ОТЪЕЗД
ОТЪЕЗД
Его поэма, наконец, выходит из печати, а он уже чувствует неудовлетворенность ею. Гоголю казалось, когда он ехал на родину, что в России он найдет ту атмосферу покоя и примирения, которой ему так не хватало на Западе. На самом же деле он застал все более обострявшуюся борьбу, все более резкие расхождения во взглядах. Правда, Аксаковы, Киреевские, Хомяков, с которыми он встречался в Москве, подобно Погодину и Шевыреву, стояли на точке зрения особого, патриархально-миролюбивого пути развития России. Они осуждали революционную борьбу на Западе и вовсе не хотели перенесения этой борьбы в Россию. Отстаивая старину и враждебно относясь ко всему новому, они тянули Гоголя назад, к православно-религиозным, идеалистическим представлениям о русском народе и его будущем. В то же время смелые, решительные высказывания Белинского, призывавшего к борьбе с самодержавием и крепостничеством, его беспощадная полемика со славянофилами пугали Гоголя, заставляли его еще ближе и теснее сойтись со славянофилами.
Все это сказалось и на усилении его религиозных настроений. С детских лет воспитанный в беспрекословном уважении к религии, Гоголь стал видеть в ней выход из бушующих социальных противоречий и конфликтов. Перенесенное им в Вене тяжелое, казавшееся смертельным заболевание придало этому религиозному чувству повышенную обостренность.
Завершение работы над первым томом своей поэмы Гоголь рассматривает теперь не как конец своего творческого подвига, а как начало нового, подвижнического труда, который покажет людям, как надо жить, перевоспитает их в духе христианской морали.
Пока печатались «Мертвые души», Гоголь жил у Погодина на Девичьем поле. Он часто посещал Аксаковых, встречался со Щепкиным, присутствовал на вечерах у Елагиных, на которых без конца спорили, шумели славянофилы и западники,
Пришло письмо от Языкова. Больной поэт приветствовал возвращение Гоголя на родину и писал ему в стихах:
Благословляю твой возврат
Из этой нехристи немецкой,
На Русь, к святыне москворецкой!
Ты, слава богу, счастлив, брат:
Ты дома, ты уже устроил
Себе привольное житье;
Уединение свое
Ты оградил и успокоил
От многочисленных сует
И вредоносных наваждений
Мирских, от праздности и лени,
От празднословящих бесед
Высокой, верною оградой
Любви к труду и тишине;
И своенравно и вполне
Своей работой и прохладой
Ты управляешь, и цветет
Твое житье легко и пышно,
Как милый цвет в тени затишной,
У родника стеклянных вод!
К сожалению, Гоголь далеко не находился в «тени затишной» и «житье» его отнюдь не было «легко и пышно», как полагал поэт, приветствуя его из далекого Ганнау,
Печатание поэмы требовало много труда и напряжения всех сил. Кроме того, в Петербурге Гоголь условился с Прокоповичем об издании своих сочинений, и теперь ему приходилось многое править и переделывать в старых произведениях. Но самым тягостным было то, что Погодин, узнав о предполагаемом издании, вознегодовал. Осуществление его в Петербурге воспринято было им как измена Гоголя, как покушение на его, Погодина, интересы.
Они теперь не разговаривали, а обменивались записками, вызванными житейской необходимостью. Сухие деловые вопросы и ответы в то же время были проникнуты обидой и враждебностью. Даже счет торговца бумагой вызывал напряженный письменный диалог. На безграмотной записке торговца: «Прашу написать записку каму бумага от Усачева и прашу доставить щет. А то продасца», Погодин надписывал карандашом: «Был ты у Усачева? Вот записка, коей я не понимаю».
Гоголь на той же записке отвечал:
«Я буду у него сегодня и постараюсь кончить дело».
В свою очередь, Погодин обидчиво жаловался:
«Вот то-то же. Ты ставишь меня перед купцом целый месяц или два в самое гадкое положение, человеком несостоятельным. А мне случалось позабыть однажды о напечатании твоей статьи, то ты так рассердился, как будто лишили тебя полжизни, по крайней мере, в твоем голосе я услышал и в твоих глазах это увидел. Гордость сидит в тебе бесконечная».
