Пятая глава

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пятая глава

I

«Жизнь в каждое мгновение переплетена со смертью. Смерть не наступает после жизни – она участвует в самой жизни. В нашей душевной жизни всегда есть мертвые отходы или мертвые продукты повседневной жизни. И часто человек сталкивается с тем, что эти мертвые отходы занимают все пространство жизни, не оставляя в ней места для живого чувства, для живой мысли, для подлинной жизни…»

Мне кажется, такие откровения посещают нас только в моменты внутренней свободы, вольного вдоха, избавления, пусть эфемерного, от кабалы повседневности. Когда мы находимся внутри потока каждодневного поденного существования, он представляется нам течением осмысленной жизни. Но если разуму в эти мгновения непринужденности удается увидеть его с удаленной точки, извне, можно дать себе отчет: сущности, нанизанные на струну нашего существования, в большинстве – ничего не значащие заполнители времени вплоть до отведенного каждому своего часа.

Так я воспринимаю понятие «мертвые отходы жизни», презентованное нам утонченным философом Мерабом Мамардашвили. «Живое чувство, живая мысль, подлинная жизнь» – редкость и порождается только особыми, осознанными усилиями самореализации.

В этой рукописи я стараюсь по мере сил свести к минимуму образы «мертвых отходов», сосредоточиться на памяти о «живой» жизни. Однако был не в состоянии выразить это намерение своими словами ее самым первым читателям. То были не просто друзья, а люди, которым я мог беззаветно довериться, и они прочитали первую сотню страниц мемуаров. Почти все задавали один вопрос: буду ли я рассказывать об отношении к Галине нашей дочери. Я отвечал: нет. Мне говорили: это неправильно. Или просто соболезнующе смотрели на меня.

Мне же было психологически трудно разъяснить им простую логическую операцию: 1) Галина для меня всегда была олицетворением жизни; 2) поэтому книга может быть озарена только таким светом; 3) отношения дочери с ней, которые они имели в виду, – это, по Мамардашвили, «мертвые продукты повседневной жизни» (знали бы мои читатели, в какой степени «мертвые»…). Следовательно…

22 марта 2010 года к нам пришла Ольга Арнольд, наша давняя близкая знакомая. Галина, больная, категорически никого не хотела видеть. Для Ольги она сделала исключение, поддавшись моим настоятельным уговорам: та придет к ней не как подруга, а как дипломированный психолог.

Чуть ли не неделю Галина отказывалась есть. «Не хочу» – и все. Уже потом я вспомнил историю ухода из жизни отца ее мамы, Федора Николаевича. Он перестал есть за несколько дней до своей кончины. «Дедя» для Галины был всю жизнь образцом порядочности и непререкаемым авторитетом. Ольга сказала, что попробует убедить ее вернуться к еде.

Я оставил их вдвоем и направился к компьютеру, который не включал уже много дней. Первым моим интересом было состояние интернет-журнала «Обыватель». Посмотрел количество посещений. На специальном сайте статистики полюбопытствовал, с каких адресов приходили ко мне читатели. И уж просто ради развлечения зашел на один из них. Это была какая-то страница «Живого журнала». На ней я увидел фразу: «Всегда проповедуя нравственность, Галина Щербакова вела бесстыдно безнравственную жизнь».

С нее начиналось обширное сочинение нашей дочери, которая за несколько лет до этого уехала жить в Израиль. У меня было мало времени – ровно столько, сколько продолжалась беседа Ольги с Галиной. Я «для себя» читаю очень медленно, «шевеля губами». Но профессия научила меня «для дела» пробегать глазами за минуты практически любые объемы текста – дабы уяснить, о чем идет речь. Так вот, речь шла о том, что мама обделила дочь практически всем: едой и одеждой, родительским вниманием и навыками житейских премудростей, опытом повседневного вкуса, культурных запросов и средой умственного развития, а главное – заботой о ребенке и материнской любовью.

Ольга оказалась хорошим психологом. Нет, по отношению к еде Галина не смилостивилась, но стала спокойнее и даже веселее, и ночью спала крепко, умиротворенно.

Я не спал и не пытался уснуть. Как будто знал, что мне осталось лишь несколько часов видеть ее живую.

На всю оставшуюся жизнь, а может, и после нее во мне останется то время неполных суток, 22–23 марта, и явившееся в его протяженности сперва мелькавшее улавливание, а потом и отчетливое уяснение связи между пришедшими с мониторного экрана словами моей дочери и смертью моей Галины.

Если дорогие первые читатели имели в виду, что следовало ответить на дочерние упреки, то я опять повторю: нет. Хотя бы потому, что для этого необходимо прочитать ее произведение. Я на это не способен. Но главнее другое. Если ребенок чувствовал, что он недокормлен, недоодет, обойден домашней теплотой и заботой, следует просто признать и его правоту, и то, что ему не повезло с родителями. А родителям с ребенком. Это беда. Но так бывает, и нередко. И тут уж задним числом бессмысленно и несуразно что-то выяснять и объяснять.

