В УРГЕ
В УРГЕ
Переждав непогоду и дав коню отдохнуть, Сухэ направился в Ургу. Столица в эти дни выглядела особенно праздничной. На пустырях собирались толпы, и никто их не разгонял. Нойоны запросто заговаривали с аратами, заходили в их ветхие юрты, пили чай, толковали о том, как важно сейчас всем монголам действовать заодно. В храмах беспрестанно велись богослужения. Звенели литавры, торжественно завывали флейты, сделанные из человеческой берцовой кости, гудели медные трубы. Синий чад курений, казалось, окутал весь город.
В те времена Урга была религиозным и правительственным центром Монголии. Самое примечательное заключается в том, что название этому городу дали русские купцы и путешественники. Слово «Урга» (испорченное от «орго» — дворец, ставка) монголам было почти неизвестно; они называли свою столицу Да-Хурэ, или Ихэ-Хурэ, — «Большое стойбище»; или же Богдо-Хурэ — «Священное стойбище»; но чаще всего просто Хурэ. Когда-то здесь, в широкой долине реки Толы у подножья лесистой горы Богдо-ула, стоял монастырь главы монгольской церкви — перерожденца Джебдзундамбы-хутухты. А позже вокруг монастыря разросся город.
Этот город состоял из двух частей — монгольской и китайской. Грязные немощеные улочки, войлочные юрты, подворья, обнесенные частоколом, китайские мазанки. Главным украшением города были монастырские храмы. В их архитектуре, яркой, жизнерадостной раскраске словно воплотился самобытный строительный гений народа. Золотые и зеленые черепичные крыши с загнутыми вверх углами, словно стремящиеся улететь ввысь, нежно позванивающие колокольчики по углам, сверкающие на солнце молитвенные тумбы, зеленые драконы, изумительная по свежести красок роспись, белые субурганы — надгробья, пышные дворцы «живого бога» — богдо-гэгэна — все создавало некую почти сказочную картину, навевало мысли о древности. На западном холме поднимались кумирни монастыря Гандана. Были в Урге и другие монастыри.
Вся страна была покрыта густой сетью буддийских монастырей. В 2 565 монастырях, храмах, кумирнях находилось свыше ста тысяч лам, почти половина всего мужского населения страны. Это была огромная армия паразитов, живущих за счет трудового аратства. Поставив себе на службу ламаистскую церковь с ее проповедью непротивления злу, маньчжурские завоеватели стремились убить в некогда воинственном монгольском народе волю к сопротивлению, оторвать мужское население от производительного труда, затормозить развитие экономики, задержать рост народонаселения. Ламаизм — разновидность буддизма — был по своему духу и характеру религией отчаяния и безнадежности, он звал людей к смерти, к преодолению жажды жизни.
Дамдин не удивился возвращению сына. Сейчас творилось такое, что в Ургу приезжали даже из самых отдаленных хошунов. Новостей было много. О них говорили у каждой юрты, на каждом перекрестке. На базарной площади древний улигерчи пел о пришествии Амурсаны. Толстые ленивые ламы едва успевали принимать подношения многочисленных паломников. По вечерам Сухэ и отец сидели на войлоках, тянули из чашек горячий соленый чай и вели неторопливый разговор. Мать молча смотрела на них. Ее глаза в мелких морщинках светились лаской. Она исподтишка любовалась Сухэ: девятнадцатый год, а с виду богатырь — рослый, плечи широкие, взгляд смелый, как у орла. Возмужал, окреп. Из всех детей Сухэ был. самым любимым. Ханда подумывала о том, что пора бы засылать сватов. Обзаведется своей юртой, семьей, хозяйством, и не будет его тянуть куда-то в степь. Но когда мать заговаривала о женитьбе, Сухэ смеялся. Его больше занимали разговоры с отцом. Дамдин мог порассказать кое-что о последних событиях.
— Я так думаю: оросы помогли, — говорил он. — Недаром Ханда-Дорджи ездил к белому царю. Говорят, царь обещал свои войска прислать…
Откуда было знать Дамдину, что в Петербурге обстояло не все так гладко, как шла о том молва. Делегация Ханда-Дорджи передала царю письмо богдо-гэгэна. Богдо писал, что ханы и князья стремятся отделить Монголию от Китая и провозгласить протекторат России над новым монгольским государством.
