Глава 28. В студенческом кругу: друзья и товарищи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 28. В студенческом кругу: друзья и товарищи

И в Берлине, и в Берне я жил почти как йешиботник: учился, не отрываясь от книг, вставал с рассветом и ложился затемно, вел жизнь отшельника и не общался с людьми. Последнее давалось мне с трудом. Я по природе своей склонен к общению, и у меня есть привычка беседовать на темы, которые меня занимают, – это моя вторая натура. Мне тяжело записывать в окончательной формулировке мысли, которые я не озвучивал раньше, о которых я ни с кем не разговаривал и не спорил. Беседа и спор пробуждают и направляют мою мысль. Поэтому я всегда любил спорить – не чтобы победить, а чтобы все понять; у меня были друзья, которым не нравилась эта моя привычка; они говорили, что я применяю в споре «нечестные приемы»: делаю вид, что у меня уже есть мнение по какому-либо поводу, а на самом деле лишь пытаюсь посредством беседы и спора уяснить для себя суть предмета и к тому же проверить, какова будет реакция окружающих на определенную точку зрения. Одним из моих постоянных собеседников был Я.-Н. Симхони{716}, который учился тогда в Берлинском университете и постоянно принимал участие в «еврейских» собраниях в Берлине. Помню, как-то раз Симхони сказал мне: «Ты меня поражаешь: ты так много общаешься в компаниях, разбрасываешь направо и налево свои интереснейшие идеи и мысли. Но это же совершенно непростительное разбазаривание! Это так странно. Мысли и идеи – самая интимная и личная собственность человека, их держат в секрете, ибо «благословенно лишь то, что скрыто от глаз», а ты как будто кричишь всем: «Вот чем я занимаюсь…» Думаю, лучше всего – потребовать «счет» от друзей за все идеи, которые ты им даришь…» Я засмеялся. Но, по сути, мне нечего было ему возразить. Похоже, что в этом отношении он был полной моей противоположностью. И эта непохожесть была одной из причин, мешавших нам сблизиться, несмотря на его очень теплое ко мне отношение.

Среди студентов Высшей школы еврейских знаний у меня не было близких друзей (кроме Гурвица). Время от времени я прогуливался с приятелями и разговаривал с ними или слушал их разговоры; или гулял с Шовой – и разговаривал на исторические и литературные темы, или пару раз – после лекций Тойблера – с Давидом-Цви Баннетом, или с Артуром Шпаньером{717}, мечтавшим изучать Талмуд с помощью неких мистических «новых методов», на которые он возлагал большие надежды; или с Арье Таубером, с ним мы вели споры на библиографические и талмудические темы; или даже с Готшлаком, блестящим знатоком истории Израиля, «либералом» и крайним противником идеи сионизма, одним из немногих в школе, кто знал иврит. Но они все были моими «товарищами» лишь в сфере научных интересов, связанных с Высшей школой еврейских знаний. Я со своей стороны тоже строго соблюдал это «разделение сфер», по одной простой причине: я чувствовал, что их отношение ко мне – даже самых лучших из них, общество которых было мне приятно, – сродни отношению «важных и влиятельных людей» к «бедному родственнику», «недотепе», к которому надо относиться с уважением, даже, может быть, хвалить, но вообще-то он – «бедняжка»…