Да, признаю, во мне нет твердости и такой крепости, чтобы прочитать это произведение. Но первую его фразу запомнил навек: «Всегда проповедуя нравственность, Галина Щербакова вела бесстыдно безнравственную жизнь». Она написана не ребенком, а зрелой дамой. К такому возрасту, думаю, она не могла не знать, что большинство наличного состава человечества ведет бесстыдно безнравственную жизнь. Его земная природа такова. Библейские утверждения об изначальной греховности человека разными словами снова и снова напоминают об этом (мы их чаще пропускаем как привычные общие места), а смысл веры в Христа как раз заключается в противодействии этой греховности, то есть бесстыдно безнравственной жизни. Избежать участи такого житья удается какому-то проценту выявленных среди нас и бесспорно признанных святых. Какому точно – трудно сказать, поскольку многие из них, святых, поначалу тоже вели – по незнанию! – бесстыдно безнравственную жизнь, вплоть до совершения, причем во множестве, убийств, порой просто жутких; но потом – осознали, раскаялись и стали святыми. То есть стали святыми именно потому, что осознали. Это – редкость. В большинстве своем мы бесстыдно уверены в собственной нравственной непогрешимости. В этом – главный грех и залог неустранимости его же (греха), сколько б человек ни существовал в природе.

Ну да ладно. Гораздо более меня занимает начальная часть первой фразы упомянутого сочинения: «Всегда проповедуя нравственность, Галина Щербакова…»

Что значит – «проповедуя нравственность»? Да еще «всегда»?.. Можно представить, как была бы удивлена Галина Николаевна, не раз говорившая в беседах и интервью: «проповеди – всегда мимо глаз и мимо уха». Да, «русская классическая литература всегда выпрямляла человека, даже рассказывая о нем жуткие вещи, – писала она. – У хорошей книги всегда есть нравственный посыл». То есть она, хорошая книга, – всегда на стороне не дьявольской, а – божеской. Но одно дело – энергетический, экспрессивный посыл книги, и что-то совсем другое – «проповедовать нравственность». В ответ на попытки навязать литературе такую функцию Щербакова саркастически отвечала: тогда «давайте читать и сочинять басни. Коротко и полезно». Действительно, этот автор никогда не был замечен в стремлении складывать басни. Как написала сетевой критик Ника Батхен, в вещах Галины «нет заунывной морали, бесспорных выводов, принуждения «думай как я». Как только читатели посреди писательских фантазий нарвутся на перст указующий – тут и конец волшебству словесности. В отличие от публицистики.

В истории литературы есть несколько замечательных и даже великих писателей, которые были еще и великими моралистами. К примеру, Лев Толстой. Но чтобы их пересчитать, хватит пальцев одной руки. Среди прочих публичных апостолов нравственности (породы, надо сказать, почтенной и нужной обществу) мы не найдем ни одного мало-мальски писательски одаренного человека. «Создание другой реальности» прямо противостоит провозглашению общеизвестного. Так что утверждение (обвинение!), что писатель (Щербакова) «проповедует нравственность», можно при желании расценивать как клевету. Но художественное творчество Галины опровергает этот навет. И она со спокойной совестью могла повторить речение своего собрата по писательской профессии Леонида Жуховицкого: «Я всегда был сознательным врагом морали». Как, пожалуй, и большинство творчески одаренных особей.

Но здесь есть некая тонкость. Одно дело, когда Наполеон говорит: «Я не такой человек, как другие, а законы морали и приличия созданы не для меня». И другое – когда Пушкин признается: «Я изящен и порядочен в моих писаниях, но сердце мое совсем вульгарно» (попробуем «перевести» это признание на площадной блогерский язык – и получится что-то как раз вроде: «Всегда проповедуя нравственность…» и т. д.).

Вот ведь что здесь самое драгоценное: «порядочен в моих писаниях»! Писатели – разные, таланты разновеликие, но если сочинитель «порядочен в своих писаниях» то он (как это в конце первой части «Фауста» – Голос свыше: «Спасена!»)…спасен! (Как, кстати, спасен и сам продавший душу дьяволу доктор Фауст под пером писателя Гёте.)

Порядочность в писаниях – их художественная подлинность. Над нею всю жизнь бьются труженики слова. И главное в этой битве – не стилистические достижения, а то, что по-английски звучит как mental strength – внутренняя крепость, душевное стояние. Вряд ли мы можем представить, какие муки пережил Достоевский, выводя своих героев. Можно ли забыть страдания детей из его романов и повестей?..

У Галины не находилось душевных сил на то, чтобы, к примеру, ввести в свою прозу тему преступлений против детей. «Не потому что мне противно, просто у меня не выдерживает сердце, когда я начинаю рассказывать об этом. Ведь о таком нужно писать, чтобы нутро защемило, или не писать вовсе».

«…Как достоверно написать о чем-то, не пропустив ситуацию «через себя»? – говорила писательница в интервью. – Иначе тебе не поверит читатель. А когда ты становишься – пусть на время – тем, о ком пишешь, что-то выходит. Правда, в тех случаях, когда пишешь о подлеце, впустить его в себя, конечно, сложно. Именно этим я сейчас и занимаюсь. Пытаюсь рассказать о женщине, которая живет по принципу: «Все можно». Она совершает тягчайшие преступления, будучи убежденной, что является глубоко нравственным человеком. «Заглотать», как я говорю, такую героиню, крайне сложно – степень ее греха и порока столь велика, что во мне не умещается. Да и для здоровья опасно».

