Красноярск на операцию. Петровский помогал больным, занимался с детьми. Ему приходилось быть и сиделкой и посыльным.

Екатеринославские рабочие через мать Петровского Марию Кузьминичну прислали на имя Григория Ивановича довольно крупную сумму денег, которую он разделил между товарищами.

— Я пока обхожусь, — сказал Муранов.

Не взял денег и Петровский — надеялся отыскать для себя работу.

Депутаты обошли живших здесь политических ссыльных и у края дороги, на опушке леса, устроили свое первое совместное собрание, на котором Григория Ивановича избрали председателем енисейской колонии политкаторжан.

Всем ссыльным города и близлежащих селений решено было разослать письма-анкеты с просьбой подробно рассказать о своей жизни.

Ежедневно Григорий Иванович отправлялся на поиски работы. Шел улицами маленького городка мимо неказистых домишек, слыша за спиной шумное дыхание охранника, заходил в мастерские, которых тут было десятка три и которые громко именовались заводами, хотя в каждой работало не более пяти-шести человек. Политическому ссыльному нигде работы не было.

Вскоре из Красноярска вернулся Бадаев с женой, немного окрепли после болезни Самойлов и Шагов. Дружно все взялись за изучение истории, литературы, русского языка. Вместе с мужчинами стали заниматься жены. Идет по улице Бадаев, рядом — жена, в руке портфель, муж ведь лишен всех прав: увидит его охранник с поклажей — отберет.

Доменика Федоровна прислала Петровскому мною книг и учебников. Он записывал в самодельную тетрадь темы для будущих статей, связался с известным большевистским журналистом Михаилом Семеновичем Ольминским, знакомым еще по Петрограду. Тот переехал в Самару и начал издавать там «Нашу газету». Петровский уже послал ему одну свою статью, а теперь готовил новую. Кроме того, от него ждали материалов в петроградском журнале «Вопросы страхования». На столе лежит давно начатое письмо Доменике, которое он ежедневно дополняет, получается что-то вроде дневника. Когда заедает тоска, возьмет в руки карандаш, напишет несколько фраз, и сразу становится легче. «Если нельзя приехать, то пришли хотя бы фотографии. Только не снимайтесь печальными».

Как он радовался, получая письма от жены и детей! Сыновья стали совсем взрослыми, помогают матери, стараются хорошо учиться. Он чувствовал, как теплеет у него на сердце, а неволя не кажется столь тягостной.

За окном гудит и воет вьюга, колючий снег бьет в стекло. Скрипят деревянные ступеньки. Кашляя, без стука вошла хозяйка:

— Чего молчал, что у тебя жена как картинка?

— А где вы ее видели?

— У Самойловых на карточке. Такая красавица не приедет к тебе, старику, в Сибирь.

— Кто его знает, может, и не приедет… как позволят обстоятельства, — задумчиво ответил Петровский.

На каланче пробило двенадцать ударов. Полдень. Григорий Иванович машинально взглянул на часы — двадцать минут первого. «И тут произвол», — усмехнулся Петровский.

Кто-то тяжело и медленно поднимался по деревянной лестнице. Оказалось, охранник:

— Собирайтесь в участок.

— Зачем?

— Не знаю. Начальство велело…

В участке он застал Самойлова и Бадаева.

Помощник пристава, помятый и заспанный, опираясь локтями на стол, поднял осоловелые глаза и хрипло проговорил:

— Вы мне не нужны. Вызвал для порядка. Можете идти.

Депутаты возмущенно переглянулись и отправились по домам.

В самом начале нового, 1916 года Петровский устроился наконец токарем в мастерскую по ремонту пароходов. Стоял у станка, и металлическая стружка напевала такую знакомую песню. Как хотелось туда, в Екатеринослав, в привычную рабочую среду. Хоть бы от Степана весточку получить.

А тем временем из разных мест Енисейской губернии стали приходить на имя Петровского, Муранова и Бадаева ответы ссыльных на анкету, разосланную депутатами. В неимоверно тяжелых условиях жили политические. Читая и систематизируя анкетные ответы, Петровский делал заметки: кто из ссыльных нуждается в одежде, жилье, провизии и лечении в первую очередь. Когда же из Петрограда от рабочих-металлистов пришел для депутатов денежный перевод на пятьсот рублей, его разделили между семьями Бадаева, Шагова и Самойлова, а он и Муранов, проживающие без семей, от денег отказались и свою часть — двести рублей — разослали политическим ссыльным, которые находились в крайне бедственном положении.

