«Революцией мобилизованный и призванный…» (Владимир Владимирович Маяковский)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Революцией мобилизованный и призванный…» (Владимир Владимирович Маяковский)

Поэт в революции и революционер в поэзии, Маяковский и там, и там оказался предельно искренен. И в революцию он пришёл на её первой, жертвенной волне; и его поэтическое новаторство не было погоней за экстравагантностью, но происходило из душевной и творческой невозможности Владимира Владимировича писать о новом – по-старому. Поэтому и в революции, и в поэзии он останется навсегда.

Родился Маяковский 7 июля 1893 года в грузинском селе Багдади, расположенном неподалёку от Кутаиса. И был он потомственным дворянином. А ещё из казаков: запорожцев – по отцовской линии, кубанских – по материнской. И Владимиром назван, очевидно, в честь отца – Владимира Константиновича Маяковского, ибо появился на свет в день его рождения. Отец будущего поэта работал лесничим в урочище, село окружавшем. Место глухое, и учиться Володе было негде. Однако имелась старая потрёпанная азбука, некогда принадлежавшая его старшим сёстрам Люде и Оле; пользуясь ею, мальчик самостоятельно овладел чтением.

В 1900 году мама будущего поэта – Александра Алексеевна вывезла Володю в Кутаис, чтобы подготовить к поступлению в гимназию. Жили у знакомых. А в 1902-м туда переехала и вся семья, за исключением главы, неусыпно опекавшего своё обширное в 90 тысяч гектаров лесное хозяйство. Впрочем, Владимир Константинович, хотя бы в конце недели, а всё-таки постоянно наведывался в Кутаис. Так что и соскучиться не успевали.

Маяковские уже так долго проживали на родине Бараташвили и Руставели и настолько свободно владели местным языком, что их даже принимали за грузинскую семью. Отличное знание грузинского едва не помешало мальчику при поступлении в гимназию. На экзамене по «Закону Божьему» священник спросил его: «Что такое «око»?» Володя ответил: «Три фунта», – имея в виду грузинское значение этого слова. Священник поправил: «Глаз еси!» Тем не менее, в гимназию Маяковский был зачислен, и осенью 1902-го приступил к занятиям.

Старшая сестра Людмила, к этому времени окончившая в Тифлисе женскую гимназию и педагогический восьмой класс, уже преподавала в Кутаисской школе, а, кроме того, готовясь к поступлению в Строгановское художественно-промышленное училище, брала частные уроки у художника Краснухи. Как-то она показала ему Володины рисунки, и они произвели столь благоприятное впечатление, что со способным мальчиком художник вызвался заниматься бесплатно.

Революция 1905 года, по воспоминаниям Маяковского, лично для него началась с того момента, когда его приятель, повар священника Исидор при известии, что убит генерал Алиханов, усмиритель Грузии, до того обрадовался, что босяком вскочил на раскалённую плиту. Как видим, сам юноша в эту пору ещё не имел своего отношения к происходившим волнениям и не без изумления наблюдал за теми, кого тогдашний всплеск народного недовольства потряс до глубины души.

Однако если другой поэт – Николай Гумилёв, покинувший Грузию тремя годами прежде, лишь соприкоснулся с едва начавшимся политическим брожением и вскоре отвратился от него, то Маяковский был подхвачен уже набравшим силу бурным потоком свободомыслия и мятежа, захлестнувшим страну. И на всю жизнь оказался у Революции в плену.

Первые, беспокойные годы неслыханно кровожадного века. Ещё не отболевшая память о Ходынке, каннибальская провокация Гапона, Цусимский позор… Немудрено, что попадавшиеся юноше нелегальные брошюры крамольного содержания и желание в них лучше разобраться привели его в марксистский кружок. В эту пору и гимназия, в которой учился Владимир, и весь Кутаис бурлили бунтарскими настроениями.

Когда гимназисты не пожелали снять шапки перед манифестацией, шествовавшей по городу с портретом Николая II, ружейная пальба, открытая по ним казаками, впрочем, поверх голов, прогремела для ребят отзвуком кровавого воскресения и краснопресненских боёв. А когда ученики, в числе которых был и Маяковский, запели в церкви «Марсельезу», гимназию закрыли.

И всё-таки раннее восприятие Революции будущим поэтом было скорее живописным, чем социальным или политическим: «В чёрном анархисты, в красном эсеры, в синем эсдеки, в остальных цветах федералисты…» За этой весьма затейливой цветовой гаммой – пестрота революционных мировоззрений, взглядов, методов борьбы. Почему-то посчитав себя «социал-демократом», Володя не замедлил стащить «отцовские берданки в эсдечный комитет».

Нужно признать, что ориентация партий на собственные цвета психологически оправдана. При темноте и косности народных масс именно цвет может оказаться поводом к политическому предпочтению, а заодно отличительным знаком во время уличных боёв и беспорядков. «Цветовой агитацией» Революция пользовалась и прежде. Тут и красные фригийские колпаки санкюлотов, и красные шарфы якобинцев. Да и воюющие державы всегда заботились о том, чтобы цветовой набор в обмундировании сражающихся армий имел достаточно резкие отличия. Как, впрочем, во всякой «командной игре».

19 февраля 1906-го умер Володин отец. Причина смерти нелепейшая. Добившись, наконец, перевода в Кутаис, Владимир

Константинович готовил к сдаче дела и, сшивая бумаги, уколол палец. Последовало заражение крови и летальный исход. Казалось бы, случайность, а на самом деле неукоснительное действие небесного промысла.

Сколь часто жизнь поэтов начиналась с сиротства реального – Державин, Крылов, Жуковский, Боратынский, Лермонтов, Фет, Волошин, Цветаева, Кедрин, или с сиротства фактического, связанного с отдельным от родителей проживанием – Пушкин, Некрасов, Блок, Ахматова, Есенин, Заболоцкий… И восполняется этот житейский ущерб высоким Божественным усыновлением, ибо Господь Бог «любит до ревности».