Гоголь с отчаянием молил:
«Бог с тобой и с твоей гордостью. Не беспокой меня в течение двух недель по крайней мере. Дай отдохновение душе моей».
Но Погодин не унимался. Его кулаческая натура не могла примириться с расходами и убытками, в которые его ввел Гоголь. Он продолжал настаивать на том, чтобы Гоголь дал для напечатания в «Москвитянине» хотя бы одну из глав «Мертвых душ» до их выхода. Это вызвало взрыв негодования Гоголя, набросившегося на Погодина с упреками:
— Ты бессовестен, неумолим, жесток, неблагоразумен, — взволнованно протестовал Гоголь. — Если тебе ничто и мои слезы, и мое душевное терзанье, и мои убежденья, которых ты и не можешь и не в силах понять, то исполни, по крайней мере, ради самого Христа, мою просьбу. Имей веру, которой ты не в силах и не можешь иметь ко мне, имей ее хоть на пять-шесть месяцев. Боже! Я думал уже, что я буду спокоен хоть до моего выезда. Но у тебя все порыв! Ты великодушен на первую минуту и через три минуты потом готов повторить прежнюю песню. Если б у меня было какое-нибудь имущество, я бы сей час отдал бы все имущество с тем только, чтобы не помещать до времени моих произведений.
Эта накаленная обстановка заставляла Гоголя спешить с изданием и снова стремиться к отъезду за границу. Он жаждет одиночества, хочет спокойно обдумать все происшедшее.
Вновь им овладевает мысль, что лишь вне России он может о ней писать. То, что он увидел в Петербурге и Москве, его пугало и во многом оказалось непонятным. Ожесточенная полемика между Белинским и Погодиным с Шевыревым, кипение умов и страстные споры, которые велись в московских гостиных, утомляли его и вселяли беспокойство. Ему казалось, что все кругом заблуждаются, идут неверным путем.
Все чаще и чаще посещала его мысль о том, что лишь путь религиозного подвижничества, отказа от мирских благ и забот может принести успокоение.
Но не ханжески лицемерное, казенное благочестие Погодина, не надуманное, подкрепленное изучением Гегеля христианство Константина Аксакова привлекали Гоголя, а аскетическое подвижничество.
С благоговейным волнением отправился он на свидание с приехавшим в Москву архиереем Иннокентием. Иннокентий стяжал известность своим благочестием. Высшие князья церкви в синоде и консистории завидовали его популярности и косо смотрели на его деятельность. Иннокентия переводили из Киева в Вологду, а оттуда опять на Украину, но уже не в Киев, а в Харьков.
Иннокентий не признавал парадной пышности, держался скромно, но с достоинством. Гоголь застал его в простой монастырской келье. Владыка был в лиловой рясе с золотым нагрудным крестом. Встретил он писателя с пристальным интересом. Гоголь прикоснулся губами к холодной, высохшей руке.
— Неослабно и твердо протекайте пастырский путь ваш, — сказал Гоголь. — Всемогущая сила над нами. Ничто не совершается без нее в мире. И наша встреча была назначена свыше.
В завершение свидания Гоголь просил благословить его, и Иннокентий вынес ему образ.
— Иннокентий благословил меня, — торжественно сообщил он Ольге Семеновне, приехав к Аксаковым. — Теперь я могу объявить, куда еду: ко гробу господню!
Это признание, весь экзальтированный облик Гоголя испугали Аксаковых.
— С каким намерением вы вернулись в Россию? — взволнованно спросила Вера Сергеевна. — С тем, чтобы остаться в ней навсегда? Или с тем, чтобы уехать?
— С тем, чтобы проститься! — торжественно сказал Гоголь. И тут же стал говорить, что он едет за границу на два, а если понадобится, и на пять лет, с тем чтобы завершить свой труд над поэмой. Первая ее часть лишь крыльцо, пристройка к огромному целому. Но для завершения его труда ему необходимо было спокойствие.