После долгого ожидания пришло письмо от Степана Непийводы. Рассматривая сплошь пронумерованный и проштемпелеванный конверт, Петровский понял: письмо немало блуждало по свету; оно было написано таким эзоповым языком, что полицейские псы, как ни принюхивались, ничего крамольного в нем не нашли. А Петровский, прочитав пустой и наивный текст и хорошенько поразмыслив, расшифровал дружеское послание, наполнившее его сердце счастьем и надеждой. «Работа не прекращается, усиливается борьба против царизма, большевистские ряды крепнут, издаются нелегальные газеты. Рабочие требуют освобождения своих депутатов. Лучи солнца доходят и в окопы», — писал Степан.

Петровский понял: и на фронт долетает правдивое живое слово.

Бурная радость распирала грудь, не терпелось поделиться ею с товарищами. Он направился было к двери, но деревянные ступеньки в это время заскрипели: кто-то поднимался к нему в каморку. Григорий Иванович мгновенно спрятал послание Степана в сапог, а письмо из дома положил на стол. Без стука вошел охранник и бесцеремонно взял письмо. Прочитал, посидел немного и ушел. Григорий Иванович достал из сапога письмо, сунул во внутренний карман дорогую весточку, как сувенир из края, где идет горячая борьба. «Пойду к товарищам, прочитаю, пусть и они порадуются…»

Теперь каждое утро Григорий Иванович спешил в мастерскую. Но вскоре по требованию жандармов его уволили. Это был чувствительный удар. А тут еще грустные письма жены. «Из твоих писем, — писал он Доменике, — слышу крик истомившейся души, молящей о помощи, а я стою на другом берегу реки, глубокой и быстрой. Что же я могу сделать?»

Петровский начал искать новую работу. Его хотели взять на строительство шоссейной дороги, которая должна была соединить Енисейск с золотыми приисками, но исправник потребовал от инженера, чтобы тот присматривал за новым работником.

— В мою обязанность полицейские функции не входят, — возмутился инженер.

С тех пор Григорий Иванович перебивался случайными заработками и с нетерпением ждал Доменику, которая обещала приехать во второй половине июля. В специальном календаре Петровский зачеркивал числа и считал дни, которые остались до приезда жены. Он то боялся, что не получит вовремя от нее телеграммы, то, что разминется с ней в дороге. Ночью вскакивал и бежал к двери — ему казалось, что кто-то стучит.

Предчувствие чего-то дурного в тот вечер не покидало его. Долго стоял у стены, на которой висели недавно присланные из Петрограда фотографии: серьезен и строг Петя в гимназической форме, неузнаваемо изменились Леня и Тонечка. А у Доменики такое усталое, грустное лицо… Он смотрел на детей и с тоской думал: когда же он их увидит? Утешало одно — скоро приедет Доменика! Она расскажет ему про сыновей и дочку, он узнает последние петроградские новости, снова почувствует тепло ее любящего, преданного сердца. Улыбнулся от нахлынувшего радостного чувства. Вдруг услышал какой-то шум. Вскочил: может, Доменика? Шум нарастал, приближался. Заколотили в дверь. Сразу узнал непрошеных гостей. Наскоро оделся, зажег керосиновую лампу, подошел к двери и отодвинул отшлифованную руками железную щеколду.

Вошел знакомый ротмистр — несколько месяцев назад он в этой же комнате делал обыск. Тогда он перевернул все вверх дном, забрал письма, книги. За офицером ввалилось три стражника — один встал у двери, двое бросились к полке с книгами и журналами.

Офицер прямо посреди комнаты уселся на стул. Ему подносили исписанные Петровским листы бумаги, книжки, письма, он читал, кивал головой и складывал все на пол у своих ног. Потом ротмистр встал и подошел к стене, где висели фотографии:

— Это ваша жена?

— Прошу не трогать мою жену, — нахмурился Петровский.

— Пусть будет так, — спокойно, не обидевшись, сказал ротмистр. Поправив очки, он обернулся к Петровскому: — Я никак не могу понять… Ведь у вас, как депутата Думы, были огромные возможности… Вы вращались в высшем обществе, у вас дети, жена, шикарная жизнь…

При словах «шикарная жизнь» Петровский, сам того не замечая, удивленно посмотрел на ротмистра. «Разве он поверит, что я трудно жил, что не водил по балам и салонам жену, что не бросал денег на ветер. Жалованье нам платили приличное, но ведь деньги нужны были для нашего дела. Я проживал с семьей около сорока рублей в месяц, а остальные уходили на нужды партии. Разве ротмистр поймет это?»

А тот продолжал:

— Однажды оступились… Но зачем же тут, в глуши, снова браться за старое? Ну, объясните мне… просто как человек человеку.