Да, на такие вот случаи действительно хорошо бы иметь «совсем вульгарное» сердце… Да и обладать пониманием основ «безнравственной жизни» (одним из бесчисленных вариантов жизни) тоже нелишне. Именно отображение ее, бесстыдной, и есть предназначение всех – от Гомера до Дмитрия Быкова – писателей.

…Много лет Галина, получив от издательства авторские экземпляры своей новой книги, первый из них всегда дарила дочери. Я видел у Климовых (а потом и у Шпиллер – вторично выйдя замуж, она поменяла фамилию) полочку, на которой стояли сочинения Щербаковой. И только сейчас, при наборе предыдущего абзаца, у меня возникло подозрение: она их не читала. Она же окончила не какую-то там школу, а литературно-театральную. И по логике не должна была выйти из нее, не имея представления о базовых понятиях искусства слова. Значит, не могла бы не заметить, как автор, по природе ярко эмоциональный, чурается проповедовать что бы то ни было, предоставляя читателю свободу в расстановке точек над i, как он часто, влезая в шкуру персонажа, которого внутренне не приемлет, всячески находит внутренние оправдательные мотивы его действий…

Однако что это я занудствую, повторяя азы учебника «Введение в литературоведение»?.. В нечтении же кем бы то ни было книг Щербаковой, как и любого автора, ничего зазорного нет.

Тривиальное замечание о связи литературы и школы уже привычным образом вновь, точно щепку, затягивает меня в воронку памяти и выносит на массивную черно-коричневую, изрезанную бритвочкой парту – то ли в восьмом, то ли в девятом классе. Когда мы проходили роман «Отцы и дети»?..

Литературу нам преподавала молодая, очень миловидная томная шатенка Эвелина Васильевна. Конечно, для нас, мальчишек, наличие такой красотки в образовательном процессе превращало ее предмет в поистине изящную словесность. Мы с Колей Тамбуловым, будучи почти каждый день вместе с утра до вечера, не стесняясь, делились друг с другом своими эротическими фантазиями, навеваемыми образом учительницы-гурии. Может, это покажется алогичным, но данное обстоятельство совсем не мешало нам усваивать раскрываемые ею таинства великой русской литературы.

В методику Эвелины Васильевны входило чтение вслух отрывков из программных произведений. И вот однажды она зачитывала нам «Отцы и дети», место с драматическим моментом дуэли между Базаровым и Павлом Петровичем. Все шло как по маслу, пока чтица не дошла до фразы: «Павел Петрович дрогнул слегка и схватился рукою…» Тут Эвелина Васильевна вдруг замешкалась, прежде чем закончить предложение: «…за ногу».

В этот миг в двух разных концах класса раздался громкий смех, совсем не подходящий к моменту. Хохотали Коля Тамбулов и я. Мы совсем недавно оба прочитали роман Тургенева и прекрасно помнили, что у классика написано не совсем так. А именно: «…за ляжку». Наверняка в классе были и другие прочитавшие произведение, но они или не заметили этой детали, или не придали значения подмене существительного. Во всяком случае, заржали только два неумных молодых козла.

Эвелина покраснела, обвела глазами класс, но быстро взяла себя в руки и продолжила чтение: «Струйка крови потекла по его белым панталонам». Наверное, это непонятное для многих одноклассников чепе привело их в недоумение. Я не поручусь стопроцентно, но, по-моему, у нас с Тамбуловым хватило ума не раскрывать причину нашего идиотского поведения. Мы ведь по-своему любили нашу конфузливую учительницу.

Как знать, может быть, благодаря этому случаю, как узелку на память, к моей рукописи и подоспел другой эпизод, имевший нешуточное значение для моего умственного становления.

Не помню, на том же уроке или на другом, в связи с вопросом кого-то из нас или по логике своего объяснения, Эвелина затронула тему: кто прав в бесконечных спорах Павла Петровича с Базаровым. И сказала фразу, как из сборника афоризмов:

–?Глупо искать у писателя Тургенева ответы на примитивные вопросы. Это вам не Василий Ажаев.

Эти два предложения требуют как минимум сразу двух комментариев.

Первый. Эвелина Васильевна, с одной стороны, как я отметил, была исполнена и томности облика, и – по молодости – застенчивости. А с другой, как ни странно, – была девушкой с язвительным умом и острой на язык.

Я был в школе секретарем комсомольской организации. И вот однажды, не помню почему, Эвелина оказалась на заседании комитета комсомола по приему в ВЛКСМ. Я ловко им руководил. Как-то легко и непринужденно мне дался бюрократический ритуал поведения с его партийно-небрежными ужимками и словечками («предлагаю принять за основу», «будем голосовать или и так ясно» и т. п.) и бравировал этой своей умелостью.

Учительница сидела на задней парте и смотрела на все это явно иронически, что меня смущало. А потом вообще вполголоса сказала: «Ну, прямо малый совнарком». Этим не закончилось. Когда вступающая в ряды девчонка, отвечая на вопрос, почему она хочет быть комсомолкой, ответила: «Чтобы учаВствовать…» (в чем-то там), Эвелина переспросила:

–?Чтобы что делать?

–?Учавствовать, – повторила девчонка, видимо, полагая, что таким произношением подчеркивает свою особую культурность.