Не исключено, что их ко мне отношение отчасти способствовало возникновению распространившихся среди учащихся «слухов» о том, что у меня крайне «левые» взгляды. Большинство учеников были, по-моему, далеки от этого. Помню, как одного из студентов (Ойгена Гартнера) возмутили результаты выборов в рейхстаг (1912 года), которые привели к значительному укреплению позиции «социалистов» (фракция социал-демократов), ставших наиболее влиятельной партией в рейхстаге. Те немногие, с кем я близко общался, также имели «левые» убеждения. Помню, что как-то раз я пришел к д-ру Баннету (он был в трауре, и я пришел осуществить заповедь об «утешении скорбящих»). Д-р Баннет много расспрашивал меня о социалистическом революционном движении в России. А под конец рассказал мне, что он никогда ранее не голосовал за буржуазную партию, но немецкая социал-демократия его вконец разочаровала. Он уверен, что в Германии никогда не будет настоящей революции. Здесь нет людей, способных возглавить оппозицию и начать осуществлять изменения, единственный способ что-то изменить – это «смена государственного строя», которая навсегда лишит всех привычного «комфорта». И даже если это назовут «революцией», суть вещей от этого не изменится. Меня удивили слова о «медлительности» молодого поколения, а также революционный настрой и острая социальная критика д-ра Баннета, ортодоксального консервативного раввина, оставившего общину и перебравшегося в Берлин из-за того, что в его синагоге решили установить орган… Эта беседа положила начало разговорам о России и еврейском вопросе в России, мы говорили об этом с д-ром Баннетом два или три раза. Тойблер тоже был невысокого мнения о немецкой социал-демократии. Он описывал социал-демократов как людей, лишенных фантазии, слабохарактерных, близоруких и недалеких. Их руководители – маленькие буржуа, похожие на профсоюзных лидеров; они погрязли в мелочах, у них отсутствует размах государственного масштаба. «Даже когда они придут к власти, у них не хватит силы справиться с этой властью – они будут опасаться хоть на шаг отступить от общепринятых норм и правил». Я не стал спорить; лишь сказал Тойблеру, что есть еще более глубокий изъян в немецком воспитании – оно задерживает развитие самостоятельности у учеников; это еще более заметно и ярко выражено в других слоях общества, не обязательно только среди рабочих. Я привел в качестве примера несколько своих берлинских наблюдений: два-три раза в месяц я ходил гулять по окрестностям Берлина, знакомился с «народом». Когда в субботние дни и в праздники встречаешься с большим количеством людей, – сказал я, – можно неплохо изучить их характер и привычки. Известно ведь, «человека узнаешь по его карману, по его стакану и по его гневу». В те дни можно было наблюдать все это одновременно. Мои же заметки – это впечатления постороннего человека, приехавшего издалека и, как говорит молва, «глядящего в корень». Я рассказал ему также про своего соседа по квартире, молодого немца, закончившего коммерческое училище, а ныне работающего в одном из берлинских банков и живущего со мной в одной квартире, в соседней комнате. В то время я жил в Галлензее (Hallensee). Юноша был членом правой политической организации и рассказал мне однажды, что «большинство жителей России – евреи, но царь – не еврей», доказав свои слова тем, что «в газетах всегда пишут о евреях в России»… О политике у меня была возможность побеседовать и с Эльбогеном, и с Йехудой. С ними было нетрудно спорить, так как единственным из преподавателей, у кого имелись стабильные политические взгляды и убеждения, был д-р Баннет. С Эльбогеном и с Йехудой я много беседовал, в основном на еврейские темы; точнее, слушал их рассказы и вставлял свои краткие замечания для поддержания беседы. От них я о многом узнал, в том числе о таких вещах, о которых раньше не имел ни малейшего понятия. Помню, как Эльбоген рассказывал мне про Элияху Шейда{718}, возглавлявшего чиновничий аппарат барона Ротшильда в Палестине и про его приезд в Бреслау и вечеринку, устроенную учениками раввинской семинарии{719} в его честь, и как Шейд учил их петь «ха-Тикву»{720} (в начале 90-х годов). Эльбоген очень удивился, услыхав от меня о деятельности Шейда в Палестине, и про все его попечительские дела в Эрец-Исраэль, и про полемику относительно них, и про жалкий конец его карьеры, а я со своей стороны удивился тому, как мало Эльбоген, человек наблюдательный и умный, знает про современную еврейскую действительность… Эльбоген время от времени приглашал меня побеседовать с ним. Иногда ему нужно было объективное мнение «человека со стороны», и тогда он вставлял в разговор несколько замечаний, побуждающих меня поделиться своим мнением о тех или иных выдающихся людях из России…

Мне нередко выпадала возможность побеседовать и с д-ром Йехудой. Он тогда вел кампанию против руководства Альянса{721}, в частности против Альберта Антеби{722}, который, будучи главой Альянса в Эрец-Исраэль, оскорбил отца д-ра Йехуды. Кроме того, д-р Йехуда был в «оппозиции» к руководству Высшей школы еврейских знаний в связи с назначением нового преподавателя религиозной философии (д-ра Келермана). Он зачем-то счел нужным подробно ввести меня в курс этого дела: зачитывал мне свои письма и даже попросил меня произвести тематическую сортировку его корреспонденции по общественным вопросам, обещая мне, что я «не буду обделен вознаграждением». Он много рассказывал о своей жизни, о преподавательской работе, о своем участии в первом сионистском конгрессе{723} и объяснял мне причины, по которым он не участвовал в сионистском движении. Но все эти разговоры происходили в форме «монолога» одинокого человека, который находится в общественной изоляции и «душевном истощении», он беседует сам с собой, и ему нужен слушатель… Личное доверие, которое испытывал ко мне Йехуда, порой меня несколько смущало: я опасался – и небезосновательно, – что потом он будет сожалеть о той откровенности, с какой он рассказывал мне о некоторых вещах, и встреча со мной будет для него неприятна. Йехуда рассказывал мне о своем брате Йехезкеле, о каналах передачи арабских книг и журналов для европейских библиотек, о переговорах, которые он вел с Берлинским университетом про спецкурс по багдадскому диалекту арабского, и о том, как из-за вмешательства профессора Митваха{724} курс не состоялся. Он раскрыл мне свои научные планы, с помощью которых он хотел обосновать свои «нововведения», связанные с «египетскими» мотивами в Книге Бытие… Эти беседы часто велись во время прогулок: после лекций, которые заканчивались в 6–7 часов вечера, он звал меня проводить его пешком до Шарлоттенбурга – для беседы, в которой, как я уже говорил, я был только слушателем. Он много рассказывал мне о немецких востоковедах и об их антисемитизме, который обнаруживается в полной мере только во время их разговоров между собой, когда они уверены, что их не слышит никто из «людей Востока»…

Я не был особо в курсе и даже старался вообще ничего не знать о сложных отношениях между учителями Высшей школы еврейских знаний, но догадывался, что лучше всего не рассказывать никому о том, что я тесно общаюсь с Йехудой; всем было известно только о моей дружбе с Тойблером.

Самым близким моим другом был, как уже говорилось, Натан Гурвиц. Он учился в Берлинском университете на юридическом факультете; его работа на тему «Хранение и ответственность за хранение по талмудическому закону» получила приз Высшей школы еврейских знаний. Он написал эту работу на иврите, и один из членов жюри (банкир Оскар Вассерман) похвалил «элегантный иврит», не забыв отметить, что «автор выучил его, по всей видимости, не в Берлине…»

Работа была опубликована Йозефом Колером{725} в научном журнале «Сравнительное правоведение». Колер пригласил Гурвица и расспросил его об образовании, о методах изучения Талмуда и во вступительном слове к статье написал: «Господин Гурвиц – блестящий талмудист, он учился у Виленского Гаона»…

Когда Гурвиц увидел эту фразу, у него потемнело в глазах. Колер отказался убрать ее и перенабрать статью заново и предложил написать примечание с указанием об ошибке. Я посоветовал Гурвицу решительно потребовать, чтобы эти две страницы перепечатали заново (даже пусть это будет за его счет), и действительно ему пришлось потратить на это значительную часть полученного гонорара.