Царское правительство отклонило эти предложения, так как опасалось осложнить отношения с Японией и другими государствами. Однако оно сразу же потребовало от Дайцинской династии обязательства не вмешиваться во внутреннюю жизнь Монголии без согласования с правительством России. Цины, доживающие последние дни, вынуждены были согласиться с этим требованием. Русское правительство обещало Ханда-Дорджи направить в Ургу батальон пехоты и несколько сотен казаков. Но вопрос о полном отделении от Китая так и остался открытым.
Как только делегация вернулась в Ургу, высшие князья и ламы стали готовить переворот. Они надеялись на помощь из России. Для руководства переворотом был образован комитет из князей и высших лам. Этот комитет 28 ноября вызвал в Ургу из ближайших хошунов монгольские воинские подразделения. Через два дня комитет предъявил маньчжурскому губернатору Сандо-вану требование о выезде из Монголии. В ультиматуме говорилось: «…монголы, сами защищая свою родину, объявляют Монголию Великим полноправным государством, возводят в хан хана Богдо Джебдзундамба хутухту. Войска, чиновники и Сандо-ван должны в трехдневный срок покинуть страну. В случае невыполнения данного требования будут применены военные силы». Сандо-ван рассвирепел, обозвал князей бунтовщиками и выезжать из Урги отказался. Он угрожал мятежникам расправой, сыпал на их головы проклятья и даже предпринял попытку призвать китайский гарнизон. Но гарнизон, состоявший всего из трехсот солдат, не захотел защищать маньчжурских чиновников и перешел на сторону монголов. У резиденции губернатора собралась огромная толпа — многие жаждали расправы с амбанем. В окна полетели камни. Опасаясь народного гнева, Сандо-ван бежал и, как рассказывали, укрылся в стенах русского консульства. Вскоре он под охраной русских казаков выехал в Китай. Приходили вести с запада. Улясутайский цзянь-цзюнь даже не пытался сопротивляться и сразу отказался от своих полномочий. Только кобдоский губернатор отказался подчиниться распоряжению новой власти и с большим гарнизоном заперся в крепости. Он тайно послал своих гонцов в Синьцзян и надеялся в скором времени получить подмогу.
В год беловатой свиньи, 9 числа первого зимнего месяца (16 декабря 1911 года), в монастыре Дзун-Хурэ состоялась церемония восшествия на ханский престол главы ламаистской церкви Джебдзундамбы, получившего титул «многими возведенного».
Перед широкими воротами главного золотого дворца собралась огромная толпа. Сухэ и Дамдина совсем затолкали. В глазах рябило от малиновых, голубых, фиолетовых шелковых халатов князей и их жен, желтых накидок и красных перевязей монахов; мелькали высокие, закрученные, словно рога, прически знатных женщин, шарики-джинсы на шапках чиновников и нойонов. Хутухты, хубилганы, ламы выстроились в ряд. Волнение нарастало, все ждали чего-то необыкновенного. И вот неожиданно весь разноголосый шум покрыл гулкий пушечный выстрел. Вслед грохнули еще два залпа. Раскрылись ворота, и над толпой поплыла четырехколесная русская карета, в которой важно восседали на шелковых подушках «живой бог» и его жена Цаган-Дари. В руках богдо-гэгэн держал золотое знамя. Карету несли восемь здоровенных лам. Впереди, расчищая путь, двигались по три в ряд нойоны с саблями в красных ножнах. Охрана была в парадной форме, с винтовками. За каретой следовали высокопоставленные ламы, настоятели монастырей, администраторы, низшие ламы. Богдо-гэгэн спокойно наблюдал за ликующей толпой. А толпа неистовствовала. Особо набожные бросались под ноги носильщиков, стремились коснуться руками кареты, валялись в дорожной пыли.
Сухэ пытливо всматривался в лицо нового монгольского хана. Богдо-гэгэна он видел впервые. На голове — круглая ханская шапка, украшенная драгоценными камнями и. золотом. Глаза мутные, красные. Под глазами лиловые мешки. И одутловатое лицо, прозрачно-желтое, дряблое, и затуманенный взгляд, и фиолетовый приплюснутый нос — все свидетельствовало о том, что «живой бог» злоупотребляет спиртным. Даже сейчас богдо-гэгэн был изрядно пьян. Иногда на его распухших красных губах появлялась глуповатая улыбка, а глаза начинали масляно блестеть — это случалось тогда, когда он замечал в толпе хорошенькую девушку.