–?Да-да, я поняла: от слова чавкать.

Второй комментарий. По поводу Василия Ажаева. Тогда в читательском активе уральской интеллигенции были авторы (сужу по своим родителям): Ажаев («Далеко от Москвы»), Вячеслав Шишков («Угрюм-река», «Емельян Пугачев»), нижнетагильский писатель Алексей Бондин, свердловский – Павел Бажов («Малахитовая шкатулка»), Ольга Форш («Одеты камнем», «Михайловский замок»). Немного раньше – «Молодая гвардия» Александра Фадеева в тетрадках «Роман-газеты».

Мне кажется, упоминание Ажаева нашей учительницей было не только противопоставлением одного писателя другому, но и вообще антитезой тогдашней советской литературы классике.

Я не могу далее привести дословно высказывание Эвелины, но суть его усвоил прочно, ибо для меня, мальчишки, оно прозвучало как откровение. Для хорошего писателя, объясняла Эвелина, даже если он рассказывает о смертельных врагах, не бывает деления на «своих» и «чужих», на «наших» и «немцев». Сравнение было рискованным: не прошло и десяти лет после сорок пятого. Еще совсем недавно я с волнением отслеживал по карте военные действия в Корее между «нашими», северными, и чуждыми южными. Еще не улеглись на дно памяти образы из впечатляющих военных очерков великих, средних и очень средних советских литераторов.

Но… я понял учительницу!

Не буду отнимать внимание и время читателей на нюансы своего подросткового уразумения действительно непростых представлений. Процесс плодотворного восприятия любого нового – из книг, из любого искусства, – удачно обрисовал Антонио Бандерас на примере своего осмысления творчества Фолкнера. (Замечу: глубокая личность этот, по мнению многих, попсовый актер. Я убедился в его незаурядности благодаря телевидению во время его визита в Россию в 2013 году.) Он сказал так: «С Фолкнером мне приходится бороться. Возможно, самое главное, когда читаешь его книги, не понимать, а именно прочувствовать предлагаемое писателем, просто пропустите через себя и трактуйте, как считаете нужным…То же самое, что я чувствую, читая Фолкнера, происходит, когда я слушаю Вагнера».

Примерно так давным-давно я и воспринял объяснение Эвелины Васильевны. Я восхищаюсь мудростью провидения. Как вовремя мне были вручены ключики к непознанному: впереди предстояло столько прочитать, услышать, увидеть. «По разным странам я бродил, и мой сурок со мною», – исполняла в то время на школьных вечерах знаменитую бетховенскую песню моя одноклассница Валя Яковлева. Тогда-то и стал «моим сурком» на всю жизнь прием освоения чего бы ни было: впускать без предвзятости и после выносить суждение уже о своем, а не чьем-либо. И соответственно поступать – как со своим: что-то – «в музей моей души» (опять из какой-то песенки), а что-то на свалку забвения.

Но в словах учительницы – о «наших» и «немцах» – еще можно было уловить и как бы предостережение, которое немного позднее выразил Александр Галич крылатыми словами: «Бойтесь единственно только того, / Кто скажет: «Я знаю, как надо!» (Что нравственно и что безнравственно…)

…Недолго в нашем Красноуральске была Эвелина Васильевна. Вышла замуж и куда-то уехала. Справедливость судьбы мы, ее тайные поклонники, видели в том, что ее избранником оказался не кто-нибудь, а известный всему городу центр нападения, а также капитан и тренер футбольной команды «Металлург», которая успешно сражалась со своими извечными соперниками из родственных городов Ревды и Кировграда. Его звали Роман Капилов, и он был братом нашего друга Эдика Капилова из параллельного класса. Как справедливо пелось в еще одной популярной песне тех лет, «если двое краше всех в округе, как же им не думать друг о друге».

Однако в смысле качества учебы мы не пострадали: к десятому классу нам дали ординарную по внешним качествам, но великолепно знавшую и любившую предмет преподавательницу по фамилии Ганова. Имя ее я, к глубокому сожалению, забыл. Это она подтолкнула меня сделать доклад по материалам дискуссии в «Литгазете». Обсуждалась тогда статья Владимира Померанцева «Об искренности в литературе» из «Нового мира», которую и сейчас считают одним из самых значительных документов периода оттепели. Там речь как раз и шла о подлинном призвании писателя.

И эта учительница тоже дала нам в житейскую дорогу существенные наставления. Ну, например:

–?Обязательно прочитайте «Жизнь Клима Самгина». Может быть, вам будет непросто. Но когда сделаете это, почувствуете себя на такой вершине, откуда видно далеко-далеко…

Мне хотелось видеть далеко, и я стал читать эпопею Алексея Максимовича. Увы, успел до конца школы одолеть едва ли половину. И вспомнил про этот должок – перед собой, перед учительницей – аж в конце восьмидесятых, когда увидел в телевизоре многосерийку под одноименным названием, снятую моим старинным ростовским знакомым Витей Титовым.

…Он пришел на Ростовское телевидение и радио улыбчивым, как красное солнышко, парнишкой. Почему-то ходил в гимнастерке или рубашке, похожей на нее, но точно защитного цвета. Я думал, он после армии, и только много позднее узнал, что вслед за нею он несколько лет оттрубил на целине. Просто у него был природный легкий мальчишеский стиль существования.