Гурвиц привел меня в небольшую берлинскую «колонию поселенцев из Эрец-Исраэль»; там были воспитательницы, учителя, служащие и даже те, кто раньше были сельскохозяйственными рабочими в Эрец-Исраэль, а ныне стали студентами университета; среди них мне особенно запомнился один юноша, на визитной карточке которого было написано: «сельскохозяйственный рабочий такой-то». К этой группе принадлежал и Давид Шимонович{726}, который уже бывал в Палестине, публиковал свои впечатления о тамошней жизни и поступил в этом году в Берлинский университет, намереваясь учить восточные языки. В то время в «ха-Шилоахе» были напечатаны сочинения Шимоновича – «Язычники» и «Заблудившийся во времени», и я вел с ним беседы и споры об отношении между «идеалом и реальностью» в описаниях настоящего и прошлого.

Наша с ним дружба стала еще крепче после того, как Давид Шимонович как-то раз прочитал мне нравоучение по поводу моей «убийственной критики» в адрес мудрецов и ученых, в которой он видел пренебрежение к труду ближнего и серьезный удар по восхваляемой мною хасидской заповеди «ищите добра, а не зла». Он имел в виду мою критику «Талмудической археологии» Крауса{727}. В то время в Берлине находился Шмуэль Краус; он читал лекции на иврите в Обществе языка иврит; после лекций были дебаты и обсуждения. В дружеской беседе я подверг критике его трехтомную «Талмудическую археологию», незадолго до того опубликованную Обществом по развитию еврейских исследований. Кроме того, в начале 5672 (1911) года Краус опубликовал в «ха-Шилоахе» статью под названием «О талмудических древностях». Я сказал, что книгу стоило бы назвать не «Талмудическая археология», а «Собирание археологических сведений и обсуждение археологических проблем в Талмуде» и что вообще-то понятие «археология» относится к определенному народу, к определенному времени и к определенной стране, а не к литературе. «Археология» – это жизнеописание целого общества на основе осязаемых рудиментов «прошлого», а не реконструкция на основе литературы и не интерпретация источников, даже если это археологическая интерпретация. Археология – это реалия!

В разговоре принимал участие д-р Ф., ученик Крауса, который заявил:

– Моя критика «Талмудической археологии» основывается на совершенно иной точке зрения: д-р Краус опирается по сути только на Письменную Тору, а исследование Талмуда по своей природе предполагает более глубокий анализ Устной Торы; «Краус исследует Талмуд по «записям» (Письменная Тора), а «письмо» властвует над ним – отсюда все недостатки…

Шимонович сказал мне по дружбе, что д-р Ф. не осмелился бы так высмеять своего учителя, если бы не увидел в моих словах «разрешение» на «осквернение чести учителя»… Я пообещал ему, что поостерегусь в другой раз впадать в заблуждение и вводить в заблуждение ближнего – и поблагодарил его за «нравоучение».

Через Давида Шимоновича я познакомился с несколькими еврейскими писателями, жившими – или гостившими – в Берлине: с Шмуэлем Гурвицем{728}, с д-ром Ш. Меламедом{729}, с А.-А. Кабаком{730}, с Авраамом Бен-Ицхаком{731}, с Шмуэлем-Йосефом Агноном{732} и некоторыми другими. Особенно запомнилось мне знакомство с Шмуэлем-Йосефом Агноном, состоявшееся в красивой комнате Давида Шимоновича. Я не запомнил самого начала нашей беседы, как мы заговорили о «толковании названий» еврейских сочинений. Но осталась в памяти картина – напротив меня сидит Шимонович и смотрит на меня, полушутливо-полусерьезно, а я «разглагольствую»:

– Названия книг олицетворяют «облик литературы», из названий состоит «литературный пейзаж», но с точки зрения названий у нашей литературы нет привлекательного облика и нет живописного пейзажа. И неслучайно в еврейской литературе (мне не известны примеры в других литературных традициях) названия книг связаны с личными интересами писателей, с их именами, именами их отцов и тому подобное, лишь иногда название в самых общих чертах имеет отношение к содержанию книги – но менее всего автор думает привлечь внимание читателя и заинтересовать его… Вот, например: «Сад Давида» (Давида Холуба{733}) – книга о еврейских врачах, «Совершенство красоты» (Х.-Н. Дембицера){734} повествует о краковских раввинах{735}, в «Трактате о проказе» (Шмуэля Александрова{736}) собраны критические статьи, книга «Путь древа жизни» (М.-М. Гурвица{737}) – не что иное, как описание воложинской йешивы, «Многодейственный» (рабби Авраам, сын Виленского Гаона{738}) – это библиографический лексикон всех мидрашей, «Развитие вселенной, происхождение религии и науки» (Левина{739}) – поэма, а «Радость привычки: половина Богу, половина вам» (Моше-Ицхака Ашкенази{740}) – автобиографическое повествование…

Все развеселились и стали наперебой вспоминать «странные» названия книг и произведений на иврите и идише. Отличился в этом Шмуэль-Йосеф Агнон, ведший со мной продолжительный «поединок» эрудиций в сфере странных названий книг новой еврейской литературы как на иврите, так и на идише. Удовольствие получили все.

