ГЛАВА IV СТАРАЯ СЕМИНАРИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА IV

СТАРАЯ СЕМИНАРИЯ

По всему видно, что Петруша был любимым птенцом своего отца. Да и как было его не любить, особенно в сравнении со старшим братом, дерзким, буйным, «матерщинником», как выражалась о нем заочно одна из сестер? Петруша был тихий, скромный, застенчивый юноша. Застенчивость осталась в нем неизменною до старости.

Сколько могу судить, школа досталась моему родителю не трудно, чему должно было способствовать то, что учителями были родной дядя и родной зять между прочим. Сужу по себе: не будь у меня двоюродного брата учителем, не поступи я к нему первоначально под крылышко, вся дальнейшая жизнь могла уложиться иначе.

Частию я перезабыл, может быть, а частию и сам отец, вообще не словоохотливый, скупился на подробности: многого об его ученье сказать не могу. Помещение было то самое, в котором и мне пришлось через пятьдесят лет внимать школьной премудрости. Остались до моего времени и те скамьи даже: описать их будет время. Метод учения неизменно продолжался до самого преобразования училищ повсюду тот же, о чем также будет сказано, передам некоторые отдельные случаи, врезавшиеся мне в память, особенно врезавшиеся, должно быть, и в память батюшки, потому что он неоднократно к ним обращался.

Был, между прочим, у них учитель Малинин, жестокий как никто, секший семинаристов и к делу и не к делу, не за что-нибудь, а по расположению духа. Придет и велит перепороть всех от первого до последнего. И замечали мы, бывало, рассказывал батюшка, в каком сюртуке идет Малинин; если в «кармазинном», значит, всем порка поголовно, и мы к этому готовились. (Что такое «кармазинный» сюртук, я не понимал тогда, не понимаю и теперь.) Велико было терпение вообще у ребят. Против розги в принципе ни у кого не было и в помышлении протестовать; но такое беспощадное и бестолковое применение довело класс до неслыханного поступка: они решили жаловаться архиерею! Почему прямо архиерею, минуя ректора и префекта? Должно быть, не надеялись на заступничество. Нарядили двух депутатов и отправили в известные читателю Подлипки, за город. Кремль Коломенский («город», по местному наименованию) стоит на горе при слиянии Коломенки с Москвою-рекой. Приречная часть стены, должно быть, и тогда уже до основания была в развалинах; путь к архиерейской даче, лежавший за Коломенкой, был виден из семинарии, помещавшейся в Кремле. Расставили махальных, которые должны были подать условленный знак при самом выходе послов с архиерейского подворья. Дом семинарии сохранился доселе; но тогда у него было то отличие, что во всю длину его именно к той стороне, которая смотрит на двор, а через него и на Коломенку, тянулись снаружи «хоры», по-теперешнему — открытая галерея с лестницами. Сидят за скамьями полумертвые в ожидании семинаристы. Нужно понять их положение, припомнив, что тогда учащиеся были в полном архипастырском распоряжении, вне всякого контроля свыше; гнев архиерея, и все они стерты с лица земли. «Идут!» — раздалось наконец с хор. Класс ринулся на хоры, и таков был единодушный дружный напор, что хоры не выдержали и рухнули.

Посольство увенчалось полным успехом. Чрез полчаса пришел Малинин в класс, плакал, просил извинения; пенял, что не обратились первоначально к нему лично, объяснял, что виновата его болезнь, не он сек, а она.

О другом случае порки вспоминал отец, касавшемся его лично. С двоюродным братом Прокопием, сыном Василия Федоровича, вздумали они прогулять класс и отправились за город. Узнано. Дядя Василий явился тогда в класс, хотя и не в нем учительствовал, и произвел порку. Порка произведена была чувствительная, так что чрез пятьдесят лет живо вспоминалась батюшкою, и притом с одобрением.

Простота отношений с учащими и с начальством была замечательная. Богословский класс располагался летом на чистом воздухе в саду Спасского монастыря, настоятелем которого был ректор. И преподаватель-ректор читал свою лекцию, и ученики слушали его полулежа. По-видимому, отец мой даже не видал в такой, по нынешнему выражению, халатности ничего необыкновенного. Он упоминал о ней только в пояснение другого случая, более существенного, как ему казалось. Иван Лукич, товарищ-одноклассник отца и тоже двоюродный брат ему (по матери), раз указал товарищам на неосторожно раскрывшегося ректора и отпустил вполголоса не вполне печатную остроту, вызвавшую всеобщий смех. Ректор слышал сказанное, а Иван Лукич, чтобы загладить невежливость, на другой день поднес его высокопреподобию в классе же корзинку персиков, поделившись тут же частию и с товарищами. Он слетал за десять верст к садовнику князей Черкасских, с которым был знаком. Ректор принял подарок, и мир был заключен. Впрочем, Иван Лукич чуть ли не определен был уже тогда, хотя еще не посвящен, во священника.