Он свободно и естественно вошел в нашу телевизионную, как сказали бы ныне, тусовку. Он был мне симпатичен, но, признаюсь, я невольно ощущал какое-то превосходство над ним. Тогда в радиокомитете было главенство сообщества редакторов. Мы чувствовали себя даже важнее режиссеров. Витя не был и не режиссером, и не ассистентом такового. Он был всего-навсего помреж.

Я даже не заметил, что какое-то время Титов отсутствовал на студии. А когда появился, выяснилось, что он сдавал приемные экзамены во ВГИК. Почему-то еще не было ясно, поступил он или нет, но Витя был спокоен и с юмором, затаенным в глазах, часами травил нам всякие абитуриентские забавности.

К примеру. Михаил Ромм, стараясь придумать претендентке в режиссеры задание понеисполнимее, сказал:

–?Удивите меня.

Не успел он и глазом моргнуть, как девица оказалась на его коленях, погладила лысину и промурлыкала:

–?Милый Роммик, прими меня во ВГИК!

Не знаю, было это на Витиных глазах или это вгиковское предание, обросшее бородой. Он же вовсю сыпал разными историями, совсем как Ираклий Андроников. Когда я смотрел фильмы «Здравствуйте, я ваша тетя», «Ехали в трамвае Ильф и Петров», «Кадриль», «Анекдоты», передо мной неизменно вставал облик раскрепощенного, но безукоризненно интеллигентного веселого юноши, верящего в свою счастливую творческую будущность. А я тихонько, про себя, еще тогда в ростовском телевизионном доме внес в свою собственную конституцию жизни существенную поправку: никогда не позволять себе испытывать превосходство над кем-либо ни было, особенно по понятиям армейского чиновоззрения.

Много раз у меня возникало желание увидеться или хотя бы «услышаться» с Виктором Титовым, я даже раздобыл какие-то его телефоны. Но все откладывал и дождался, пока его не стало. Что еще раз подтвердило английскую мудрость: жизнь состоит из потерь. И, кстати, очень наглядно иллюстрирует эту сентенцию как раз «Жизнь Клима Самгина», которую я прочитал, подталкиваемый хорошим фильмом моего давнего ростовского знакомого.

Сложное впечатление осталось от книги. Безусловно, ее нужно было прочитать лучше не на заре туманной юности, а именно тогда, когда о ней напомнил Витин фильм, когда я, например, сумел увидеть в себе самом что-то от горьковского героя. Но в то же время была какая-то смутность: огромный объем романного содержания – и ощущение ненасыщенности им. Как будто автор недорассказал мне что-то важное.

Я и не подозревал, что вновь вспомню об этом через 25 лет, наткнувшись на некое напоминание Галины самой себе. У нее была такая манера: пришла мысль – обозначить ее двумя словами огромными буквами и сунуть куда-нибудь, авось пригодится. На бумажке, где записано два каких-то телефонных номера и условия арифметической задачи «на движение» (видимо, поручение внучки Алисы), кроме этого, сказано: «Вина? Ошибка? Рус. интел. придумала себе народ». Если эту гипотезу допустить как верную и предположить, что «рус. интел.» сумела повернуть историю исходя из своей головной придумки (вины? ошибки?), то эпопея советского писателя номер один как раз об истории этой и должна была кончиться – по сюжету – только ничем (и ничем иным – именно под реалистичным пером мастера). А что общепризнанный талант русской «интел.» Максим Горький мог внести кардинальный вклад в сотворение выдуманного народа – так в этом не может быть сомнения. Чья идея фикс – создание «нового» человека? И он сам же как бы усмотрел этого человека – в зэках на Соловках.

Хорошая была у нас альма-матер – школа № 1, Красная, как ее называли в Красноуральске.

А вот у Галины со школой сложились иные отношения. О них много рассказано в ее первой повести «Кто из вас генерал, девочки?», о которой я уже говорил: там многое автобиографично. Главной причиной негативного восприятия школы была классная руководительница, она же впоследствии завуч, представленная в повествовании как Варвара Сидоровна.

«Она преподавала историю. Объясняла толково, но иногда на нее что-то находило. Тогда она весь урок сидела за столом, за открытым учебником и рассказывала нам прямо по книге…

…Маленькая, неслышная в своих тапочках, ходила она по школе, неожиданно появляясь в самых невероятных местах, даже в мужской уборной. Дело было даже не в том, что она гоняла курильщиков. Дело было в ее постоянном пренебрежении к уже взрослым людям. Она неслышно вырастала на занятиях литературного кружка, и мы со стыдом видели, как угодливо начинала улыбаться ей наша литераторша…Наш директор Леонид Андреевич слушал ее, наклонив голову, и, хоть мы знали, что он чуточку глуховатый и всех так слушает, нас убивало, как он стоит со склоненной головой перед маленькой уродливой женщиной в бостоновом костюме и базарных лосевках.

…В ее представлении мы еще не люди – так, что-то неопределенное. Мы не должны были обижаться, не могли свое суждение иметь, казалось, она нарочно ставит за пятерочный ответ четверку, чтоб мы в едином вздохе молча проглатывали обиду. А что еще мы могли?..