Только Сам Всевышний способен восставить пророка или воспитать поэта. Людям эти рецепты неизвестны. Да и, чтобы сформировалось присущее каждому поэту своеволие, необходимо уже в детскую пору оградить его от родительского произвола и тирании.

Оставайся Владимир Константинович в Багдади, возможно, жил бы и жил. Ведь и заботы о лесничестве своём не следовало ему бросать. Тоже ведь Господнее поручение… Ну, а тут и богатырское здоровье не спасло. Прежде-то и не болел вовсе…

Лишившись кормильца, Маяковские решили переехать в Москву, поближе к старшей дочери Людмиле, которая к этому времени уже обучалась в Строгановке. Продали мебель, собрали пожитки и – в путь. По приезде в столицу мальчик был принят в четвёртый класс гимназии. А ещё занимался рисованием на вечерних курсах при Строгановском училище. Тогда же Володя предпринял попытку писать стихи, но и первое стихотворение – революционное по теме, и второе – лирическое ему не понравились. Бросил.

В Москве жили крайне бедно. Средства мизерные – 10 рублей материнской пенсии, да ещё сдавали комнату и прирабатывали дешёвыми обедами. Благодаря ходатайству дяди – Михаила Константиновича и поездке матери в Петербург с хождением по начальству, пенсию увеличили до 50 рублей.

Квартировали у Маяковских студенты-социалисты. Через них-то семья и оказалась вовлечена в круг революционных идей и подпольной работы. Хранение нелегальной литературы, передача записок, сообщение явок – далеко не полный перечень выполнявшейся ими работы.

Замечательно, что когда Маяковские переехали на 3-ю Тверскую-Ямскую, их новая квартира оказалась тоже явочной, а соседями – студенты-революционеры. Вот и напрашивается вывод. Во-первых, революционное движение было уже довольно многочисленным; во-вторых, неким фатальным образом оно сопрягалось с разворачивающейся судьбою будущего поэта и сопутствовало ей.

В 1908-ом Маяковский вступил в РСДРП (большевиков) и получил подпольную кличку – Константин. Вскоре юноша нарвался на засаду, и ему пришлось съесть блокнот с адресами явок и фамилиями. Разумеется, из конспиративных соображений.

В том же году был он арестован и проходил по делу о нелегальной типографии Московского комитета партии. Обыск, проведённый на квартире Маяковских, по счастью, ничего не дал. И тогда «хитрый» следователь попросил юношу нечто написать, якобы для установления почерка. Продиктовал текст прокламации, а потом обвинил его в изготовлении и распространении таковой. Однако по причине Володиного несовершеннолетия, жандармы всё-таки были вынуждены его освободить.

В январе 1909-го опять арест, опять обыск, и опять выпустили, на этот раз за отсутствием улик. Частые аресты Маяковского объяснимы, как его неопытностью, так и огромным количеством провокаторов, вживлявшихся в революционные группы. Да и филёры уже не оставляли юношу своим вниманием, но ходили за ним по пятам, в ежедневных донесениях и разговорах между собой именуя «Высоким». Константин Высокий – вот его партийно-полицейская кличка. Звучит, как имя какого-нибудь средневекового императора.

В июле 1909-го последовал новый арест уже в связи с побегом тринадцати политкаторжанок из тюрьмы на Новинском бульваре. Был сделан подкоп, выбравшись из которого, отважные девушки стройной группой, вроде как ученицы ближайшей гимназии, прошли по бульвару, сели в заранее нанятые пролётки и умчались в неизвестном направлении. В пошиве гимназических платьев для беглянок участвовала вся семья Маяковских, до чего следствие, впрочем, не дозналось.

А дело было громкое. Юноше грозила высылка на три года в Нарымский край. Однако хлопоты матери и его несовершеннолетие позволили Володе отделаться тем, что по освобождении был он сдан под надзор полиции. Но, пока шло разбирательство, Маяковскому пришлось-таки полгода отсидеть: сначала в полицейских участках – на Басманной, Мещанской, Мясницкой, и, наконец, в одиночной камере № 103 Бутырской тюрьмы.

Известно, что заключение располагает к самообразованию и творчеству. Маяковский много читает, особенно поэтов-символистов: Константина Бальмонта и Андрея Белого. Пробует и сам писать под них, но о революции. Гибрид не слишком удачный. Впоследствии поэт посчитал большим везением, что при выходе из Бутырки надзиратель отобрал тетрадку, таким образом, избавив его от соблазна напечатать свои первые опыты стихотворства.

Выпущенный под полицейский надзор Владимир Маяковский оказался перед выбором: или уйти в подполье и продолжать партийную работу, чтобы через полгода или год очутиться за решёткой и уже надолго, или заняться учёбой? Юноша, очевидно, не без совета старших товарищей, выбрал учёбу. Цель – создавать новое, революционное искусство.

Ещё весною 1908-го исключённый из гимназии вследствие неуплаты денег за обучение, Володя помышлял сдать за пять классов Строгановского художественно-промышленного училища и продолжить образование в его стенах. Однако помешал второй арест.

И вот теперь приходит понимание, что Строгановка с её прикладным уклоном и «техническим рисованием» не позволит ему стать живописцем. А значит, необходимо поступить в Высшее художественное училище при Академии художеств в Петербурге. Готовясь туда, юноша усиленно занимается рисунком и живописью: сначала – в студии С. Жуковского, потом – у художника Келина. При этом педагоги отмечают у него и редкое трудолюбие, и явный талант.

На лето 1911-го Владимир Маяковский – юный гигант, выглядевший на 2–3 года старше своих лет, надумал поселиться отдельно – в Петровско-Разумовском. Одна из причин – не хотел своим нешуточным аппетитом отягощать убогий бюджет семьи. Подрабатывал раскраской деревянных пасхальных яиц, которые сдавал в магазин на Неглинной по 10–15 копеек за штуку. Впрочем, таковой промысел был знаком юноше ещё прежде. Но тогда он это делал совместно с сёстрами, тоже отлично рисовавшими.