— Гм… — ироническая усмешка тронула губы Петровского. — Я не уверен, что это можно объяснить…

— Неужели вы и вправду верите, что малограмотные рабочие и крестьяне способны взять в руки власть и руководить государством? Неужели вам самому не смешно от подобной мысли?

Почти с таким же вопросом к Петровскому уже однажды обратился в Полтаве молодой юрист, а ныне известный прокурор Шуликовский, и Григорию Ивановичу вдруг стало весело.

— Чему вы улыбаетесь? — наклонился вперед ротмистр. — Я что-то не так сказал?

— Да нет, — ответил Петровский. — Просто меня уже об этом спрашивали… И не раз. А понять революционеров вам мешает ограниченность… — Ротмистра передернуло при этих словах, что не ускользнуло от внимания Григория Ивановича. — Не ваша лично, а ограниченность вашей среды. Пролетариат выдвигает таких людей, которые ради достижения цели готовы пожертвовать любым благополучием и даже своей жизнью. Со мной вы можете сделать все, но побороть справедливые народные устремления у вас не хватит сил.

После обыска стало ясно, что Петровский продолжает свою деятельность: посланные в самарскую газету статьи носили резко антивоенный характер и были запрещены цензурой, о том же свидетельствовали письма, с которых сняли копии. Кроме того, властям стало известно о собраниях, проведенных Петровским, на которых он проповедовал пораженческие взгляды на войну… Все эти материалы были отправлены в Петроград в департамент полиции для соответствующих выводов.

А вскоре Петровского арестовали и заключили в тюрьму. Начальник Енисейского губернского жандармского управления, «принимая во внимание вредное влияние на население и деятельное участие в революционных проявлениях местного неблагонадежного элемента», попросил департамент полиции отправить Петровского в Якутскую область.

В тюрьме Петровский получил от Доменики телеграмму, в которой она сообщала, что выезжает в Енисейск. Он представил себе, как жена приедет в незнакомый город и не застанет его. Собрал все деньги, которые у него были, послал ответную телеграмму в Петроград, но все равно беспокоился: а вдруг его телеграмма опоздала, и Доменика уже отправилась в далекий, утомительный и теперь напрасный путь?..

3

Якутский губернатор фон Шеффле сидел за письменным столом в своем домашнем кабинете и просматривал газеты. Его до синевы выбритое лицо все больше хмурилось. С фронта поступали нерадостные вести: русская армия терпела поражение за поражением.

Фон Шеффле раздраженно отбросил газету и принялся за кофе. Отхлебнул несколько глотков и неторопливо прошелся босиком по мягкой, щекочущей шкуре белого медведя.

В комнату бесшумно, словно тень, проскользнул секретарь.

— Что там? — недовольно спросил губернатор, снова садясь за стол и засовывая ноги в шлепанцы.

— Весьма важное сообщение, ваше превосходительство, — низко поклонившись, ответил секретарь. Он говорил не слишком громко и не слишком тихо, а именно так, как нравилось губернатору.

— Давайте.

Секретарь положил на стол бумагу, замер, вытянувшись и слегка наклонив голову, и ждал, что, как всегда, фон Шеффле прикажет прочесть телеграмму. Но, как ни странно, губернатор его отпустил.

Приложив лорнет к глазам, фон Шеффле изучал лежащую перед ним депешу от иркутского генерал-губернатора. Чем дольше он ее изучал, тем больше вытягивалась его физиономия: только этого нового, столь опасного ссыльного ему не хватало! Именно теперь, когда идет война!

Значит, Петровский даже в Туруханском крае не прекращал своей революционной деятельности, выступал против войны и организовывал политических ссыльных?! А разве здесь он угомонится? Губернатор опять взглянул в телеграмму:

«Сообщая о вышеуказанном, ставлю в известность ваше превосходительство, — читал он, — что 4 июля с. г. за № 9027 мною сделано распоряжение енисейскому уездному исправнику об отправке Петровского этапным порядком в Якутскую область в ваше распоряжение и о передаче вам первого экземпляра статейного списка на Петровского, бумаг и документов, его касающихся».

Фон Шеффле в свое время следил за процессом над депутатами Думы и сразу понял, что за птица Петровский. Теперь его больше взволновала телеграмма, нежели поражения на фронте. Губернатору стало душно в просторном, прохладном кабинете, и он вышел в сад, который всегда действовал на него успокаивающе, настраивая на философский лад.

Сад в этом голом, без единого деревца, городе был настоящим оазисом. В нем длинными золотистыми косами покачивали березы, которые так любил губернатор. Их толстые стволы и мощные ветви, напоенные кровью (с бойни для поливки берез привозили свежую кровь), дышали силой. Поодаль росли янтарные нежные лиственницы, а на клумбах полыхали и слепили глаза яркие цветы, которые не пахли, как многие цветы на этой земле.