К концу курса постигло семинаристов испытание. Царствовал Павел, и, несмотря на затрапез и крашенину, в которые облачены были студенты, они обязаны были, подстригая перед и брея бороду, отпускать и заплетать косы по форме, высочайше установленной. На головах обязательно шляпы. Когда рассказывал об этом отец, он всегда называл шляпы «коровьими». В чем была сущность этого наименования? Понятно, что поярковые, а тем более пуховые шляпы заводить голякам-семинаристам было не под силу, и не в этом смысле отец о коровьих шляпах упоминал; должно быть, ввиду указа изготовлялись какие-нибудь специальные шляпы, получившие, однако, название не от формы своей, а от материала. Любопытное, должно быть, зрелище представлял этот маскарад молодых людей в затрапезных и крашенинных халатах или понитковых кафтанах, без жилетов и без брюк, но с придворною косой и с форменною шляпой на голове!

К слову, об одежде. Знаменитый исторический деятель учился в той же семинарии, несколькими курсами моложе моего отца. Филарета мой отец помнил как очень скромного мальчика, «рябенького» (?), во фризовом сюртуке. Последнее обстоятельство придавало ему вид щеголя среди своих сверстников. По дедушке Никите Афанасьевиче будущее светило состоял соседом нашим. Зачатская церковь, в которой был священником дед Филарета, а после священствовал его брат Никита Михайлович, была одна из трех ближайших к Никите Мученику церквей, о которых было упомянуто в первой главе. Диаконом у Никиты Афанасьевича был Иван Яковлевич, двоюродный брат моего отца (сын Якова Федоровича) и мой крестный отец; у Ивана Яковлевича сын Григорий Иванович, впоследствии известный протоиерей Троицы на Листах, зять митрополита Филарета, женатый на его сестре Аграфене Михайловне и отчасти сосватанный за сестру самим владыкой. Когда родители спрашивали его совета, за кого пристроить дочь, он и указал им студента, давно им известного, которого и Аграфена Михайловна знала с детства. Так гласит наше семейное предание; сохранилось ли оно в родстве знаменитого митрополита? Дроздов (будущий митрополит) гащивал у дедушки. Несмотря на свою скромность, он не чужд был и шалостей. На моей уж памяти, раз во время посещения владыкой родины, напомнил ему о детстве один из купцов. «А помните, владыка, — сказал он ему, — как мы с вами лазили через забор за яблоками в сад Корчевских?» Это были соседи Никиты Афанасьевича.

О коровьих шляпах и обязательной косе родитель мой вспоминал не иначе как с горечью, чуть не с проклятием, и не из-за них самих, а из-за того, что обязанность отправляться к цирюльнику для приведения головы в указный вид познакомила его с употреблением хмельного. До того он рос как красная девушка, в родительском доме, не отлучаясь никуда, кроме школы и родных, у себя в городе и Черкизове. Но там, в Запруде, где помещалась цирюльня, помещался и погребок; в нем угощались товарищи, сходившиеся для убранства голов. Там-то и вкусил мой родитель, упрошенный более опытными семинаристами, сначала «романеи» и какой-то наливки. Негодование возбуждалось воспоминанием об этом обстоятельстве в моем родителе потому, что спиртные напитки производили на него раздражающее действие. Употребленные без меры, они перерождали ягненка, каким он обыкновенно бывал, в зверя. Он знал это и не поминал добром запрудской романеи.

Приближалось окончание курса. Оставался всего один год. Старики Федор Никифорович с Михаилом Сидоровичем, давно ударившие про себя по рукам, о чем, без сомнения, предуведомлен был и Матвей Федорович, объявили о решении молодым людям. Состоялась помолвка. Благословили, и девятнадцатилетний жених каждую субботу и канун праздника отправлялся к невесте в Черкизово. И не с пустыми руками выдавал прадед Маврушу: из заветного сундука сто серебряных рублевиков приготовлены были к выдаче в приданое, не говоря о полном хозяйстве, лошади с упряжью, коровах, овцах; и вдобавок готовое место, да еще в кругу родных. Два деда под боком; теща, свояченица со свояком-дьячком при том же приходе и первоначально в одном доме. Двадцатилетний хозяин имел и готовых руководителей. Все улыбалось, все готовило счастливую и веселую будущность. По окончании курса не замедлили последовать свадьба и посвящение Петра Матвеевича Никитского к церкви Собора Пресвятые Богородицы в селе Черкизове. Со ставленою грамотой, подписанною Мефодием, епископом Коломенским и Тульским, отправился юный иерей в новое гнездо, не задержанный обязанностью учиться священнослужению, как другие. И на этот раз судьба благоприятствовала. Согласитесь, весело ли проводить медовый месяц на чужбине? А это неизбежно происходит со всяким ставленником, обязанным обучаться священнослужению под руководством кого-нибудь из старших в епархиальном городе.