Однако для меня это не было простым развлечением. Меня интересовал литературный «пейзаж»: я записал для себя сотни книжных названий и пришел к нескольким выводам, которые сформулировал затем в виде тезисов к сочинению «Социальный образ еврейской литературы в названиях произведений». До настоящего времени «пейзаж» еврейской поэзии был очень «поэтичен»: «скрипки» и «органы», «мысли» и «видения», «стихи» и «напевы», «голоса» и «мудрецы», «цветы», «увеселительные сады» и «букеты лилий», «бутоны» и «ветви»… Однако «пейзаж» еврейской прозы был достаточно однообразен: в названии каждого рассказа непременно встречается слово «жизнь» – «Драмы жизни» и «Школа жизни», «Зеркало жизни» и «Легенды жизни», «Разнообразие жизни» и «За пределами жизни», «Долина жизни» и «Горечь жизни»… В этом отношении следует отметить первые шаги к «смене системы ценностей» в литературе: движение к простоте поэтического «пейзажа» и многообразию «пейзажа» прозаического. Но вот чего до сих пор не хватает нашему «пейзажу» – это поразительного остроумия, проявляющегося в названиях книг на идише, остроумия, обращенного к сердцу читателя и пробуждающего в нем интерес к книге. И это не случайно. Ивритский писатель обращается к индивидууму, а не к массе. У меня сохранились только тезисы к этой работе да список «названий».

Несмотря на то что я отверг предложение Эльбогена написать «Историю новой еврейской литературы», я не прекратил усердно изучать эту самую историю. Летом 1913 года я проделал большую работу по изучению сочинений Рамхаля{741}. Я сравнивал его «Башню силы» и «Хвалу праведникам» с «Верным пастухом» Гуарини{742} и главы с обсуждением этого вопроса передал Шмуэлю Гурвицу для второй книги «Путей»: он обратился ко мне по совету Я.-Н. Симхони, чтобы я написал для него статью на эту тему, и даже выдал мне задаток в счет гонорара, который был для меня тогда весьма кстати. Тем временем началась мировая война, вторая книга «Путей» не вышла, и у меня остался только краткий конспект этой статьи, над которой я столько времени работал, а что сталось с переданной ему рукописью, мне неизвестно.

Но несмотря на то что у меня были друзья и знакомые в Берлине, я чувствовал себя там слегка не в своей тарелке: я начал понимать, что в самом деле есть большая разница между уединением и одиночеством… Когда я встречал (и это повторялось не раз) своих друзей или знакомых из России: из Полтавы или из Киева, из Одессы или из Херсона, из Ковны или из Тельши, – я ощущал, что атмосфера теплеет, и даже казался самому себе немного выше ростом…

«Социальный климат» в Берне был для меня гораздо более комфортным, чем в Берлине. Тому было несколько причин: я был свободен, мне не надо было ни перед кем отчитываться, учебная программа была более насыщенной и интересной, круг друзей был шире, и среди них были мои близкие друзья, с которыми я познакомился еще в России. У меня было три круга общения: научно-литературный, общественно-культурный и личный.

Уже в первые месяцы после приезда в Берн я убедился в том, что тех 25 марок в месяц, которым я так радовался в первые дни, совершенно недостаточно в качестве минимального бюджета для расходов на жизнь и на учебу. Мне пришлось заняться поиском дополнительных источников дохода. Я предпринял несколько попыток в разных направлениях. По совету Я.-Н. Эпштейна Рав Цаир (р. Хаим Черновиц), занимавшийся подготовкой к выходу в свет Талмудического словаря Гавронского{743}, пригласил меня принять участие в написании исторических и географических комментариев к именам собственным, упоминаемым в Талмуде и мидрашах. Я делал эту работу несколько месяцев. Работа была интересной, меня в ней воодушевляло большое количество возможностей для исторического исследования. Помню, сколько времени и сил я потратил на выяснение значения слова «Ахайя» из Иерусалимского Талмуда: то оно означает римскую провинцию, то географическую территорию, а то греческую народность… Но тем временем вся работа перенеслась в Берлин, и Рав Цаир (или издатели, наследники Гавронского, зятя К.-3. Высоцкого) решил, что не стоит «умножать сущности там, где автор не ставил такой задачи». Вся работа над «Словарем имен собственных» прекратилась, моя рукопись и все собранные мной материалы остались у «редакции».

Ш. Нигер, который в то время был в Берне, считался студентом университета, но фактически являлся главным редактором ежемесячника «Ди Идише велт»{744}, начавшего выходить в Вильно. Он попросил меня писать время от времени заметки о новых книгах по истории Израиля. Незадолго до того И.-Э. Лейзерович (Изидор Лазар){745} опубликовал свой краткий перевод на идиш исторического труда Греца. Я передал Нигеру острую критическую заметку о первом томе, написав, что Лейзерович трактует историю Израиля по Мальбиму (одним из его «источников» были комментарии Мальбима к ранним пророкам). Заметку не приняли; последний раз мы виделись с Нигером в Нью-Йорке в 1954 году, он еще помнил ту заметку, но не мог вспомнить, почему ее не опубликовали; он помнил, что она была острой, но причина была не в этом. Он пообещал мне поискать рукопись, у него было ощущение, что она находится в его архиве…