В пору своего проживания на отшибе, питался будущий поэт исключительно колбасой и баранками. В тщетной попытке обуздать голод растущего организма рассчитывал свой рацион со строгой экономией: завтрак – полвершка колбасы и 2 баранки, обед – вершок колбасы, а ужин – полвершка. Но иногда не выдерживал и разом съедал на несколько дней вперёд, после чего был вынужден поститься. Не желая делиться с крысами, и колбасу, и баранки Володя подвешивал к потолку…

Увы, с Высшим художественным училищем не вышло. При подаче документов потребовали справку о благонадёжности. Мол, иначе и к вступительным экзаменам не допустим. Между тем о благонадёжности Маяковского, как известно, одни воспоминания остались, да и то лишь в царской Охранке. Пришлось Володе ограничиться учебным заведением поскромнее, и в 1911 году, успешно выдержав экзамены, был он зачислен в Московское училище живописи, ваяния и зодчества.

Там же одновременно с Маяковским обучался «кубист» Давид Бурлюк, тоже, кстати, с казачьими корнями. Бросающаяся в глаза наглость в поведении этого авангардиста едва не столкнула его с Владимиром. Кулаки чесались у обоих. Но 4-го февраля 1912-го (день эпохальный в жизни Маяковского) они, не сговариваясь, сбегают с концерта Рахманинова, музыка которого им, мечтающим о новом искусстве, не могла не показаться архаичной. Вместе шатаются по городу и до самого утра говорят, говорят, говорят…

В том, что разговор между ними шёл более о поэзии, чем о музыке, можно не сомневаться. Во всяком случае, на следующий день Владимир написал стихотворение и осторожно, не называя – чьё, прочитал Бурлюку. Ну, а тот мгновенно разоблачил авторство Маяковского и рявкнул: «Да вы же гениальный поэт!»

С этой минуты Бурлюк представлял его не иначе как: «Мой гениальный друг. Знаменитый поэт современности». И, незаметно подталкивая Володю, рычал: «Теперь пишите. А то вы меня ставите в глупейшее положение». И Маяковский писал. И делал это с бесшабашностью и бесстрашием юного таланта. И его поэтическая дерзость не знала удержу. И уже через год им было написано стихотворение, не только вошедшее в хрестоматии, но и посмевшее дерзко усомниться в творческой потенции своих будущих читателей:

А ВЫ МОГЛИ БЫ?

Я сразу смазал карту будня,

плеснувши краску из стакана;

я показал на блюде студня

косые скулы океана.

На чешуе жестяной рыбы

прочёл я зовы новых губ.

А вы

ноктюрн сыграть

могли бы

на флейте водосточных труб?

Бурлюка Маяковский называл своим единственным учителем. Тот читал ему французов, немцев; выдавал по 50 копеек на день, чтобы Владимир писал, не заботясь о пропитании. Давид Бурлюк, уже объединивший возле себя Велимира Хлебникова и Бенедикта Лившица, присовокупил к ним Маяковского и Кручёных. Так создавалась знаменитая группа футуристов.

В декабре 1912 года был выпущен уже второй по счёту общий сборник этой группы – «Пощёчина общественному вкусу». Оплеуха получилась увесистой и звонкой. Публика была шокирована. Газеты, захлёбываясь от печатной брани, наперебой заговорили о новом, только что народившемся «хамском» направлении в поэзии. Маяковского при этом называли не иначе, как «сукиным сыном». Дело в том, что и тогдашняя критика мало считалась с общественным вкусом и тоже была не прочь закатить ему свою затрещину.

В манифесте футуристов, открывавшем книгу, наряду с прочими «свободами» утверждались «права поэтов на ненависть к существовавшему до них языку». Ну, а возненавидев язык, разве могли эти сквернословы от поэзии не возненавидеть его носителя – народ и писателей? Отсюда и призывы футуристов «бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с парохода современности». Да что там отечественные классики – отрицанию подвергалась вся литература, всё мировое искусство!

Вот и на вечере Бальмонта среди всеобщего славословия Владимир Владимирович остался верен всегдашней стратегии футуристов – эпатажу и обратился к виновнику торжества привычно дерзко: «Константин Дмитриевич! Позвольте приветствовать вас от имени ваших врагов». Колючие, грубые, дурно воспитанные люди, попросту сказать – хулиганы, пришедшие на смену возвышенно-строгим, а подчас изящно-шаловливым поэтам недавнего прошлого.

Более всего футуризм выказывал себя в публичных выступлениях-концертах, неизменно принимавших форму скандала и хулиганского дебоша. Причём, весь артистический гардероб Маяковского составляли две блузы «гнуснейшего вида», как оценивал их сам хозяин. За неимением галстука молодой поэт разжился у сестры жёлтой лентой. Фурор. Тогда он, задумав добавить желтизны, позаимствовал у сестры и уже изрядно поношенную кофту – «кофту фата», как окрестил своё новое сценическое одеяние сам поэт.

Жёлтая женская кофта, надетая Владимиром, приводила публику в такое же бешенство, в какое приводит быка, выпущенного на арену, красная мулета матадора. Производимый эпатаж был настолько силён, что полиция запретила юноше появляться на зрителях в этой кофте и проверяла на входе, во что он одет. Но кофта проносилась тайком, и на сцену Маяковский выходил неизменно под рёв, свист и грохот неистовствующей публики.

Нужно сказать, что футуризм в России не был туземным растением. А между тем, заброшенное южными ветрами из Италии, своей прародины, направление это нашло в охваченной предреволюционными беспорядками стране подходящую почву. Призывы к новому искусству и демагогическая спекуляция будущим оказались донельзя кстати.