…Ей одной известно, кто есть кто, кто будет кто и кто зачем… «Вот уж кого пошвыряет, вот уж кого покидает… Что бы с тобой ни случилось – ничему не удивлюсь». Это мне было сказано на прощание. Вместе с вручением трехтомника Белинского. Я плакала тогда прямо на черный блестящий переплет».

Он стоит у нас на верхней книжной полке в коридоре, этот Белинский. Изрядно потрепанный, с карандашными пометками на многих из своих 2600 страниц, он славно послужил хозяйке и в студенчестве, и в ее учительском пребывании. На фронтисписе каждого (!) тома рукописно исполненная и заверенная круглой печатью надпись: «Выпускнице-десятикласснице Руденко Галине от педагогического коллектива в день окончания средней школы. 25/VI-50 г. Директор. Классный руководитель».

И еще о Варваре: она «смотрела как на моральное право и нам ломать шеи, хребты, кости… С убежденностью – так надо, так нам же будет лучше. И такая она была сильная в своей этой неколебимой убежденности, что ей подчинялись. Мне это понятно. Я знаю хрупкость и ранимость учительского мира. Я знаю, как легко распохабиться в нем злому сильному человеку. Это как сапожник без сапог. У самих учителей так часто не хватает сопротивления подлой силе. Они робеют, они теряются, они пасуют, они дают бесконечные поводы говорить об их беспринципности и бесхребетности».

Так вот, Галина считала, что ее судьба осложнена собственной «бесхребетностью». Она смеялась и даже сердилась, когда я называл ее сильной женщиной, говорила, что я-то уж мог бы не повторять эту глупость. Обманное впечатление от ее образа, полагала она, рождается у людей, которые поверхностно судят о своих знакомых по их внешнему поведению. «На самом деле я вечно чего-то опасаюсь, существую, забившись куда-то в свой дальний уголок. И покидаю его, только когда пишу. Тогда я сильная, свободная, а главное, во много раз умнее самой себя». Последнее обстоятельство до самого конца удивляло и необыкновенно радовало Галину. «Как будто кто-то шепнул мне на ухо», – иногда разводила руками она, читая написанное ею ранее.

Свою же внутреннюю «загнанность» (связанную, по моему предположению, с ее школьными невзгодами) она считала стыдной, скрывала от посторонних, насколько могла, противостояла ей. Не раз говорила: «Вот Катьку воспитаю сильной, не как я, чтобы никого и ничего не боялась».

II

И вот снова я соприкасаюсь с темой, от которой долго и упорно отстраняюсь. И… снова буду отдалять ее, насколько получится.

Я ничего не имел против того, чтобы наша дочь была сильной, никого и ничего не боялась. В намерениях Галины меня смущало одно слово: воспитать. Я не знал, да и до сих пор не знаю, что подразумевается под ним. Это глагол. Значит – что делать? Так что же?

У Ожегова сказано: вырастить, дав образование, обучив правилам поведения; путем систематического воздействия, влияния сформировать характер; привить, внушить. Однако что же для этого делать, не сказано. В отличие, например, от «научить (учить)»: передавать знания, навыки; наставлять, побуждать; бить, наказывать (прост. устар.).

В воспоминании нашего Сашки есть толковое и остроумное наблюдение относительно «воспитания».

«Я упоминал, что мама работала учительницей, и это плохо отразилось на ее голове. А проявлялось это в том, что временами она вдруг спохватывалась и вспоминала, что нужно заниматься моим воспитанием, и тогда что-нибудь отчебучивала. Я помню, что как-то она изготовила из разноцветных картонок медальки, на которых было написано «Саша – хороший мальчик» или «Саша – шалун» и другая подобная дребедень. И награждала меня ими по итогам дня. А я ужасно злился и обижался. Слава богу, педагогический запал у нее быстро проходил, и все возвращалось на круги своя. А мама снова становилась молодой веселой женщиной, как и все ее друзья и подруги. Но ущерб, нанесенный ей советской системой образования, все-таки сохранялся и иногда давал себя знать. Например, когда я был уже постарше и поинтересовался, красивый ли я, мама ничтоже сумняшеся ответила, что верхняя половина лица – да, а нижняя – нет. Так я и жил какое-то время со странным ощущением, что наполовину красавец, наполовину урод. Но эдакие приступы, если можно так выразиться, «умопомрачения» у мамы ни в коей мере не уменьшали мою любовь к ней и батюшке. Просто некая безалаберность, странность и непоследовательность поступков родителей и их друзей меня только убедили в глупости и беспомощности взрослых и отучили спрашивать совет у старших».

Убеждение Сашки, что не надо никого воспитывать, а просто нужно пристойно жить вместе с детьми, абсолютно совпадает с моими мыслями по этому поводу. Мои безалаберность, странность и непоследовательность заключаются в том, что я, как, наверное, помнит читатель, писал в «Комсомолку» и «Известия» (а еще и в «Неделю») в ряду прочего и на темы воспитания. Опять, что ли, профессиональный цинизм? Не исключено. Но впрочем… Я же всегда крутился вокруг тезиса: «Одно из самых неблагодарных дел – доводами разума отстаивать категории порядочности». То есть другими словами – ну их, доводы разума, надо просто жить. Порядочно.