Третья (и, как впоследствии выяснилось, наиболее успешная) попытка – мое периодическое участие в работе группы «анонимных» журналистов, писавших статьи, заметки, фельетоны и новости в русскую (а иногда даже в швейцарскую и французскую) прессу на темы, остро волнующие «общественность». Познакомила меня с этой группой российская студентка из Москвы, изучавшая классическую филологию; она приехала на семинар Шультхесса, но когда прочла в бернской газете объявление о том, что сдается комната, в котором были буквы К. R. (Keine Russen, «не русским»), решила покинуть Берн, а свой отъезд и его причину сделала достоянием гласности. Она к тому времени успела принять деятельное участие в семинаре Шультхесса и обратить на себя его внимание своим знанием древних языков. После занятий она зашла в кабинет профессора и сообщила ему о том, что покидает Швейцарию. Она заявила Шультхессу, что не хочет оставаться ни часа в стране, где публикуются подобные объявления, доказывающие слова Тацита о том, что «германское гостеприимство не что иное, как шутка»… Из кабинета Шультхесса она вышла взволнованная, с поднятой головой и сверкающими глазами, подошла прямо ко мне и попросила меня пойти с ней в кафе, чтобы обсудить один «срочный вопрос»; по пути она рассказала мне о своем отъезде и сообщила, что хочет мне кое-что предложить. Когда мы уселись, я спросил, читала ли она когда-нибудь Танах (ведь она занимается древней историей!)… Выяснилось, что она «специалист» в этой области, хотя эта «специализация», конечно, весьма относительна в ситуации, когда человек беседует с евреем, изучающим семитские языки. Я сказал, что ее сегодняшние слова доказали мне глубокую истинность фразы из притч Соломона (18:23): «С мольбою говорит нищий, а богатый отвечает грубо»… Она не поняла моего намека. Я объяснил ей. «Ты понимаешь, – сказал я ей, – я еврей, а ведь в России существует черта оседлости и еще некоторое количество ограничений по отношению к нам…» Она покраснела, прервала меня и воскликнула с жаром:

– Не надо продолжать. Я скажу тебе, друг, открыто: если бы я была еврейкой, я бы дня не осталась в России и не стала бы ждать «решения еврейского вопроса»! Я бы первым делом уехала из страны, где меня обижают… Кстати, – добавила она со смехом, – ведь я участвовала три раза в семинаре Шультхесса и слышала, как ты споришь с профессором. Ты ведь не станешь отрицать, что твоей манере спорить с профессором гораздо больше соответствовала бы степень по библеистике? Как ты сказал – «отвечает грубо»? А ведь и слова Тацита я узнала от тебя, из твоего спора со студентами о Таците; и именно поэтому позвала тебя.

Затем она рассказала мне о «коллективе журналистов», о том, что она ведет посредничество между российской прессой и этой группой журналистов и хочет, чтобы я время от времени проводил консультации, писал новости и заметки по интересующим меня темам…

– Мы заинтересованы в этом, и тебе это тоже будет полезно. Но есть важное условие: абсолютная секретность, никакого «авторского права» и обнародования имен участников. Какой у тебя адрес?..

Я рассказал ей, что переехал сейчас на новую квартиру в Бюмплиц-Бетлехем, это одна остановка от бернского вокзала, место уединенное и удобное для встреч вдали от «дурного глаза».

С тех пор примерно раз в месяц ко мне приходили «журналисты», с которыми я раньше не был знаком. Я знал, что они поддерживают связь с другими членами русской «колонии», но это был «секрет». Иногда они передавали мне привет от Карины (я до сих пор не знаю, было ли это ее настоящее имя, партийная кличка или журналистский псевдоним). Из всех моих бесед с ними мне особенно запомнилась беседа о деле Бейлиса{746} и русской науке. Суд над Бейлисом должен был состояться в ближайшие дни. Общественность была встревожена. Всех волновало, что сообщат эксперты – русские ученые. Кто знает, что они могут наплести? Среди них полно невежд, мало осведомленных в еврейском вопросе. В беседе с приятелями-журналистами я рассказал им несколько фактов, демонстрирующих вопиющее невежество в этом вопросе. В словаре Павленкова{747} (изд. Larousse) было приведено слово «зузя» (имелась в виду мезуза) и давалось объяснение: «иудейская божница, стоящая возле двери»… В энциклопедическом справочнике о России, изданном царским Географическим обществом, в 13-м томе, посвященном Белоруссии, была опубликована статья о евреях. Авторы статьи – проф. Довнар-Запольский{748}, известный русский историк, основатель киевского коммерческого института, и Беляев, лектор Дерптского университета. В этой статье имелось множество курьезов, домыслов и глупостей, которые были расценены мною как «грубое невежество, прикрытое псевдонаучной фразеологией». Помимо рассказа о «ребе, живущем в городке Сталин и имеющем большое влияние», в котором упоминались два класса евреев, «асидимы» (хасиды) и «миснахадимы» (миснагеды), там говорилось о еврейских праздниках: «Самый важный их праздник – это праздник Суккот, десятый день этого праздника называется Судный день…» Я объяснил приятелям источники ошибок профессоров, как в отношении странной транскрипции «хасидов» и «миснагедов», так и в отношении истории о еврейских праздниках. Все это излагалось по «строго научным» источникам; с одной стороны – упоминание слова «хасиды» («праведные») в Первой книге Маккавеев (2:41) в греческом написании, затем – предположение, что имэто неотъемлемая часть слова, а не окончание множественного числа; и наконец – мнение школы «библейской критики» Вельхаузена{749} о том, что Судный день восходит к упомянутому в книге Нехемии (9:1) посту… Так вот и скакали уважаемые ученые мужи с помощью новейшей «научной литературы» – от времен Нехемии к временам «ребе из Сталина». Эти мои комментарии, как мне потом рассказали, были напечатаны в чьем-то фельетоне «Путевые заметки по Швейцарии» (или что-то в этом роде), в котором фигурировала беседа с «евреем-ученым» в Швейцарии. Я ни разу не видел этот фельетон, но когда я рассказывал об этом в 1918 году одному известному российскому историку, преподавателю Петроградского университета, он сказал мне, что читал этот фельетон в какой-то газете, и добавил: «Он не произвел на меня никакого впечатления. Невежество царит зачастую даже в более знакомых нам областях науки. Вспомнить хотя бы про Рюрика и его братьев – Синеуса и Трувора. Даже в новейших учебниках (например, в учебнике издания 1915 года) эта история рассказывается так же, как в летописи. И вот приходит ученый, немецкий ученый, профессор из Грайфсвальда, и доказывает, что «Синеус» и «Трувор» – это не что иное, как искаженные древненорманские слова Sine Aus = Sein Haus, Tru Wer = Treue Wehr, означающие: «его семья» и «верная дружина»… Автор летописи не знал значения этих слов и решил, что это братья Рюрика, а поскольку не нашел никаких других упоминаний о них, сделал вывод, что они сразу умерли…