Это почувствовал и сам родоначальник футуризма Маринетти, то и дело приезжавший в Россию с лекциями, которые изобиловали нарочитыми парадоксами, циничными сентенциями, диким невежеством и претензиями на вселенское мессианство. Впрочем, в России было предостаточно и своих нахалов, которым только пример подай. И они, очень скоро оттеснив пришлого итальянца, взяли футуризм в свои руки. Впрочем, футуристов могло быть и гораздо больше, ибо охотников поскандалить искать не приходится. Но Бурлюк сразу задался для кандидатов в футуристы высоким цензом на талант и «посвящал» далеко не всякого.

Прежде всего, российские футуристы были бойцами, не допускавшими никаких компромиссов. И в жизни, и в творчестве. Не давал спуску своим литературным недругам и Маяковский, называя их «буржуями», «фармацевтами», «обозной сволочью». В 1913-ом поэт выпустил свой первый сборник, названный «Я». Рекордно короткое название, звучащее, как вызов; ничтожный объём – четыре стихотворения, и небольшой тираж– 300 экземпляров.

В том же году была им написана и поставлена первая драматическая вещь, трагедия, названная точно так же, как и стихотворный сборник, но уже не в первом, а в третьем лице и по имени – «Владимир Маяковский». Поэт сам режиссировал её в петербургском театре «Луна-парк» и сам сыграл главную роль – себя. На премьере присутствовал цвет столичной интеллигенции, начиная от Блока и Мейерхольда и кончая членами Государственной думы. Скандал, как явление искусства, всегда пользовался наибольшим интересом даже у самой просвещённой публики.

Ведь это очень скучно – быть зрителями. Только воспитанные, утончённые люди в состоянии часами просиживать в театральных креслах и услаждаться чужим творчеством, будь то музыка, стихи или драматический спектакль. В это время их посещают некие изящные мысли и возвышенные чувства. Ну, а публика попроще жаждет самовыражения, которым способны быть только душераздирающие вопли, оглушительные аплодисменты, свист и топот.

Да и Революция, тогда ещё только приближающаяся, разве не явится точно таким же самовыражением невежественного народа, которому надоело быть пассивным зрителем чужого успеха, чужой славы, чужого благополучия? Разве не разразится она точно такими же криками, драками и громоподобной бранью? Только ещё веселее, потому что страшней и кровавей. Вот почему все эти шумные выступления начала века были ничем иным, как маленькими репетициями большого-пребольшого действа, вскоре разыгравшегося…

Жадные до известности и славы – футуристы колесили и колесили по России. Вечера, уходящие далеко за полночь. Лекции, на которых и самое понятное превращалось в абракадабру. Полиции частенько приходилось обрывать их выступления, особенно, если пощёчины, предназначавшиеся общественному вкусу, находили более конкретные адреса.

И такой непритворной ненавистью дышали футуристы на свою малокультурную публику, приходящую на них поглазеть, что им начинали верить и уже вслушивались в их с пеной у рта ругательский бред. Однако, прочие соратники Маяковского по Всероссийскому турне публичных скандалов, именуемых выступлениями, оказались не более как статистами его личного успеха. И в центре, и на периферии уже осознавали, что в этой бродячей хулиганской компании имеется только один поэт, один гений – Владимир Владимирович Маяковский!

В пору гастролей к футуристам добавился и поэт-лётчик Василий Каменский, сопричастный группе ещё со времени альманаха «Садок судей» (1910 год). Однако стихи не были для него одной-единственной, исключительной страстью, а собственный аэроплан и нелёгкая миссия одного из первых русских авиаторов то и дело переносили Каменского из города в город, из страны в страну. Этот жизнерадостный, увлекающийся и одарённый человек оказался прекрасным дополнением к составу «труппы». Его простое, доброе, милое лицо, удачно контрастируя с мрачной агрессивностью Маяковского и взрывчатой серьёзностью Бурлюка, вызывало симпатии.

Куда бы ни приезжали поэтические громилы, всюду – десятки и сотни откликов на их появление: статьи, рецензии, фельетоны, карикатуры. Даже самые лаконичные сообщения звучали внушительно: «Вчера состоялось первое выступление знаменитых футуристов: Бурлюка, Каменского, Маяковского. Присутствовали: генерал-губернатор, обер-полицмейстер, 8 приставов, 16 помощников пристава, 25 околоточных надзирателей, 60 городовых внутри театра и 50 конных возле театра».

Докатилась их недобрая слава и до родного Училища. И дирекция отнюдь не умилилась скандальной известности своих учеников. Напротив, строго-настрого запретила впредь заниматься критикой и агитацией. А затем, ввиду неподчинения запрету – отчислила и Маяковского, и Бурлюка. Это случилось в 1914 году, в пору, когда Владимир Владимирович в своём творчестве пришёл к подлинным шедеврам.

ПОСЛУШАЙТЕ!

Послушайте!

Ведь, если звёзды зажигают —

значит – это кому-нибудь нужно?

Значит – кто-то хочет, чтобы они были?

Значит – кто-то называет эти плевочки

жемчужиной?

И, надрываясь

в метелях полуденной пыли,

врывается к богу,

боится, что опоздал,

плачет,

целует ему жилистую руку, просит —

чтоб обязательно была звезда! —

клянётся —

не перенесёт эту беззвёздную муку!

А после

ходит тревожный,

но спокойный наружно.

Говорит кому-то:

«Ведь теперь тебе ничего?

Не страшно?

Да?!»

Послушайте!

Ведь, если звёзды

зажигают —

значит – это кому-нибудь нужно?

Значит – это необходимо,

чтобы каждый вечер

над крышами

загоралась хоть одна звезда?!