— Много труда и душевного воспитания впереди! — тем же проповедническим тоном продолжал Гоголь. — Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще…
Это патетическое выступление явилось полной неожиданностью для Аксаковых и произвело на них гнетущее впечатление. Особенную тревогу вызвало высказанное им желание ехать в Иерусалим.
Девятого мая Гоголь вновь отпраздновал свои именины в саду у Погодиных. Однако в этом году празднество прошло не столь весело и беззаботно, как в прошлом. Все время чувствовалась какая-то напряженность. Гоголь почти не разговаривал с Погодиным, был замкнут, молчалив. Среди присутствовавших находилось много прежних посетителей: Аксаковы, Киреевские, Нащокин, Павлов; были университетские профессора: Армфельд, Редкин, Грановский.
Через несколько дней после именин закончилось печатание «Мертвых душ». Первые экземпляры были получены 21 мая, в день именин Константина Аксакова. Гоголь явился к Аксаковым с двумя книгами — первую он преподнес имениннику, а вторую — всему семейству, надписав на титульном листе: «Друзьям моим, целой семье Аксаковых». Преподнося книги, Гоголь обещал, что через два года будет готов второй том «Мертвых душ».
Незадолго перед этим приехала в Москву Мария Ивановна — повидаться с сыном и забрать от Раевской свою младшую дочь — Лизу. Сразу же после ее отъезда Гоголь и сам стал собираться в дорогу. А через день после выхода «Мертвых душ» выехал за границу через Петербург. Там должен он был встретиться с Прокоповичем и отдать ему последние распоряжения для печатания своих сочинений.
Гоголь уезжал из дома Аксаковых. Они проводили его до Химок, где встретили Щепкина с сыном. Прощание было грустным. Всем казалось, что наступила какая-то им самим еще неясная перемена, что Гоголь от них удаляется не только на неопределенно длительное время, но и удаляется душевно. Напоследок Гоголь обратился к Сергею Тимофеевичу с просьбой — старательно вслушиваться во все суждения о «Мертвых душах» и записывать их слово в слово, и все отзывы пересылать ему в Италию.
— Это мне крайне необходимо, — уверял Гоголь. — Не пренебрегайте и мнениями самых глупых и ничтожных людей, особенно людей, расположенных ко мне враждебно. Все это мне необходимо для моей работы.
На прощанье все пошли до прихода дилижанса погулять по березовой роще. Прогулка была невеселой: никто не знал, на сколько времени уезжает Гоголь, каковы его намерения. Сам писатель не заговаривал на эту тему. Он походил на больную нахохлившуюся птицу. Даже Константин Аксаков, относившийся к нему с юношеским обожанием, приуныл. Торопливо и молча пообедали. Но ни шампанское, ни сознание скорой разлуки не растопили того холодка, который сопутствовал этому прощанию. Самый отъезд Гоголя все время казался какой-то непонятной прихотью, грустной неожиданностью.
Увидев дилижанс, Гоголь сразу же встал из-за стола, начал собираться и наскоро простился с провожающими. Горькое чувство овладело всеми, когда захлопнулись дверцы кареты. Гоголь скрылся в ней, и дилижанс быстро покатился по Петербургскому шоссе.
В Петербурге Гоголь пробыл около недели. Он почти нигде не показывался, проводя все эти дни с Прокоповичем в работе над подготовкой издания своих произведений. Однако и это дело не было закончено. Он оставил Прокоповичу ворох рукописей и поспешно уехал за границу, в курортный городок Гастейн, близ Зальцбурга, лечиться на тамошних водах. Его отъезд походил на бегство.
Уезжая из столицы 4 июня 1842 года, Гоголь обратился с письмом к С. Т. Аксакову, которое являлось своего рода завещанием: «Пишу вам несколько строк перед выездом. Хлопот было у меня довольно. Никак нельзя было на здешнем бестолковье сделать всего вдруг. Кое-что я оканчивать оставил Прокоповичу. Он уже занялся печатаньем. Дело, кажется, пойдет живо. Типографии здешние набирают в день до шести листов. Все четыре тома к октябрю выйдут непременно». После этого делового вступления Гоголь писал: «Крепки и сильны будьте душой! ибо крепость и сила почиет в душе пишущего сии строки, а между любящими душами все передается и сообщается от одной к другому, и потому сила отделится от меня несомненно в вашу душу. Верующие во светлое увидят светлое, темное существует только для неверующих». Сразу же после этих торжественных, поучающих строк следовали прощальные приветы и рукопожатия.