Дело Бейлиса взбудоражило общественность, все находились в напряжении, наблюдали за допросом свидетелей и внимательно следили за всем этим фарсом, лживость которого разоблачалась на глазах у всего мира. Оправдательный приговор Бейлису был встречен всеобщим ликованием. В Берне на следующий день, 27 октября 1913 года, в понедельник вечером, состоялось собрание всех еврейских студентов. С речью выступили два еврейских профессора – Лотмар и Рейхесберг{750}. Второй из них, профессор политэкономии, – российский еврей, социал-демократ, принявший швейцарское гражданство. Из числа студентов выступали сионисты, бундовцы (Рохкин) и представители других партий, а также «независимые ораторы», в том числе Эмануэль Ольсвангер{751} и я. Ольсвангер говорил о символичности «тернового венца», возложенного процессом Бейлиса на голову российского еврейства, и его речь произвела впечатление своим мистическим духом. Я решил немного охладить пыл «победных истин» и умерить пафос гражданского героизма присяжных, преувеличенного кое-кем из выступавших, и попробовал задаться вопросом о том, каков политический смысл этого процесса. Согласно российскому закону, сказал я, у евреев до настоящего времени имелась лишь одна сфера жизни, где они чувствовали себя в безопасности, – религиозная сфера. Еврейская религия признана законом и находится под его защитой. Власти всегда признавали еврейскую религию и считались с ней. Политическая подоплека дела Бейлиса состоит в том, чтобы создать еще один повод для гонений на евреев, вывести еврейскую религию из-под защиты закона. На это недвусмысленно намекал в Думе Замысловский{752}, один из «гражданских истцов» на процессе против Бейлиса. Суд присяжных пришел к компромиссному решению, признав, что Ющинский был замучен, но Бейлис невиновен. Цель подобного решения, на мой взгляд, была следующей: найти повод для гонений на всех евреев и при этом не запятнать своей репутации в глазах мирового «общественного мнения»! Я посоветовал не строить иллюзий в отношении будущего: «Нам следует ожидать, что преследования евреев усилятся». Начавшаяся вскоре волна гонений против российских евреев полностью подтвердила мой «прогноз».

Лотмар пригласил меня к себе после этого собрания и попросил поподробней объяснить сказанное; и хотя он признал, что «сказанное мной выглядит очень убедительно и логично», тем не менее, ему «не хотелось бы верить, что все так и будет…»

Помимо дела Бейлиса, имелись и другие проблемы, привлекавшие внимание еврейской студенческой общественности. Обособление еврейских студентов из России, языковой конфликт в диаспоре (иврит – идиш){753}, дебаты о языке преподавания в Технионе{754} и языковая война в Эрец-Исраэль{755}, разговоры про еврейский университет, который еврейские общественные деятели из России планировали создать за границей (в Швейцарии) и который должен был решить проблему высшего образования российской еврейской молодежи{756}. Они рассматривали этот план как «реальное» предложение, в отличие от «утопической идеи» создания еврейского университета в Иерусалиме. Я активно участвовал в обсуждениях этих вопросов. Аарон Сингаловский{757}, с которым я был немного знаком еще со времен нашего участия в движении сионистов-социалистов, активно выступал за объединение студентов из России. По его просьбе я составил обращение, которое в итоге ему не понравилось – чересчур академичное…

В Берне проходил День еврейских студентов, основными ораторами были Цви Аберсон и Александр Гольдштейн{758}. Меня впечатлила речь Аберсона, который остроумно и иронично говорил об организациях, которые по сути – еврейские, но при этом не допускают, чтобы их называли еврейскими; льстят Аману{759} – но закрывают двери, прежде чем к ним присоединится хоть один нееврей, хоть один представитель тех народов, которые притесняют евреев и закрывают перед ними двери университетов. Было в этом Дне еврейских студентов что-то от национальной демонстрации.