О том, что «живой бог» — пьяница и развратник, рассказывали те, кому доводилось прислуживать при дворе. Богдо-гэгэн очень любил вино и почти всегда был пьян. Делами почти не занимался, а проводил время в приемах гостей. Прием начинался строгим соблюдением придворного церемониала, а заканчивался попойкой и разгулом, в которых принимали участие проститутки, а также сама Цаган-Дари — неофициальная жена богдо. На эти пиры тратились десятки тысяч лан. Цаган-Дари была молода и красива. На ее белый лоб свешивались нити жемчугов. Она бросала плутоватые взгляды по сторонам, и по всему было видно, что вся эта красочная шумная процессия ее забавляет.
Когда карета остановилась, богдо сошел на землю и под восторженные крики народа вместе с Цаган-Дари вошел во дворец через средние ворота. На воротах висело огромное красное полотнище, на котором золотом было выведено «Добро пожаловать! Хорошо повеселиться!». Из дворца вышел бывший министр старой Монголии Пунцукцэрэн. Он остановился, развернул толстый свиток и громким голосом провозгласил создание нового монгольского государства, столицей которого объявлялся Великий Хурэ. Повелителем нового государства отныне будет богдо-гэгэн с титулом «Многими возведенного, солнечно-светлого, тысячелетнего Богдо-властителя». А его супруга Цаган-Дари отныне именуется «Мать страны» — Эхэ-Дагини.
Празднество продолжалось допоздна.
Богдо-гэгэн, придя к власти, сформировал новое правительство из князей и высших лам. Ханда-Дорджи, тот самый Ханда-Дорджи, который ездил с делегацией в Петербург, стал министром иностранных дел, Далай-ван занял пост военного министра, далама Церен-Чимид был назначен премьер-министром и министром внутренних дел, Тушету-ван Гомбо-Сурун — министром финансов, Намсарай-гун — министром юстиции. Правительство установило новое летосчисление, по которому годы правления богдо-гэгэна отныне будут называться годами «многими возведенного».
Да, теперь правительство было чисто монгольским. Правда, ханом Монголии стал ««живой бог», «воплощение Будды на земле» тибетец Джебдзундамба, по сути, чужеземец. Но араты слепо верили в авторитет богдо-гэгэна, преклонялись перед его святостью и готовы были идти за ним. Влияние богдо-гэгэна распространялось далеко за пределы Халхи. «Многими возведенный» хан понимал, на какую высоту вознесли его события. Стремясь создать обширное монгольское государство, он в первый же. день правления обратился ко всем монгольским племенам с призывом к объединению. Этот призыв скоро был услышан: на востоке заволновалась Барга. Бар-гуты с боем заняли Хайлар и объявили о своем присоединении к Внешней Монголии. Да и вся Внутренняя Монголия тоже закипела, забурлила. Во многих княжествах изгнали маньчжуров и китайцев и признали над собой власть богдо-гэгэна. Во всех монгольских районах Китая разгоралась борьба.
Сухэ радовали все эти события. Наконец-то, наконец сел на коней монгольский народ!
Но жизнь по-прежнему оставалась тяжелой, и никакого улучшения не предвиделось. Семья Дамдина бедствовала, и Сухэ раздумывал: не податься ли ему снова на тракт? Раньше представлялось так: стоит только изгнать ненавистных цинов, и все сразу же переменится к лучшему. Но пока что все оставалось без изменения. Опять приходилось искать мелкую поденную работу: колоть дрова, собирать аргал, переносить тяжелые вьюки.
Как-то на базарной площади Сухэ встретил человека, которого видел до этого лишь однажды: погонщика из Дархан-бэйлэ Дзасакту-ханского аймака. Это он рассказывал о русской революции 1905 года, о славном, герое Аюши.
Погонщик не признал Сухэ. А когда они разговорились, рассмеялся:
— Значит, ты и есть самый младший сын Дамдина? Дэндыба помню, а тебя нет. Мал ты был тогда. А меня вот на старости лет солдатом сделали. Солдат я особенный — не воюю, а подвожу фураж. Главные казармы находятся за городом, но туда не попасть — там таких, как я, полным-полно. Живу в своей юрте, иногда хожу на службу, а в остальное время подыскиваю работу — нужно же кормить семью. Вот и защищай власть богдохана, если не дают ни жалованья, ни обмундирования, ни еды!