«Все осточертело, — думал фон Шеффле, — и тупость чиновников, и провинциальная купеческая роскошь, и грязные инородцы, которые жрут сырую рыбу и сырое мясо… И весь этот ненавистный край… Что может дать миру народ, не имеющий своей письменности?»

Из головы не выходила полученная бумага от генерал-губернатора. Петровского побоялись держать даже в Туруханском крае! И все же с якутской глухоманью ничто не может равняться! Эта область самая недосягаемая…

Опустился в плетеное кресло… Солнечные зайчики играли на одежде и подстриженной траве.

С крыльца спустилась супруга, на цыпочках подошла сзади, обняла полными руками за шею, чмокнула в темя.

— Ты будешь мной доволен, мой медвежонок. Я разговаривала с нашими дамами… Ой, что мы придумали! — Ее глаза сияли.

Губернаторша рассказала, что жены чиновников и военных решили собственными руками сшить «нашим несчастненьким солдатикам», защитникам веры, царя и отечества, манжеты-напульсники, одеяла и жилеты. Одеял, правда, немного, да они, говорят, в условиях фронта и непрактичны.

— Главное, чтоб был согрет пульс, понимаешь… И мы сошьем манжетики-напульсники… Из нежных заячьих шкурок…

Фон Шеффле понимал всю нелепость напульсников, но не хотел расстраивать жену: у дам развлечение и сладкое чувство исполненного патриотического долга.

— Ты, Мери, умница!

— Правда, мой медвежонок?..

— Конечно, милая… Садись, — придвинул он ей второе кресло.

Идиллическую картину нарушил повторный приход секретаря: он сообщил, что чиновники областного управления уже ожидают губернатора.

Фон Шеффле прежде всего потребовал полицмейстера Рубцова — высокого человека в чине капитана со строгим, неулыбчивым лицом.

— Я вас вызвал вот по какому поводу, — сказал фон Шеффле, приглашая Рубцова сесть и протягивая ему полученную утром телеграмму.

— Что ж… это будет пятисотый ссыльный в нашем городе, — прочитав, заявил Рубцов.

— Нет, он поедет дальше. Нужно сделать все, чтобы он здесь надолго не задержался.

— Можете не беспокоиться, ваше превосходительство…

Губернатор начал размышлять, куда бы загнать нового ссыльного. Собственно, куда ни отправишь, всюду места надежные — Верхоянск, Вилюйск, Амга, Олекминск, три Колымска — Верхний, Средний и Нижний. Тысячи, тысячи верст… Остановился на Средне-Колымске.

«Пускай он там волков агитирует», — с улыбкой подумал губернатор. Эта мысль ему чрезвычайно понравилась.

А Петровский тем временем, не подозревая, что о нем так пекутся, задыхался в вонючем кубрике баржи. Изредка его выводили на палубу, и тогда он жадно вдыхал свежий воздух, любовался могучей Леной и янтарно-желтыми лиственницами на берегу. Грязная баржа, набитая арестантами, больными и здоровыми, казалась чужеродной и дикой среди величественной северной красоты.

«Как тяжек гнет, как хочется солнца и свежего воздуха», — подумал Петровский.

Из тайги веяло холодом, над водой белыми облачками висел туман. На берегу стоял олень с ветвистыми рогами и зачарованно следил за темной движущейся точкой — баржей.

Под вечер заключенных высадили на голый, без единого деревца, пыльный берег Якутска. Холодное, серое небо, одинаковые дома с высокими перекошенными заборами. Черные деревянные стены, черные деревянные крыши, ставни, кое-где покрашенные в белый или голубой цвет, казавшиеся необычно яркими на сплошном темном фоне. Иногда между домами чернели, словно копны лежалого сена, якутские юрты — конические шатры, покрытые берестой или звериными шкурами.

Арестантов погнали в тюрьму — строение из темных колод лиственницы. Высокую ограду оплетала колючая проволока — символ нерушимости и благоденствия Российской империи.

Петровскому определили камеру — узкую клетку, где он, измученный долгой дорогой и духотой, мгновенно заснул. Его разбудили, когда было еще совсем темно, и отвели в контору тюрьмы.

Там ждал Григория Ивановича плотный, среднего роста человек с усами и пышной, зачесанной назад шевелюрой.

— Емельян Ярославский, — отрекомендовался он и крепко пожал руку Григорию Ивановичу.

Петровский слышал о Ярославском еще в Петрограде и теперь с удовольствием ответил на крепкое рукопожатие.