Однажды литературный критик Корней Иванович Чуковский пожелал утешить и ободрить постоянно терзаемого журналистской сворой Маяковского. И вот, разыскав поэта за зелёным сукном одной из столичных биллиардных, попросил вызвать его для разговора. Известный едва ли не всей Москве виртуоз кия, появился Владимир Владимирович перед непрошеным благодетелем с явной неохотой. Когда же Корней Иванович начал петь ему дифирамбы, поэт оборвал ненужное славословие, дескать, всё это он о себе знает, к тому же сейчас занят биллиардной партией. Дескать, лучше бы маститый критик про гениальность Маяковского рассказал отцу его девушки, сидящему в белом галстуке за угловым столиком. Делать нечего, и Корней Иванович с покорностью поплёлся в указанном направлении…

Когда же Владимир Владимирович завершил партию, они прогулялись. Шли по Бульварному кольцу, и Чуковский читал поэту свои переводы из Уолта Уитмена, взволновавшие Маяковского близостью его собственным поискам. Тут же Владимир Владимирович принялся расспрашивать о судьбе американского поэта, явно примеряя её характерные эпизоды к своей жизни.

Разговор оказался небесполезным и для критика. Через тонкие, точные замечания; через понимание, происходящее не от заумных рассуждений, но от сходства натур: его и Уитмена, Маяковскому, даже не видевшему оригинала, удалось показать Корнею Ивановичу принципиальные погрешности переводов. Критик и поэт сблизились. Побывав у Владимира Владимировича дома, Чуковский поразился, что «в его комнате единственной, так сказать, мебелью был гвоздь, на котором висела его жёлтая кофта. Не имелось даже стола…»

В эту пору Маяковский чувствовал себя мастером и жаждал великих свершений. В его воображении уже начал складываться и созревать замысел очень пафосной, гордой поэмы, как бы продолжение его первой книги, названной высокорослым местоимением «Я». В этой поэме он должен был предстать чуть ли ни апостолом новой безбожной революционной веры, веры в могущество человека, бросающего вызов своему Творцу.

Однако нова ли эта вера, если во времена весьма отдалённые такое существо уже объявлялось, причём, преисполненное куда большей гордыни и блиставшее куда большими совершенствами. И было имя ему – сатана.

Весною 1915 года, выиграв 65 рублей, не иначе, как в бильярд, Маяковский устремляется в Финляндию, в Куоккала, чтобы там наедине с природой осуществить задуманное. Впрочем, выигрыш невелик, денег этих едва ли хватило бы даже на питание.

И тогда Владимир Владимирович разрабатывает и пускает в ход семипольную систему обедов: в воскресение проведывает Чуковского, в понедельник Евреинова и так далее… Наименее сытными оказались «репинские травки», вкушаемые по четвергам; именно в этот день недели Маяковский обедал у художника-вегетарианца Ильи Ефимовича Репина.

А вечерами поэт бродил по безлюдному пляжу и вышагивал свою поэму «Облако в штанах». И начиналась она с обращения к читателю, не то чтобы уважительного, но наоборот – самого презрительного и дерзкого:

Вашу мысль,

мечтающую на размягчённом мозгу,

как выжиревший лакей на засаленной кушетке,

буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;

досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

У меня в душе ни одного седого волоса,

и старческой нежности нет в ней!

Мир огромив мощью голоса,

иду – красивый,

двадцатидвухлетний.

Нежные!

Вы любовь на скрипки ложите.

Любовь на литавры ложит грубый.

А себя, как я, вывернуть не можете,

чтобы были одни сплошные губы!

Приходите учиться —

из гостиной батистовая,

чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает,

как кухарка страницы поваренной книги.

Хотите —

буду от мяса бешеный

– и, как небо, меняя тона —

хотите —

буду безукоризненно нежный,

не мужчина, а – облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца!

Мною опять славословятся

мужчины, залёжанные, как больница,

и женщины, истрёпанные, как пословица.

Многое тут сродни Уитмену: и вселенская огромность, монументальность лирического героя, и высокий пафос Учительства. Да и сам вечерний пляж Куоккала разве не напоминает пустынный берег Атлантического океана, где рождалась великая книга американского поэта «Песнь о любви к себе»? Но имеется между ними и существенное различие. Очень уж контрастно смотрятся нервные озлобленные строки Маяковского, клеймящего обывателей, и мудрая умиротворённость стихов Уолта Уитмена, открывшего в себе Человека.

Но что за девушка, что за Мария, о которой идёт речь в поэме? Что за очаровательница встретилась на пути поэта, чтобы своим отказом причинить ему сильнейшую сердечную боль и одновременно вдохновить на редкой красоты и силы создание?

С Марией Александровной Денисовой познакомился Владимир Владимирович в зимней Одессе 1914 года в пору футуристических гастролей. Необыкновенно красивая и обаятельная девушка-скульптор дважды побывала на скандальных выступлениях Маяковского и К*, которые проходили в Русском театре знаменитого приморского города. На проявленный поэтом интерес к своей персоне откликнулась и даже пригласила его вместе с Бурлюком и Каменским в гости, где за праздничным обедом в честь гастролёров Маяковский так и лучился весёлостью, так и блистал остроумием.

И было что-то похожее на обоюдную влюблённость. Однако присоединиться к поэтическим странствиям Владимира Владимировича девушка отказалась. А вскоре вышла замуж за некого инженера и уехала в Швейцарию. История не слишком оригинальная, но замечательная уже тем, что поразила поэта мучительной болью первой неразделённой любви.

Именно эта боль явилась тем самым «гвоздём в сапоге» Маяковского, гвоздём, который, по словам поэта, оказался «кошмарней, чем фантазия у Гёте». Тут Гёте не случаен, если припомнить его роман «Страдания молодого Вертера». А в Куоккала «русский Вертер» затем и приехал, чтобы избавиться от этой боли, затем и поэму свою тут сочинял. И записывал её по большей части на папиросных коробках, содержимое которых нещадно выкуривал, вышагивая взад и вперёд по берегу ветреной и холодной Балтики.

Впрочем, папиросные коробки для писателя далеко не худший вариант «записной книжки», если припомнить, что Эйнштейн по свидетельству его супруги, для сложнейших астрономических вычислений подчас использовал поверхность спичечного коробка. Гении неприхотливы, и для своих бессмертных открытий готовы довольствоваться любым подручным материалом – даже нашаренным в кармане брюк…

Шагая по пустынному берегу, Маяковский то и дело всматривался в дымчатую бирюзовую даль. Где-то там, за морем, в Европе теперь и проживала Мария. Надо стать очень большим, чтобы суметь заглянуть туда, за пенящийся волнами окоём и её увидеть. И он рос от строки к строке, от метафоры к метафоре. И уже видел, видел её:

Мария, ближе!