Кричат: «Свобода, свобода!» А нам, аратам, от этой свободы еще и пылинки не перепало. А в хошунах все по-прежнему: дерут с аратов подати, заставляют пасти княжеский скот, отбывать уртонную повинность. Богдохан от пьянства распух, а у меня сын умер с голоду. Ты молод еще, а я понимаю что к чему: никакой свободы для бедного арата не будет. Сперва маньчжурские чиновники да купцы сидели на нашей шее, а теперь свои князьки усядутся еще крепче. Хутухтам и хубилганам тоже денежки нужны. Вот и рассуди, какой толк арагу от такой свободы.
— А что слышно об Аюши? — спросил Сухэ.
— Аюши еще тогда выпустили на свободу. Вернулся он в свой аймак и опять поднял аратов против маньчжуров и князей. В этом году араты откочевали в горы, оставили князя Манибазара одного и создали свой народный дугуйлан. Теперь у них аратское самоуправление. СамЪ собой управляют и никому отчета не дают. Крепкий там народ. А наш Аюши — настоящий герой. Погоди, он еще и богдохану голову скрутит!..
Бесстрашные слова погонщика раскаленными угольями падали на сердце Сухэ.
А погонщик между тем продолжал:
— Я бывал в свое время и в России и в Пекине, повидал всего. Ждать свободы от царей и ханов — пустое дело. Вот если бы каждому нойону вырвать сердце из груди…
После речей погонщика Сухэ ночью не мог уснуть. Перед глазами все стояло перекошенное злобой, темное лицо погонщика. Значит, в Монголию пришла не настоящая свобода и не следовало так спешить в Хурэ…
Да Сухэ и сам видел, что жизнь аратов осталась все такой же, как и была. Они по-прежнему оставались крепостными, и по-прежнему нойон был полным властелином у себя в аймаке. Не стало маньчжурских губернаторов, но их место заняли наместники хана — сайты. Каждый из удельных князей стремился выслужиться перед богдоханом, получить новый титул, а потому торопился преподнести «живому богу» богатый подарок. Со всех сторон в табуны хана сгонялись сотни лошадей для обслуживания его самого и его многочисленной свиты. Высшие ламы чувствовали себя хозяевами положения и на князей поглядывали свысока. Это они, они из своей среды выдвинули нового хана Монголии! Пришло их время повластвовать. Ведь теперь и премьер-министром и министром внутренних дел был да-лама Церен-Чимид. Тысячи коней и верблюдов, принадлежавших раньше маньчжурскому императорскому дому, Церен-Чимид роздал высшим ламам, освободил монастырских подданных — шабинаров — от всех налогов.
Ниже богдо-гэгэна стояли семь крупных церковных сановников — хутухт и высшие ламы аймаков. А еще ниже — тысячи мелких хутухт и хубилганов, хомбо-лам, цоржи и прочих «святых» всех категорий. Крупные ламы теперь имели личные владения, население которых находилось в крепостной зависимости, они получали из государственной казны огромные суммы в виде пособий и пенсий. Дело доходило уже до того, что, пользуясь своей близостью к богдо-гэгэну, высшие ламы стали отнимать у владетельных князей их крепостных, пастбищные угодья, стада. Нет, не о такой свободе пелись песни у очагов бедняцких!
И все же маньчжуры и китайцы были изгнаны. Долги китайским ростовщикам больше не лежали на плечах аратов, не нужно было содержать маньчжурские гарнизоны и чиновников.
Но было что-то непрочное в самом перевороте. Что? Почему маньчжуры сдались почти без боя? Помощь белого царя? Но разве цари и ханы дают свободу? Двести лет сидели цины на шее монголов. Забирали лучшие земли, наводнили страну ростовщиками и своими гарнизонами; по сути, забрали всю власть в свои руки, превратили ханов и князей в своих слуг.
Сухэ лежал на кошмах и думал. Он пытался разобраться в событиях последних дней. Но ясности в голове не было. И все же ему казалось, что в Ургу он примчался не зря. Все, что творилось вокруг, как-то касалось и его, он не мог оставаться в стороне от всех этих событий.