Уезжая из Москвы, он вновь начинает думать о поездке в Иерусалим, которая, как ему казалось, может просветить его и наставить на путь истины. В день своего рождения 9 мая 1842 года он пишет своему любимому старому другу Саше Данилевскому: «Это будет мое последнее и, может быть, самое продолжительное мое удаление из отечества: возврат мой возможен только через Иерусалим». Теперь и самая поэма кажется ему лишь первой ступенью к тому зданию, которое он воздвигнет, показав людям путь ко спасению. «Через неделю после этого письма, — продолжает он, — ты получишь отпечатанные «Мертвые души», преддверие немного бледное той великой поэмы, которая строится во мне и разрешит, наконец, загадку моего существования».
Подводя итоги прошлому, он решает разойтись и с Белинским, прося Прокоповича поблагодарить того за письмо и обещая «потрактовать» и поговорить с ним лично при проезде через Петербург. Итак, вместо удовлетворения, радости от сознания своей победы Гоголь расстается с отчизной полный тревоги, тоски, смятения.
* * *
Выход «Мертвых душ» потряс всю Россию.
«Вскоре после отъезда Гоголя, — писал С. Т. Аксаков, — «Мертвые души» быстро разлетелись по Москве и потом по всей России. Книга была раскуплена нарасхват. Впечатления были различны, но равно сильны. Публику можно было разделить на три части. Первая, в которой заключалась вся образованная молодежь и все люди, способные понять высокое достоинство Гоголя, приняла его с восторгом. Вторая часть состояла, так сказать, из людей озадаченных, которые, привыкнув тешиться сочинениями Гоголя, не могли вдруг понять глубокого и серьезного значения его поэмы… Третья часть читателей обозлилась на Гоголя: она узнала себя в разных лицах поэмы и с остервенением вступилась за оскорбление целой России».
Появление книги Гоголя отметил в своем дневнике Герцен, томившийся в новгородской ссылке. Он служил там в учреждении, подобном губернскому суду, описанному Гоголем, и повседневно встречался с гоголевскими типами. «Он (Сатин) привез «Мертвые души» Гоголя, — записал 11 июня 1842 года Герцен, — удивительная книга, горький упрек современной Руси, но не безнадежный. Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых навозных испарений, там он видит удалую, полную силы национальность. Портреты его удивительно хороши, жизнь сохранена во всей полноте… Грустно в мире Чичикова…»
Для Герцена «Мертвые души» явились откровением. Они не только подтвердили и расширили его наблюдения над современной жизнью, но и способствовали рождению замечательного романа «Кто виноват?».
Константин Аксаков восторженно прославлял «Мертвые души» как эпос современной России, как «Илиаду» нашего времени. Но, правильно почувствовав в поэме ее эпическое начало, К. Аксаков совершенно не отметил и не оценил сатирический характер поэмы, ее обличительное значение.
Глубокую, проникновенную характеристику гениального произведения Гоголя дал Белинский, который в статье о «Мертвых душах» писал, что среди «…торжества мелочности, посредственности, ничтожества, бездарности, среди этих пустоцветов и дождевых пузырей литературных, среди этих ребяческих затей, детских мыслей, ложных чувств, фарисейского патриотизма, приторной народности — вдруг, словно освежительный блеск молнии среди томительной и тлетворной духоты и засухи, является творение чисто русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни; творение необъятно художественное по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц и подробностям русского быта, — и в то же время глубокое по мысли, социальное, общественное, историческое…».
Все эти похвалы, отклики, негодование, восторги раздавались уже после отъезда Гоголя из России. И хотя он внимательно и даже болезненно обостренно прислушивался ко всем суждениям, но путь, избранный им, вел его в иную сторону.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.