— Я условился с тюремным начальством, что беру вас на поруки. — Голос Емельяна Михайловича звучал уверенно и бодро. — Так что собирайте свои вещи…

Петровский улыбнулся: у него был только один небольшой полотняный мешок. Как обрадовался Григорий Иванович! Надоели тюрьма, конвой, который следует за тобой даже в нужник, всячески стараясь подчеркнуть твое человеческое бесправие.

Вместо с Ярославским они зашагали немощеной дорогой, повернули направо и оказались в центре, на так называемой Большой улице. Во дворе, рядом с двухэтажным кирпичным домом, каких в городе было всего два или три, в простой деревянной избе жил Ярославский с женой Клавдией Ивановной Кирсановой, делившей с ним все тяготы ссыльной жизни. После тюрьмы, грязного и душного трюма баржи жилище Ярославского показалось Григорию Ивановичу настоящим дворцом.

— Мы с нетерпением ждали вас, — приветливо сказала Клавдия Ивановна. — Мы здесь так оторваны от революционных событий и так хотим услышать от вас подробный обо всем рассказ. Вы ведь недавно виделись с Лениным.

Петровский переоделся, привел себя в порядок, глянул в зеркало и, смеясь, произнес:

— Вот теперь я действительно на свободе.

Клавдия Ивановна прислушалась:

— Бубенцы звенят? Это к нам Григорий Константинович Орджоникидзе, наш добрый друг Серго. Он часто наведывается из Покровского, это в верстах восьмидесяти отсюда. Уже месяца три как поселился там. После Шлиссельбурга отправлен сюда на вечное поселение. Но духом никогда не падает! Человек необыкновенной энергии, бесстрашный и преданный нашему революционному делу.

Послышалось громкое «Тпру!», и через минуту на пороге стоял невысокий, сухощавый человек лет тридцати с продолговатым, кавказского типа лицом и большими черными глазами.

— Живы-здоровы? — весело спросил он, здороваясь с Клавдией Ивановной и сияя белозубой улыбкой.

— Познакомьтесь, Григорий Константинович, это — Григорий Иванович Петровский.

— О, нашего полку прибыло! — крепко пожимая руку Петровскому, воскликнул Орджоникидзе. — Хорошо, что я приехал. Только вчера вечером вернулся из дальнего улуса. Я тут фельдшером работаю, вспомнил свою старую специальность, — объяснил он Григорию Ивановичу.

— Оставайтесь, Григорий Константинович! Емельян пошел собирать кружковцев. Григорий Иванович расскажет нам много интересного, — оживленно сообщила Клавдия Ивановна.

— Идет! — с большой радостью согласился Орджоникидзе. — Я остаюсь и с вашего позволения переночую у вас.

— Ну, конечно.

Вскоре молодые люди и девушки в гимназической форме из кружка «Юный социал-демократ» шумно заполнили комнату. «Значит, и тут, в краю вечной мерзлоты, не смогли заморозить живую мысль: и здесь есть где и с кем работать», — глядя на возбужденную компанию, думал Григорий Иванович.

Петровский рассказал соратникам по борьбе и юным кружковцам о своих последних встречах с Лениным, о судебном процессе над депутатами, о настроении петербургских рабочих, об антивоенном движении, которое растет и ширится и в тылу, и на фронте…

Григорий Иванович подал прошение с просьбой оставить его в Якутске. Колония ссыльных стала нажимать на областное управление и самого губернатора: Петровский не в состоянии ехать в Средне-Колымск, ему необходимо лечиться. Григорий Иванович и в самом деле чувствовал себя скверно: болела грудь, мучил кашель.

Фон Шеффле созвал врачебную комиссию, и она подтвердила, что Петровский действительно «не может совершать продолжительную и дальнюю поездку по состоянию здоровья». Это совершенно не устраивало губернатора, но и отправить ссыльного дальше он не решался: умрет в дороге — неприятностей не оберешься. Фон Шеффле был известен крутой нрав иркутского генерал-губернатора и его наставления в отношении ссыльных: «Любой перехлест покрою, поблажек не потерплю».

«Действовать нужно умело, — размышлял фон Шеффле, — а как, черт побери, действовать, если он по дороге может отдать богу душу? К тому же депутат, хотя и бывший… Нет, пускай лучше останется здесь. Прикажу полицмейстеру не спускать с него глаз», — решил он.

Петровский остался в Якутске.

Зима стояла суровая. Ему, жителю южных широт, было нелегко переносить пятидесятиградусные морозы: отморозил щеки, потрескались руки, на них выступала кровь. Работал он в селе Павловском, в восемнадцати верстах от Якутска, был машинистом на молотилке агрономической управы. Трудились прямо на улице, и уставал он не столько от работы, сколько от мороза.