В раздетом бесстыдстве,

в боящейся дрожи ли,

но дай твоих губ неисцветшую прелесть:

я с сердцем ни разу до мая не дожили,

а в прожитой жизни

лишь сотый апрель есть.

Денисова ещё опомнится. Бросив мужа и Швейцарию, вернётся в Россию, в Москву. Может быть, в покаянной надежде на встречу с Владимиром Владимировичем? Станет учиться в мастерской знаменитого скульптора Сергея Конёнкова. Но, почувствовав, что упущенное не вернуть, бросит учёбу и отправиться на фронт. Будет воевать. И там, на фронте выйдет замуж за красного командира, члена РВС Конармии Ефима Щаденко.

Потом опять вернётся в столицу. Продолжит учёбу во ВХУТЕМАСЕ. Закончит курс. И, разыскав Маяковского, предложит сделать его скульптурный портрет. В цементе. Таким она его видит. И будет близость. Ревность мужа. Развод. Но, увы, от страстной любви поэта к ней уже не останется и следа. Развеется как облако, как «Облако в штанах»…

Не так ли шестью веками прежде Лаура, узнав из сонетов уже прославившегося Петрарки об его великом чувстве к ней, бросилась на розыски влюблённого в неё поэта и уже помышляла бедненького утешить взаимностью, да не тут-то было…

Ну а что Мария Александровна? Опять соединится с мужем, который станет заместителем наркома обороны СССР. Будет несчастна. И после суицида Владимира Владимировича через четырнадцать лет тоже покончит с собой, выбросившись с десятого этажа привилегированного Дома на Берсенёвской набережной… Невыносимо трудный век. Страшные искалеченные судьбы…

Надо сказать, что Корней Иванович Чуковский, всячески опекая Маяковского во вдохновенную пору написания его самой громкой, самой скандальной поэмы, как бы замещал Давида Бурлюка. И не только помог поэту наладить «семипольную систему» питания, но и познакомил со многими деятелями русской культуры, отдыхающими в финском посёлке. И далеко не каждому из них Владимир Владимирович пришёлся по вкусу. Так, редактор газеты «Русское слово» Влас Дорошевич прислал Корнею Ивановичу телеграмму: «Если приведёте мне вашу жёлтую кофту позову околоточного сердечный привет».

А вот Репин воспринял «грубияна и скандалиста» с явной симпатией и, несмотря на свой семидесятилетний возраст, сумел оценить его молодое поэтическое новаторство. Более того, он – человек, казалось бы, далёкий от литературы, без труда разглядел в Маяковском реалиста и недоумевал: «Какой вы, к чертям, футурист…»

Восхищённый темпераментом поэта Илья Ефимович сравнивал его с Мусоргским и ещё при первой встрече решил: «Я напишу ваш портрет». «А сколько вы мне за это дадите?» – нахально спросил великого художника Владимир Владимирович. «Ладно, ладно, в цене сойдёмся», – миролюбиво урезонил его Репин. Художнику хотелось написать его «вдохновенные волосы», а поэт явился на сеанс… с обритой наголо головой. Репин сокрушался, а Маяковский его успокаивал: «Ничего, Илья Ефимович, вырастут».

Как-то Владимир Владимирович привёл к Репину своих друзей футуристов, пожелавших познакомиться с прославленным художником. Всегдашних скандалистов и буянов было не узнать – с таким почтением, так деликатно, даже робко повели они себя по отношению к именитому живописцу.

Уже готовую поэму «Облако в штанах» Маяковский прочитал Горькому. Алексей Максимович восхитился до слёз и предложил в издательстве «Парус» выпустить книгу поэта, которая вскоре и вышла под названием «Просто, как мычание».

Впрочем, не секрет, что через повышенную чувствительность и расшатанные нервы Горький был весьма и весьма слезлив. Узнав об этом, Владимир Владимирович, было заведший обыкновенье показывать всем и каждому свою манишку, орошённую рыданьями растрогавшегося писателя, тут же поспешил отказаться от сего наивного самохвальства.

Годом раньше, при самом начале русско-германской войны Маяковский попросился добровольцем на фронт, но тогда его не взяли. Не благонадёжен. А теперь в 1915-ом призвали. И, поскольку революционное прошлое оставалось при нём, назначение Владимиру Владимировичу грозило самое ужасное. Однако в дело вмешался Горький и, спасая поэта от службы где-нибудь в маршевом батальоне, устроил в автомобильную роту чертёжником. Случалось Маяковскому ради мелких поблажек рисовать портреты своих начальников. И всё равно печататься ему, как рядовому, не дозволялось.

Между тем, благодаря его стихам, ни на что ни похожим, а, может быть, ещё в большей степени эксцентричным выходкам и поступкам, имя Маяковского становилось всё заметнее, всё слышнее. Молва о нём долетела и до знаменитейшего оперного баса. «Вы, я слышал, в своём деле тоже – Шаляпин?» – поинтересовался тот. «Орать стихами научился, а петь ещё не умею», – с неожиданной скромностью ответил молодой поэт.

И правда, в художественном арсенале Владимира Владимировича по-прежнему преобладал эпатаж, в том числе и религиозный. Если в стихотворении «Послушайте» ещё присутствовало уважительное обращение к Богу, то уже в поэме «Облако в штанах» оно сменилось самым разнузданным святотатством:

Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,

и вина такие расставим по столу,

чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу

хмурому Петру Апостолу.

А в рае опять поселим Евочек:

прикажи, —

сегодня ночью ж

со всех бульваров красивейших девочек

я натащу тебе.