Мне казалось, мы так и жили. Никакими медалями никого больше не награждали. Дочь наша была красивая, и мы ни от кого не скрывали эту нашу радость.

Оказывается, я забыл: дочь была поначалу рыженькая. И в год, и в 1 год 3 месяца, и даже в 4 года без 27 дней. По крайней мере так написано Галиной на бумажных кулечках с прядками волос. Но в 11 лет и 1 месяц – несомненная шатенка, даже чуть переходящая в чернявость.

Это я обнаружил, раскрыв еще раз красную конторскую (!) папку с собранными вместе разнородными артефактами – свидетелями жизнедеятельности наших малолетних детей. Первые рисунки и первые осмысленные буквенные почеркушки с неизменно повернутыми зеркально «Я», «У», «Ч» и т. д., подарки родителям, сделанные собственноручно, самые первые школьные тетрадки и годовые табели успеваемости, письма с летних вакаций у бабушки, пробы пера в стихосложении и «прозе», грамоты за учебу, спортивные победы, участие в художественной самодеятельности… Документы с грифом «Хранить вечно».

«Я, нижеподписавшийся, даю расписку в том, что никогда не женюсь и не буду ходить с девочками. Если же я нарушу эту клятву, то отплачу за это кровью или всеобщим презрением холостяков.

5/XII – 68 г. Александр Щербаков».

И – три пальцевых отпечатка кровью.

«24/X – 1979 года.

Если завтра я благополучно напишу контрольную по физике, то я буду счастлива по крайней мере на неделю, буду веселой и ни к кому не буду приставать. Если нет, то я ни за что не отвечаю.

Катя Щербакова.

Свидетели (подписи троих членов семьи)».

На обороте – почерком Сашки:

«Если же вышеуказанная Катя Щербакова, написав благополучно контрольную по физике, в течение вышеуказанной недели хоть каким-либо образом проявит недовольство жизнью, то члены ее семьи могут поступить с ней по своему усмотрению».

Скреплено подписями всех четверых членов коллектива.

Короче, чего только в этой папке нет. А она не единственный источник таких артефактов, они в доме то и дело попадаются по разным уголкам. Но ни в одном из них я не обнаружил какого-нибудь «письменного источника», объясняющего или предвещающего разлад между матерью и дочерью. То есть источников много, но все они переполнены взаимной любовью. Я не буду их цитировать, вы должны мне просто поверить.

Где-то в середине своего рассказа я заметил, что, как журналист, не могу не думать о своем будущем читателе. Но все же при этом подразумевалось, что в первую очередь я пишу для себя. Хочу по возможности приблизиться к тому, как это было на самом деле. Главное – не наврать самому себе. Отдаю отчет, это в полной мере недостижимо: субъективность собственных мыслей и чувств в чем-то непреодолима. Однако стремиться-то можно?

И нужно, говорю я как мантру сам себе. Но именно поэтому и не могу привести ни одного из множества письменных «артефактов»-свидетельств сердечной склонности друг к другу матери и дочери. Как быть с тем, что в моих архивных залежах нет ни одной противостоящей им строчки? Обнародовав именно эти семейные раритеты, я невольно стану защитником своей домашней «крепости» от… нашей дочери. Всего меньше хотел бы этого. И Галина, думаю, не благословила бы (не благословляет?) меня на такую роль.

А кроме прочего, я привык с уважением относиться к людям, которые умеют передавать с помощью печатных слов мысли, чувства, соображения – верные или завиральные, благие или пагубные, – написанные ярко или косноязычно. Будь они правда или ложь. Читатели рано или поздно разберутся, и, я считаю, не дело профессионала как-то подталкивать их, направлять на «истинный путь» (для этого есть масса блогеров, твиттеристов и т. п.). Я отправил дочери по электронной почте пятистрочное суждение, смысл которого сводился к тому, что ей стоило бы переназвать, изменив имена, персонажей повествования. «Я знаю, ты уверена, что все было так, как тебе представляется и помнится. Это свойство человеческого мозга. Многие это знают и в самом конце творческого процесса меняют имена». Оказывается, ей то же самое сказала ее старинная подруга Вета Шаньгина. «Но на это, – пишет Шаньгина, – как призналась Катя, у нее не хватило таланта». (Видимо, логика такая: если имена реальных людей, то это проходит по ведомству не литературы, а, скажем, журналистики. И к ней, как к некоей недословесности, заведомо не будут придираться по части слов и выражения смысла. Распространенное мнение, с которым я не согласен.)

Хочу открыться, два последних абзаца я писал, уже зная, чем их продолжу. В самом начале своих мемуаров я рассказал, что любимые наши Люка и Боря, Галина сестра и ее муж, сделали мне драгоценный подарок, прислав четырнадцать писем Галины. Я их время от времени читаю, то одно, то другое, все больше проникаясь значимостью этих листочков как документов своей поры и подзаряжаясь от четких, летящих букв их (ее?) энергией.

И сейчас сложилось, должно быть, давно и незримо вынашивавшееся соображение – выписать из этих писем то, что касается отношений Галины с дочерью: материал из первых рук, однако никак не связанный ни с замыслом моего сочинения, ни с тем, что случилось в нашем житье после их появления на свет. Можно сказать, со стопроцентной гарантией непредвзятости по отношению и к моим мемуарам и к сочинению нашей дочери. Химически чистое вещество информации.