Григорий Иванович снял крохотную комнатенку с большой печкой. Радовался, что у него есть стол, за которым в свободное время можно писать.

Жизнь ссыльных становилась все труднее: цены на продукты росли, а заработать было негде. Когда на Лене кончалась навигация, прерывалась всякая, кроме телеграфной, связь этого северного края с миром и переставали приходить и без того редкие посылки от родных.

Однажды Григорий Иванович зашел в лавку и услышал, как молодой якут, по виду батрак, просил отпустить ему два фунта сахара.

— Хватит и фунта! — бросил лавочник. — Больше у меня нет. Война! Не подвозят!

Якут ничего не сказал, лишь в его раскосых глазах вспыхнули обида и злость. А за дверью его товарищ в облезлой меховой шапке бросил:

— Брешет! У него много сахара!

На следующий день Григорий Иванович познакомился с якутами — Санькой и Матвеем, которых видел накануне.

Парни жадно слушали рассказ Петровского о том, как враги трудового люда наживаются на войне и на горе бедняков.

4

Прочитав только что полученное от Степана письмо, Петровский радовался и удивлялся: как могла военная цензура пропустить такой текст?

Григорий Иванович решил познакомить с письмом Непийводы всю колонию политических ссыльных. Он быстро шагал гористым берегом реки и вдруг остановился как вкопанный. Перед ним в натуральную величину стоял конь, вылепленный из снега: с копытами, распущенной гривой и раздутыми ноздрями.

— Вот так чудо! — воскликнул Григорий Иванович. Неподалеку он увидел Саньку и Матвея.

— Кто вылепил?

— Санька, — сказал Матвей, указывая на приятеля.

— Как у тебя получился такой красавец? — спросил Петровский.

— Я и сам не знаю, — смутился Санька. — Я делаю, а оно получается…

И Петровский вспомнил Дикий остров, рассказ Степана Непийводы про химика-самоучку, знаменитого конокрада, и сердце его сжалось от боли: какие таланты таятся в народе, каким прекрасным скульптором мог бы стать якутский батрак Санька. Как нужна, как необходима революция! Только она освободит людей от рабских оков.

Вечером в просторном клубе приказчиков, одноэтажном доме с большим залом на шестьсот мест, несколькими комнатами и телефоном, куда сбегались ручьи общественной жизни города и области, собрался народ, в основном политические ссыльные. Каждый приходил сюда в надежде узнать что-нибудь новое. Когда Григорий Иванович в косоворотке, подпоясанной кушаком с кистями, и в простых сапогах стал подниматься на трибуну, в зале наступила тишина.

— Товарищи, я хочу прочитать вам некоторые выдержки из солдатского письма, — сказал он, держа в руках послание Степана. — Послушайте, что пишут с фронта. «Не хватает патронов, снарядов, оружия, обмундирования, мы сидим голодные и лишены элементарнейших условий. Глухое и безнадежное недовольство постепенно перерастает в активные действия… Солдаты отказываются подчиняться офицерам. За неповиновение — расстрел. Но это лишь ветер, который раздувает пожар… Наша рота недавно браталась с немецкой».

Григорий Иванович поднял голову и посмотрел в зал. Все сидели сосредоточенные и настороженные. В первых рядах он заметил молодых якутов Саньку и Матвея, Максима Аммосова и Платона Слепцова, которых совсем недавно вовлек в социал-демократический кружок. Они смотрели на него полными веры глазами. Григорий Иванович улыбнулся им и решительно сказал:

— Солдаты не хотят воевать!

— Вы уверены в этом? — спросил известный меньшевистский лидер Вихлянский.

— Абсолютно.

— Но ведь письмо давнее. Почему вы думаете, что все осталось по-прежнему?

— Вопрос настолько наивный, что мне даже неловко на него отвечать такому широко образованному человеку, как вы, Яков Осипович.

— Отчего же неловко? У вас пролетарское чутье, а у меня его нет. Я — интеллигент. Но я наивно думаю, что настроение солдат может измениться в связи с некоторыми успехами на фронте…

Петровский, не скрывая иронической усмешки, спокойно ответил:

— Река не потечет вспять. Я знаю наверняка… уверен, что недовольство не только не угасает, а с каждым днем усиливается. За это я могу поручиться, хотя мы находимся сейчас за десять тысяч верст от окопов…

Вихлянский встал, потер руки, глянул на кончики ногтей, словно там были записаны тезисы его речи, и не спеша начал:

— Тут товарищ Петровский прочитал нам весьма интересное письмо. Это волнующий человеческий документ, крик измученной, истерзанной души, голос отчаяния… Пусть простит мне уважаемый Григорий Иванович, но услышанное нами свидетельствует о панике, которая охватила солдат. Сегодня я прочитал в «Областных ведомостях», что дамы высшего света во главе с губернаторшей шьют заячьи одеяла и жилеты для наших доблестных воинов… — Растроганный, замолчал, достал платок и приложил его к глазам. — Люди, которые никогда не работали, начали трудиться ради общего блага. Это — истинная манифестация патриотизма. Победа России — наше общее дело! Нужно любить Россию такой, какая она есть. Нужно любить ее так, как любит Фирс в чеховском «Вишневом саде». Нужно ее любить, как мать, какой бы она ни была.