Читателю видно, что моему батюшке фамилия была уже Никитский, а не Черкизовский, как у его дяди. Дядю отдали в семинарию из Черкизова, и потому прадед назвал сына Черкизовским. Матвей Федорович, не бывший в школах, остался без фамилии, подобно своему отцу; повторить фамилию брата он не рассудил, а назвал своих сыновей по церкви. И эта фамилия, однако, не уцелела: младший Никитский своим сыновьям придумал уже другую, более, казалось ему, красивую и благозвучную.

С окончанием курса Петром Никитским почти кончилась и Коломенская семинария. Не более года, кажется, она после того просуществовала. Вместе с епархией переведена была она в Тулу; епископ Коломенский стал именоваться Тульским, а к титулу Московского митрополита прибавлено «и Коломенский». Епархии были разверстаны по губерниям, семинаристы — по епархиям, к которым оказались принадлежащими. Опустела родина. Она подошла под тот тип казенщины, который там раньше, там позже, но неуклонно повсюду овладевает Россией, стирая все бытовое, местное, историческое, не щадя ни одного уголка, ни одного отправления общественной жизни. РЕ ныне развенчаны Ростов и Переславль, позже или одновременно с Коломной — Белгород и Переяслав. С каким-то кажущимся озлоблением, а в сущности даже безотчетно преследовались самые названия, и притом когда они ничему не мешали и никакого затруднения административной машине учинить даже не могли. К каким затруднениям, например, могло повлечь именование епископа «Тульским и Каширским»? Второй титул архиереев ровно никаких практических последствий за собой вообще не влечет, хотя бы назвали кого Гвинейским иль Новозеландским. Однако Тульский епископ именуется теперь «Тульским и Белевским».

Кашира все-таки древний город, значился в старых архиерейских титулах; так нет же, долой ее. Для чего это?

Для чего! Вопросом этим предполагается цель, умысел; расширение и углубление казенщины хотя и продолжается неутомимо, но давно перестало быть последствием чьих-либо расчетов. Оно совершается самостоятельно; люди служат направлению, а не двигают им. На каждый раз найдутся частные объяснения и побуждения. Недавно, кажется не более года назад, Белгородская семинария переведена в Курск. Объяснения нашлись, конечно: в губернском городе «удобнее» быть семинарии; сношения с начальством легче, да и мало ли каких возражений можно набрать против оставления семинарий в уезде? Лет десять, двенадцать назад велась в печати оживленная речь о том, чтоб и Московскую духовную академию перевести из Троицкой лавры в Москву. Тоже находились поводы и основания благовидные. Но, в сущности, во всех этих проектах и мероприятиях действует фронтовой идеал, который заседает в душе русских умников. Разнообразие коробит, волнистые линии колют глаз, личная самостоятельность, местная особенность приводят ум в замешательство. Безотчетное чувство понуждает приводить все к одному уровню, превращать, хотя бы насильно, всякий органический процесс, если возможно, в механический. Между прочим и мысли спокойнее. Она приучается к общим местам, следовательно, к безмыслию; жизнь совершается по общим формам, следовательно, двигается, а не живет. Что такое губернский город? Город, в котором находится губернатор, архиерей и острог, а кстати и гимназия с семинарией; беспокойно представить «губернию», в которой бы не доставало этих атрибутов гражданственности или представить иное вообще их размещение.

С плачем проводили коломенцы архиерейский двор, консисторию, учителей и учеников семинарских. Отселе они живут в городе исключительно торговом. Торговые интересы будут отселе главные и единственные; на них будет сосредоточиваться и покоиться общественное внимание: гурты, барки, хлеб, сало. Экономическая жизнь города с выводом епархии не потерпит; она держится на твердом основании, не зависимом от административных деяний; ей нанесен будет удар чрез шестьдесят лет, но с другой стороны.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.