Но самое странное было в том, что он пока не мог понять, что же делать дальше. Его никто не призывал, никому не было до него дела. Может быть, добровольно пойти в солдаты? Но на военную службу никогда и никто добровольно не просился. Военная служба была бессрочной. В солдаты забирали насильно. Даже теперь эти порядки не изменились. Быть всю жизнь солдатом, терпеть надругательства дарг, побои, голодать, не сметь сделать шага без разрешения начальника, забыть о свободе…
А Сухэ больше всего на свете любил свободу. Он был горяч, не терпел никаких оскорблений, ненавидел всякое притеснение. Правда, любил оружие. Всякое: острые клинки, винтовки, револьверы, пушки. Глаза его вспыхивали жадным огнем, когда он видел красивый нож или револьвер за поясом у какого-нибудь князя. Он считал себя охотником, хотя охотился редко, и страсть к оружию жила в его сердце, владела его помыслами. Он не однажды брал на праздниках призы по стрельбе из лука, сбивал орла на лету. Заветный лук до сих пор лежал в юрте. Стрелков из лука разделяли на команды по двенадцать человек. Каждый стрелок пускал за один раз пять стрел, всего же двадцать стрел с расстояния в сорок пять маховых саженей. А победителей награждали званием «мэргэнов» — метких стрелков.
Но настоящего огневого оружия у Сухэ не было никогда. Однажды в лесу он случайно повстречал охотника, и тот разрешил ему потехи ради выстрелить из своего самодельного ружья с сошками. Дрожащими от волнения руками юноша взял ружье и выстрелил. Это было самое высокое счастье. Тот свой первый выстрел Сухэ не мог забыть и до сих пор.
Мысль о солдатчине была страшна. И все же где-то в глубине сознания засела мысль: «Ну, а как же по-другому? Не сидеть же сложа руки! Если маньчжуры полезут на Монголию, пойду!»
С тяжелыми думами заснул Сухэ. Он не знал, что его судьба уже решена.
Утром в юрту зашли два чиновника. Один из них в фетровой шляпе, чесучовом халате и гутулах с загнутыми носками, сощурившись, оглядел Сухэ с ног до головы и произнес басовитым голосом:
— Вот где ты укрываешься от воинской повинности, собачья блоха! Не хочешь служить «многими возведенному»!
Другой чиновник зачитал бумажку, в которой говорилось, что сын арата Дамдина Сухэ, девятнадцати лет от роду, отныне призывается на воинскую службу и ему надлежит сегодня же прибыть на призывной пункт. В случае, же уклонения…
Но чиновники, судя по всему, были настроены миролюбиво. Они не отказывались от угощения, предложенного Дамдином. Мать, Ханда, прислуживала за столом: подавала куски мяса, разливала в пиалы чай, подкладывала борциги на бараньем сале.
Чиновники руками разрывали сухожилия, обгладывали кости. Жир капал с их подбородков. Выпив несколько пиал чая, они разговорились.
— Хороший будет солдат, настоящий батыр. Наденут на него хантаз (безрукавку) и солдатскую шапку. Придет на все готовенькое. Девять китайских долларов в месяц будет получать. Дадут новенькое обмундирование, коня, скорострельную винтовку. Конечно, кому охота идти в цирики! Но сейчас призывают и старых и молодых. Аймачные собрания каждый день присылают таких молодцов. Приезжают со своими юртами и конями.
Они расхваливали военную службу на все лады. Даже мать, Ханда, заслушалась и вытерла слезы. Но когда чиновники ушли, мать опять залилась слезами. Ее любимого сына забирали в солдаты… Дамдин молчаливо сидел на кошме, седая голова его вздрагивала, в глазах была тоска. Он не понимал, почему именно его Сухэ забирают.
Сухэ тоже молчал. Утешать родителей было бесполезно. Все решилось само собой, помимо его воли. Служба его больше не страшила. Жаль было оставлять родителей. Отец все чаще и чаще жаловался на ломоту в костях. Раньше Сухэ хоть изредка, но мог помогать матери и отцу. Теперь даже этой маленькой помощи не будет.
Он взял узелок с едой, засунул за голенище сапога нож, поцеловал отца и мать и вышел из родной юрты.