Вихлянский победоносно оглядел слушателей и сел. Какое-то мгновение все молчали, потом зашумели и загомонили.

Поднялся Петровский:

— Товарищи, кто хочет выступить?

Встал Максим Аммосов, щеки его пылали, взгляд был устремлен на Вихлянского:

— Не слушайте его, он — предатель. Нам не нужна война.

— Я, молодой человек, повторил слова Плеханова, основоположника марксизма в России. Случайно не читали? — насмешливо спросил Вихлянский якута.

Аммосов растерялся.

— Продолжайте, — подбодрил Петровский юношу.

— У меня все…

— Товарищ Вихлянский, — твердо начал Петровский, — опытный оратор, он знает, как сбить с толку молодого товарища. Однако это не делает ему чести. Плеханов действительно был первым распространителем марксизма в России. Но позиция, которую он занял в вопросе о войне, позиция поддержки царского правительства, является отступничеством от марксизма! И мы не боимся об этом говорить. Плеханов предал интересы рабочего класса и всего трудового народа, как предали их парламентарии Германии, Бельгии и других западных стран. Мы против войны потому, что она прежде всего бьет по пролетариату и крестьянству, приносит им неисчислимые жертвы, голод и разруху… Напрасно уважаемый оратор говорил здесь о заячьих жилетах и одеялах, сшитых изнеженными руками губернаторши и ее высокопоставленных приятельниц… Почему-то он забыл упомянуть о напульсниках… Вероятно, ему и самому неловко…

Петровский замолчал, и тут же взорвались аплодисменты. Понизив голос, Григорий Иванович продолжал:

— Если мы — революционеры, то должны это письмо распространить среди солдат и населения, помочь им избавиться от шовинистического угара.

На следующий день письмо Непийводы уже читали солдаты местного гарнизона. Вооруженные силы Якутска раскололись: большая часть солдат выступила против войны. Искра протеста упала на сухой лес, и вскоре запылал костер, который уже невозможно было потушить.

5

Нынче молотьбу в Павловском начали спозаранок и закончили еще до полудня. Григорий Иванович остановил паровик, собрался и заспешил в Якутск. По дороге решил заглянуть к Левченко.

Учитель с Полтавщины Марк Степанович Левченко когда-то примкнул к народникам, потом уверенно пошел за социал-демократами. В родных краях Левченко не был уже более двадцати лет. Десять лет просидел в каземате Петропавловской крепости, затем был выслан сюда.

Петровский подружился с ним, они часто встречались, пели народные украинские и революционные песни, вспоминали родные края, общих знакомых. В последнее время Левченко тяжело затосковал, стал молчаливым и задумчивым.

Учитель колол дрова. На снегу лежали розовые поленья лиственницы.

— Лиственница пахнет лимоном, — радостно сказал Петровский.

— А мне кажется — ладаном.

— К чему такие грустные ассоциации? — нарочно весело спросил Петровский. — Я не люблю говорить о ладане.

— Кто же любит? — Левченко, держа топор, выпрямился и спокойно посмотрел на Петровского. — Разве всегда говоришь то, что хочешь? Порой жизнь так долбанет, что не можешь опомниться…

— Но ведь человек сам кузнец… — начал было Григорий Иванович, но почувствовал, что слова его звучат неубедительно.

— К сожалению, так бывает только в книгах. Но полно об этом… Я здесь кое-что решил, потом скажу…

Через несколько дней он сказал:

— Вот что… называй это как хочешь… малодушием, трусостью — не знаю. Но у меня больше нет сил… Я долго думал, но не мог прийти к другому…

— Загадками говоришь…

— Ничего тут загадочного. Помнишь, когда хоронили Комарницкого, я сказал тебе, чтобы ограду сделали пошире… Лежать мне рядом с ним.

— Ты в своем уме? — вскочил со стула Петровский.

Больше всего его поразил невозмутимый тон Левченко, точно он говорил о чем-то будничном и обыкновенном. Знал твердый характер учителя и был уверен, что тот для себя все решил бесповоротно. Где же найти слова, чтобы спасти товарища? Что делать?..