В дальнейшем напор атеистической агрессии Маяковского лишь возрастал. Оно и понятно – неверующие оттого так легко и охотно бросают вызов Всевышнему, что убеждены – расплаты не будет. Совсем как мальчишки, издевающиеся над худо слышащим учителем у него за спиной. Однако же расплата не замедлила, и у Владимира Владимировича почти сразу же за этим кощунственным поэтическим всплеском произошла роковая встреча с «Евочкой», которая стала его самой страшной и горькой трагедией…

Июль 1915 года поэт считал наиболее удачливой порой своей жизни. Время знакомства с семьёй Брик и, прежде всего, конечно же, с её женской половиной – Лилей Юрьевной. Она была красива, умна, умела подчинять своему мнению, всегда оригинальному, своему вкусу, всегда безукоризненному. Что касается её мужа, Осип Максимович был отлично эрудирован. По свидетельству Лили Юрьевны его чтение классиков русской поэзии чрезвычайно нравилось Маяковскому.

А ещё умел Осип Максимович быть просто полезным завоёвывающему русский Парнас молодому гению. Учитывая безденежье Владимира Владимировича, покупал у него стихи по 50 копеек за строчку, а также издал «Флейту-позвоночник» и «Облако в штанах». Словом, очередной меценат вроде Бурлюка и Чуковского. Дело в том, что поэта постоянно тянуло к мужчинам постарше. В них он как бы обретал безвременно утраченного отца. А Брик ещё и напоминал Владимира Константиновича великолепной памятью на стихи и склонностью к декламации.

Известно, что Маяковский был влюблён в Лилю Юрьевну, известно, что она не отвергала его любовь и даже отвечала на неё согласьем. Не подлежит сомнению и её любовь к мужу. А вот истинные чувства каждого из семейной пары к поэту весьма неопределённы и даже загадочны. В любом моральном обществе столь мирные и внешне благожелательные отношения между мужем, женой и любовником едва ли возможны. Но революционная эпоха, когда рушилось всё и вся, умела даже преступление превратить в нравственную норму, а иногда и выдать за подвиг.

Ещё недавно Владимир Владимирович в поэме «Облако в штанах» призывал «уличные тыщи» к расправе над поэтами-прелюбодеями, мол, «надо не слушать, а рвать их – их, присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати». Не прошло и года, как он сам оказался в роли такового «бесплатного приложения». Увы, это не единственный эпизод, когда поэту довелось споткнуться о собственные строчки, хотя он и выстраивал их весьма удобно – лесенкой.

Впрочем, в случае с Бриками очень скоро всё переменится: и не поэт к двуспальной кровати, а двуспальная кровать присосётся «бесплатным приложением» к поэту и, раскручивая Маяковского, станет жить за его счёт. Получится по известной русской пословице «Пошёл за шерстью, а вернулся стриженным»…

Октябрьская Революция 1917 года мимо Маяковского не прошла. В эти грозные судьбоносные дни в Смольном нашлась работа и для него. Но главное, именно Революция увела поэта-нигилиста со стези полного и безоговорочного отрицания, она сообщила его поэзии некий положительный, даже жизнеутверждающий смысл и дала Владимиру Владимировичу ощущение собственной нужности и значимости.

А между тем наступали голодные, трудные, шальные времена, когда всякая отдельная личность со всеми своими нравственными и материальными ценностями на фоне огромной всеобщей беды уже и не просматривалась. Всё вдруг сделалось непрочным, шатким, беззащитным.

Перекраивалась судьба не только страны, но и каждого человека – судьбы всего мира! Вот почему в эту пору основным законом становится выживание. Впрочем, трагическая поступь нового времени, была поначалу, как шаги Командора, и тяжела, и медлительна и, казалось бы, ничем не угрожала беспечности беспечных и наивности наивных.

Осенью 1917-го в Москве на углу Тверской и Настасьинского переулка в полуподвальном помещении бывшей прачечной футуристы открыли кафе поэтов. Помещение было мрачноватым и сырым. Однако же, незатейливая кухня, столики, да скоренько, в авральном режиме расписанные красками стены и своды, а так же небольшая наспех сколоченная эстрада для выступлений сделали таковое превращение вполне состоявшимся.

Публика съезжалась уже ночью после театра. Маяковский и Бурлюк, располагавшиеся обычно за столиками в противоположных углах кафе, перебрасывались через головы отдыхающих более или менее рискованными фразами, намеренно не замечая присутствующих знаменитостей, недостатка в которых чаще всего не было.

Слегка задетые невниманием и желающие быть узнанными знаменитости начинали проявлять нетерпение. А когда на них, наконец, обращали внимание и приглашали на сцену, с удовольствием соглашались на выступление, разумеется, бесплатное. В конце импровизированного концерта появлялся перед публикой сам Владимир Владимирович. И, потребовав: «Чтобы было тихо. Чтоб тихо сидели. Как лютики», – читал своё. Естественно, что среди прочего исполнялись поэтом и стихи, посвящённые его странной, горькой и, в конечном счёте, безнадёжной любви.

ЛИЛИЧКА!

Вместо письма

Дым табачный воздух выел.

Комната – глава в крученыховском аде.

Вспомни —

за этим окном

впервые

руки твои, исступлённый, гладил.

Сегодня сидишь вот,

сердце в железе.

День ещё —

выгонишь,

можешь быть, изругав.

В мутной передней долго не влезет

сломанная дрожью рука в рукав.

Выбегу,

тело в улицу брошу я.

Дикий,

обезумлюсь,

отчаяньем иссечась.

Не надо этого,

дорогая,

хорошая,

дай простимся сейчас.

Всё равно

любовь моя —

тяжкая гиря ведь —

висит на тебе,

куда ни бежала б.

Дай в последнем крике выреветь

горечь обиженных жалоб.

Если быка трудом уморят —

он уйдёт,

разляжется в холодных водах.

Кроме любви твоей,

мне

нету моря,

а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых.

Захочет покоя уставший слон —

царственный ляжет в опожаренном песке.