Примерно в то же время состоялось собрание бундовцев, на котором выступал проф. Герш{760} (известный бундовец из Женевы) и рассказывал о создании университета… в Швейцарии. Я первым начал дискуссию и в «академической» манере (имитируя стиль докладчика) показал, что единственно возможный путь развития университета – это наличие научных задач, тесно связанных с его расположением и местонахождением. «Университет для российских евреев в Швейцарии» неизбежно станет символом еврейской «оторванности»: отсталым в научном аспекте, убогим с социальной точки зрения и не имеющим никакой национальной ценности. Напротив, университет в Иерусалиме может занять почетное место в науке – окружающая реальность станет источником актуальных научных задач, благодаря чему появится почва для новых научных открытий и роста молодых талантов. Университет в Иерусалиме станет еврейским центром, поскольку реальность будет еврейской и социально-общественные проблемы тоже будут еврейскими. Герш (его партийное имя было Песах Либман) был впечатлен моими словами, покивал мне головой и ответил всего лишь одной фразой: он согласен со всем, что я говорю, и не может принять лишь основное допущение – что «Иерусалим – это еврейская реальность»… Я получил большое удовольствие, когда в 5707 (1947) году мне довелось пригласить проф. Герша на Всемирную конференцию по иудаике в Иерусалим. Придя ко мне в гости, он стал вспоминать о споре, имевшем место 34 года назад с «одним студентом-сионистом в Берне», пересказал мне мои собственные слова… и был потрясен, когда я ему напомнил, что тот «спорщик-сионист» – это тот самый человек, который пригласил его на Всемирную научную конференцию по иудаике в Иерусалиме.

Моим самым лучшим другом в Берне был Гриншпон. И он же привел меня в федерацию «Иврия»{761}. Помнится, меня выбрали ее председателем. Кроме Гриншпона, который был ее активистом, в работе этой организации принимали участие Ольсвангер, Брудный (Бар-Эли){762}, Арье Брамсон{763}, Крупник{764}, Гершон Штерн{765} и еще несколько молодых людей. Со многими из них у меня были очень хорошие дружеские отношения.

Мне нравился Арье Брамсон, двоюродный брат Л. М. Брамсона{766}, из Белостока, красивый юноша тонкой душевной организации (кажется, он даже писал стихи), независимо мыслящий, страстный и убежденный, благородный духом, хотя была в нем какая-то отчужденность (он умер в Берне во время Первой мировой войны). В федерации я читал лекции про Моммзена и его отношение к евреям и еврейству. Несмотря на языковую войну, мои лекции посещали представители обоих лагерей, и даже Нигер иногда участвовал в дискуссиях.

После лекций, по инициативе Брамсона, собирался небольшой кружок по «истории Израиля», и я рассказывал участникам кружка про «библейский период». Среди моих постоянных слушателей было несколько замечательных молодых студентов, особенно подружился я с Рафаэлем Маргулиным из Петербурга – студент-медик, скромный и деликатный юноша, всей душой преданный еврейству и сионизму; каждый раз, когда меня видел, он задавал мне «еврейские» вопросы, не дававшие ему покоя.

Когда встал вопрос о преподавании иврита в Технионе и началась забастовка учителей «Эзры» в Эрец-Исраэль, а языковая война получила публичную огласку, федерация «Иврия» устроила большое собрание, пригласив туда Шлимовича (это было партийное имя А. Ревуцкого{767}). Мы проинтерпретировали языковую войну как проявление культурного, национального и политического усиления ишува; к нашей трактовке отнеслись с уважением не только друзья, но даже и газеты, в том числе российские (вероятно, по инициативе штаба «Поалей Цион»). Но и в нашем «журналистском коллективе» я тоже прочитал целую лекцию на эту тему. Впрочем, в печать ничего не проникло. Я получил только одно письмо от моего юного друга Шломо (он был затем видным деятелем коммунистической партии и умер – или погиб – в конце 1921 года), в котором он восхищался той ясностью, с которой мне удалось разъяснить этот вопрос и донести его до общественности.

В один из тех дней мне сообщили заказным письмом из Берлина (а Тойблер и Эльбоген еще и в частных письмах), что Высшая школа еврейских знаний выдвинула меня в Сионистскую организацию и в организацию «Эзра»{768} – обе организации обратились к ним – в качестве кандидата на должность преподавателя истории, общей и еврейской, и мне следует обратиться в ту организацию, в которой я готов работать. Я обратился в центральный комитет Сионистской организации в Берлине и предложил свои услуги в качестве учителя истории. Ответа я не получил. В то же время я получил официальное предложение от организации «Эзра» и в ответном письме послал им вырезку из бернской газеты, где были напечатаны отрывки из моей речи на митинге протеста против организации «Эзра»…

Одним из моих друзей в Берне был студент-медик Ришон. Вместе с ним и с его коллегой, студентом Гершковичем{769} (ныне – член кнессета д-р Харель), мы решили создать студенческую сионистскую социалистическую – не по своему названию, а по своей направленности – организацию в Берне. Толчком к тому явилось предложение убрать из читального зала газету «Момент»{770}, выходившую в Варшаве, за то, что редакция газеты обратилась в полицию, и полиция арестовала рабочих, пришедших в газетную типографию с призывами к забастовке. Это предложение было отклонено большинством сионистов. Но многие из нас были этим недовольны.