— Мы ведь накануне победы… Идет революция… Зачем же…

— Возможно, победа близка. Я верю в нее, и мне жаль, что не доживу до светлого дня…

На другое утро дурное предчувствие погнало Петровского к Левченко. Еще издали увидел, что у настежь распахнутых дверей толпится народ. Сняв шапку, Григорий Иванович протиснулся в комнату. На кровати лежал учитель, рядом — револьвер. Полицейский чиновник осматривал жилище. На столе белела записка. Петровский, сжав зубы, прочитал: «Простите, товарищи! Верю, что красное знамя скоро запылает над Зимним дворцом, но я больше не могу… Извините и прощайте». Еще одна жертва…

Левченко похоронили на Никольском кладбище.

Белое, студеное небо нависло над серебристыми куполами Никольской церкви, над кладбищем с каменными надгробиями. Ближе к церкви лежат именитые люди города. На их могилах высятся массивные памятники с золотыми надписями, крестами и портретами в рамках. Долгий путь проделали эти глыбы, чтобы осесть здесь, под скупым северным небом, на земле вечной мерзлоты. Их заказывали в Финляндии, везли по железной дороге до Петрограда, оттуда — в Москву. Из Москвы поезд следовал до Иркутска, где железная дорога кончалась, и глыбы на лошадях переправляли в Жегалово, оттуда — на лодках в Усть-Кут. Ждали короткой навигации, продолжавшейся на Лене около четырех месяцев, и пароходом отправляли их по реке до Якутска.

Миновав пышные памятники, Петровский идет в конец кладбища, где теснятся холмики без крестов: это самоубийцы… Скромные надписи на дощечках: Орлов, Подбельский, Янович, Мартынов, Пащенко, Лимаренко… Старые могилы. А вот и свежие… Комаршщкий, Левченко… Сколько талантливых, полных творческой энергии людей распрощалось с миром… Сколько могил — с именами и безымянных — разбросано по бескрайним просторам Российской империи! Сколько погублено чистых, трепетных сердец, сколько светлых умов преждевременно ушло в вечный мрак…

Перед глазами Петровского, как живой, стоял рослый и сильный Марк Левченко, так трагично покинувший неприветливую, холодную землю. И все же нужно бороться! Несмотря ни на что, бороться!

И словно повеяло теплом с берегов далекого Днепра, словно засветило приветливое южное солнце. Глухо шумела тайга, но теперь она уже не навевала отчаянной тоски.

В письме к жене написал о самом заветном: «Нас освободит рабочий класс. Я верю — освободит!»

6

В начале марта 1917 года из Петрограда пришла телеграмма: «Скоро ожидается большая радость, свидание с матерью». Всем было ясно: встреча с матерью — это начало революции. Но никто толком ничего не знал. Неожиданная весть вызвала разные догадки и слухи, накалила эмоции, но пока трудно было представить, что именно произошло в России. На второй день прилетела из Петрограда телеграмма от Доменики Федоровны, адресованная Ярославскому, как поселенцу с постоянным и твердым адресом в этом городе.

Емельян Михайлович распечатал ее, прочитал, лицо его просияло. Он бросил все и помчался к Петровскому в мастерскую. Молча протянул ему телеграмму.

— «Николай II отрекся от престола, — читал Григорий Иванович. — В Петрограде создан Совет рабочих и солдатских депутатов и Временное правительство… Царская семья арестована. Революцию поддерживают Кронштадт и Москва. Горят здания судебной палаты и жандармского управления. Петровская». Наконец-то! — радостно воскликнул он. — На сегодня с нас хватит. — Петровский выключил рубильник, вытер станок, весело сказал: — Ну что ж, товарищ станок, пока отдыхай, я, видно, вернусь не скоро.

Петровский и Ярославский посмотрели, улыбаясь, друг на друга и еще раз перечитали телеграмму.

— Нельзя терять ни минуты… соберем колонию…

— Надо срочно вызвать Серго…

На дворе трещал лютый мороз, но Петровский его не чувствовал. Еще вчера Григорию Ивановичу нездоровилось: кололо в боку, было трудно дышать. Теперь он шагал стремительно и бодро, словно сбросил с плеч не один десяток лет.

Навстречу ехали сани, запряженные парой гнедых якутских лошадей с густой курчавой шерстью. Когда сани поравнялись с Петровским, полицмейстер Рубцов поздоровался с ним особенно вежливо. «Знает», — решил Григорий Иванович.

Невообразимый шум стоял в клубе приказчиков, где уже собрались политические, а также местные жители. На лицах беспокойство и нетерпеливое ожидание. Петровский, как председатель колонии политических ссыльных, прочитал телеграмму из Петрограда.

Вихлянский тут же попросил слова.