Кроме любви твоей,

мне

нету солнца,

а я и не знаю, где ты и с кем.

Если б так поэта измучила,

он

любимую на деньги б и славу выменял,

а мне

ни один не радостен звон,

кроме звона твоего любимого имени.

И в пролёт не брошусь,

и не выпью яда,

и курок не смогу над виском нажать.

Надо мною,

кроме твоего взгляда,

не властно лезвие ни одного ножа.

Завтра забудешь,

что тебя короновал,

что душу цветущую любовью выжег,

и суетных дней взметённый карнавал

растреплет страницы моих книжек…

Слов моих сухие листья ли

заставят остановиться,

жадно дыша?

Дай хоть

последней нежностью выстелить

твой уходящий шаг.

В этом стихотворении вся трагедия его незаконного чувства к Лиле Юрьевне. В стихах поэты обычно не лгут. Вещь исповедальная. И, если в мемуарной литературе встречаются высказывания Владимира Владимировича, идеализирующие образ этой женщины, то здесь совсем иные черты, совсем иной характер проступает – «измучила», «выгонишь, может быть, изругав», «сердце в железе», «не знаю, где ты и с кем». И при этом полная порабощённость, полная зависимость от неё – «Надо мною, кроме твоего взгляда, не властно лезвие ни одного ножа».

Похоже, что взгляд у Лили Юрьевны действительно обладал силою гипноза. Взгляд, в котором холодное призрение умело оборачиваться горячей волною самого неподдельного обожания, а нетерпящая возражений властность вдруг сменялась самой лучезарной, самой ангельской кротостью. И «Твоя, твоя…» вдруг навеки превращалось в «Мой! Мой!..»

Полностью свободная от какой-либо морали, эта женщина сообразовывалась только с собственными желаниями и настроениями. Вот и у своей младшей сестры Эльзы безо всяких колебаний отбила Маяковского, с которым влюблённая в поэта девушка имела неосторожность её познакомить.

Впрочем, и сестру сумела Лиля Юрьевна убедить в необходимости этой жертвы. Пламенно-ледяной сгусток воли, она повергала в повиновение всех и вся, и никто не смел ей прекословить. Разумеется, кроме Осипа Максимовича, которого она сама слушалась беспрекословно. И любила которого, по её словам, «больше чем брата, больше чем мужа, больше чем сына». «Про такую любовь я не читала ни в каких стихах, ни в какой литературе…» – добавляла она. А за что любила? – спросим и сами же ответим, – именно за его бесчувственность к её чарам и, более того, за власть над нею.

Что же касается выспренних сравнений, то ни брата, ни сына у Лили Юрьевны никогда не было, и какова любовь к ним знать она не могла. Ну, а мужем её сам Осип Максимович и был, так что люби она его хотя бы в ту силу, в какую полагается любить мужа, глядишь, и не потеряла бы…

Можно не сомневаться, что эта женщина была рождена для весьма редкого призвания – быть укротительницей. Вот ведь и окружающих её людей, ярких, импульсивных, страстных, она умела расставлять по тумбам, словно диких кошек, и заставляла себе служить. Среди её покорных жертв перебывали многие и многие: известные писатели, режиссёры, чекисты… Послушной Лиле Юрьевне «зверушкой» окажется и командующий «червонным казачеством» Виталий Примаков. И тоже погибнет. Ну, а

Осип Максимович, очевидно, был в этом зверином цирке за директора.

Маяковский со своей тумбы так до последнего часа и не слез. Лиля Юрьевна подчинила себе и самого поэта, и его творчество. Да ещё вменила в обязанность всё написанное посвящать ей, всё – независимо от темы и сюжета. Не абсурдно ли? Только поэма «Владимир Ильич Ленин», получившая специальный адрес «Российской Коммунистической партии посвящаю» избежала общей участи. И то, наверное, не без высочайшего Лили Юрьевны соизволения…

Удивительно сильная женщина, подлинная Клеопатра Революции! Вроде Александры Коллонтай и Ларисы Рейснер. А всё потому, что новая «идейная» власть, как и всякая другая, оказалась неравнодушна к соблазнам женской красоты. Спрос на хорошеньких женщин у партийцев обнаружился сразу. Так что красивым и беспутным бабёнкам было, где развернуться. Под обстрелом их чар оказались и всесильные наркомы, и доблестные красные командиры. Даже сам Сталин будет покорён прелестями оперной певицы Веры Александровны Давыдовой, причём сроком лет на двадцать.

Но вернёмся к стихотворению, действительно ей, Лиле Юрьевне Брик посвящённому и не единожды исполненному автором в кафе на углу Настасьинского переулка и Тверской. Имеется в этом стихотворении удивительная строка, звучащая, скорее всего, как попытка уговорить самого себя в невозможности фатального исхода: «И курок не смогу над виском нажать». Интересно, не вздрагивал ли голос Владимира Владимировича при её прочтении?

Что же касается завсегдатаев поэтического кафе, которым было предложено сидеть тихо, они, конечно же, аплодировали, свистели, кричали, топали ногами, приветствуя такие стихи и вряд ли подозревая, что поэты оплачивают свою поэзию собственной кровью. И уж совсем невероятно, чтобы эта публика заметила, да ещё с голоса оговорку Маяковского: «Если б так поэта измучила, он любимую на деньги б и славу выменял…», – ибо по смыслу этих строк напрашивается иное, связанное с желанием избавиться от любимой: «Если б так поэта измучила, он деньги и славу на любимую б выменял…»

Кафе, созданное футуристами, просуществовало около полугода. Вероятнее всего, не выдержало конкуренции. И в первую очередь с кафе «Домино», располагавшимся тоже на Тверской, но ближе к центру – напротив Телеграфа. Там тоже имелась эстрада, но куда более респектабельная, а на столиках под стеклянными крышками красовались фотографии знаменитостей, рисунки, стихотворные тексты. А ещё кроме стихотворцев туда забредали художники, артисты, музыканты и прочая московская богема.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.