И вот была создана организация. Мнения по поводу названия разошлись: я предлагал назвать ее «Исраэль», но друзья решительно этому воспротивились, и их мнение победило: организацию назвали… «Форвертс». Я сказал им: организация с названием «Исраэль» еще, может, и выживет, а вот с названием «Форвертс» – не протянет и года…

Нас с Ришоном связывала очень крепкая дружба. Когда начиналась Первая мировая война и я уезжал из Берна, он помог мне собрать вещи, проводил меня на поезд, и с тех пор от него не было никаких вестей. Когда в 1954 году я был в Соединенных Штатах и участвовал в конференции историков по случаю 300-летия еврейской общины США, я обратил внимание на одного молодого докладчика из Университета Брандея, который напоминал внешне моего друга Ришона. Во время перерыва я спросил его, не родственник ли он д-ра Ришона, с которым я когда-то общался в Берне.

– Это был мой отец.

– Был?

– Он умер два года назад. Папа часто вспоминал ваше имя и много рассказывал нам о вашей дружбе!

Среди моих друзей было несколько человек, с которыми я был знаком прежде и близко сошелся лишь в Берне. Одним из тех, кого я знал раньше, был д-р Михаэль Виленский{771} (он умер год назад в Цинциннати, подобно мудрецу и знатоку Торы, которого не оплакали должным образом). Михаэль Виленский был родом из Кременчуга; его отец, Хаим-Бер Виленский, был одним из великих хасидов Махараша (раббейну Шмуэля Любавичского) и считался одним из крупнейших знатоков и блестящих «толкователей» среди мудрецов Хабада. У него был винный магазин, и он не «делал свое знание Торы источником заработка». У Михаэля были блестящие способности. Когда пришло время идти в хедер, его привели к ребе, и оказалось, что ребенок не только отлично умеет читать, но и уже успел прочитать большую часть книг Танаха и хорошо в них разбирался. Он много изучал Тору и был одним из первых «йошвим» (учащихся) в Любавичах у ребе Шолома-Бера. Отец Виленского был близким другом моего дяди р. Элиэзера-Моше Мадиевского и даже собирался стать его зятем. Я немного знал Михаэля по Кременчугу. В Берне он изучал математику и химию. Он публиковал в специализированных изданиях свои труды по математике, но его отношения с преподавателями были далеки от идеальных. Он отличался склонностью к резкой критике, замечал людские слабости и недостатки и старался говорить правду в глаза. Его суждения были меткими и правдивыми, и его частенько недолюбливали «власть имущие». Впоследствии он издал научным изданием «Книгу формообразования» Ибн-Джанаха, а также несколько серьезных научных работ. Когда я был в Цинциннати, я навестил его в больнице – мне было жаль этого человека с незаурядными способностями, который так много мог дать своему поколению!

Мы очень дружили, его суждения и мнения о людях и книгах, о явлениях и событиях всегда заставляли задуматься, хоть я и никогда не бывал даже в малейшей степени согласен с ними.

У меня было еще двое друзей, с которыми я много общался в часы досуга. Один был студентом-химиком – Бобтельский{772} (ныне профессор университета), мы с ним часто прогуливались и обсуждали «мировые проблемы». Бобтельский считал, что я как будто «сижу в шатре», «нахожусь взаперти», не вижу людей, не дышу воздухом и не ощущаю вкуса к жизни. Когда у меня появилась квартира в пригороде – в Бюмплиц-Бетлехеме, я каждый день ходил пешком оттуда в университет – 45-минутная прогулка через парк. Так что воздухом я очень даже дышал… да и людей видел немало. Но все же мой друг был прав в том, что я веду уединенную жизнь. Даже когда нахожусь среди людей.

Второго моего друга, с которым я часто беседовал и спорил, звали Давид Эйнхорн{773}. Началась наша дружба на литературном вечере, где Эйнхорн читал свои стихи. Стихи были проникнуты еврейской романтикой и произвели на меня большое впечатление. Хаим Черновиц (Рав Цаир), который тоже присутствовал на вечере, был в восторге от еврейского народного колорита этих стихов. В одном из стихов Эйнхорн использовал образ «высокой городской башни». В разговоре с ним я спросил, читал ли он в детстве рассказ Фридберга «Сильный, чтобы спасать» (в переводе с немецкого) и не произвело ли на него особое впечатление описание городского совета в Нюрнберге и городской башни. Он тотчас же вспомнил, как его в свое время поразил этот образ.

Я с огромным интересом слушал Эйнхорна – о том, как он начал писать стихи, опубликовал свои первые стихи на иврите в журнале «ха-Олам»{774}, а затем стал писать на идише. Одной из причин этого стала самодеятельность «редакционных» поэтов, которые перекраивали его стихи и вставляли туда свою отсебятину…

Эйнхорн в то время был крайним «ненавистником Сиона», и мы без устали вели резкие споры. Вместе с тем он испытывал ко мне огромное доверие и рассказывал мне (хотя и не во всех подробностях) о врачебной карьере своего отца, который дослужился до чина генерала (в качестве военного врача), а затем вернулся в бейт-мидраш учить Тору…

Эйнхорн был не единственным «левым» из тех, с кем я спорил: были также бундовцы и социал-демократы всех сортов, многих из них я встречал потом в России во время революции, в которой они принимали участие. Несколько моих друзей, узнав, что я собираюсь ехать в Россию, поспешили в тот же день прийти попрощаться со мной и убеждали меня не ехать… И даже профессор Беккер, которого я случайно встретил на улице, приветствовал меня и уговаривал не ехать:

– Война закончится через три месяца!..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.