Вот они, эти выписки – картинки жизни, по которым даже при малой доле воображения можно представить ее более полную ткань, как говорится, и основу и уто?к. Добавлю только, что я оставил еще и все, что касалось Ляси, нашей внучки Алисы. Она играла большую роль в нашем существовании в то время.

…Скажу главное, хотя очень противно, что это – главное, но мы все ждем этих треклятых выборов. Все перессорились, стали врагами. Я сама себе поклялась, что из-за «выбора» ни на кого не рассержусь и никого не отлучу от дома.

…Очень трагично все воспринимает Катька. Не принимает никаких резонов, что жизнь все равно будет продолжаться и что, когда есть ребенок, негоже искать в потолке крюк. Мне ее жалко, я на нее злюсь. Правда, нашелся приличный невропатолог-психиатр, и он взялся прокорректировать ее неадекватность. Получается, и правда, хорошо. Он как-то убирает страх, главный мотор стресса. Обещает ее «настроить», говорит, что, к несчастью, таких больных сейчас тысячи и тысячи, а Катькин случай почти простой. Но вот ее подруга-врач все равно в ужасе даже от мини-доз лекарств, которые она пьет. Но что делать, что делать? Как быть, если бедный человек сам с собой не справляется?

…Беспокоит меня излишняя духовная зависимость Катьки от меня. Девушке ведь скоро тридцатник, она очень умна и злоязыка, но одновременно подчинена мне. Это скверно, надо самой, надо рубить концы. Я вижу, как мучается Н. Н., когда ее сын в припадке ностальгии и ипохондрии вываливает ей по телефону собственные потроха. Катька не такая, она сильнее, но и такая тоже. Нету собственного флага на собственном корабле.

А Ляська – прелесть. Сегодня позвонила утром и насплетничала, что маму стошнило (сосудистый криз) оттого, что они вчера поругались с папой и мама не стала с ним спать. «Дурацкая семья» – так она однажды им написала, когда они ее за что-то наказали. И получили такую прокламацию из-под двери, что будь здоров. Собирается стать президентом, потому что «Ельцин совок». Ищет себе министра полиции, чтоб был честный.

…Все, что на нас обрушилось, вы знаете. Вы не знаете только, что параллельно с этим повсеместно идут государственные и частные гулянки. Всеобщий пир. Смотреть и читать про это омерзительно в стык со смертью, разрухой и плачем. Но спущен некий механизм, механизм саморазрушения. Какое-то космическое бедствие, которое тащит в бездну. У этой бездны на краю приходится делать обычные вещи – что-то карябать на бумаге, варить обед, играть с Ляськой, разгадывать кроссворды. И не дай бог остановиться – тянет бездна. Происходят вещи фантастические – видимо, таково напряжение сил – прорезается чудное. К примеру. Из Катьки потоком полезли стихи, философские, скорбные, ироничные. Грех случился, что называется, на ровном месте, она была абсолютно равнодушна к поэзии. Милые мои! У меня зашевелились волосы…Вообще за детей душа болит непрестанно. И это самое тяжелое в нашей жизни.

…У меня выпала на редкость трудная осень, непринужденно переходящая в зиму. Только 8 декабря Катьке снимут гипс с ног. Она жутко исхудала (а куда было еще?) от бездвижности и без воздуха, что, как понимаете, не улучшило ее характер и к смирению не привело. После гипса ей предстоит «освоить» новые ноги, и знатоки говорят, что это будет непростое дело. Сейчас она уже кричит, что если бы знала… К сожалению, не случилось то, к чему я ее побуждала – читать и писать в это время. Изо всех занятий она выбрала одно – страдание, одним словом, не Николай Островский и не Мересьев. Ее охраняет и не подпускает к ней никого ее собака. Воистину собачьей преданности человеку не достичь, не та мы природа. Интересно, что мне Лайза разрешает трогать Катькины ноги, пожалуй, мне одной. Откуда она знает, что я мать?

От перенапряга я совсем увяла, ловлю себя на желании поплакать, а не умею. Конечно, встала моя работа, которая способствует духу, от этого тоска и печаль еще больше…Уже вышли наши с Катькой книжечки, но они еще на складе.

…Ляська в школе сидит на американской парте (за наш счет), а учат ее скверно. Опять же на мой взгляд. Вся надежда, что она «добирает» любопытством, ну и в чем-то нашими усилиями. Но ведь недолго она будет нас слушать. Она девица самостоятельная и уже очень хорошо умеет закрывать дверь в свою комнату. Слава богу, что ей с собой интересно, мне это в ней нравится. Я считаю это важным фактором личности. Хотя – боже мой! – что я вообще знаю в этой жизни?!

Недавно испытала потрясение – не могла вспомнить ваш болшевский телефон. Зачем? Для чего он мне? А стало так больно, как смерть… Забыла… А что я забуду завтра? Странная, печальная необъяснимая жизнь…

(Как безотчетно, но точно определено: память – жизнь, ее исчезновение – смерть. Я тоже недавно испытал аналогичное потрясение, мне кажется, еще более отчаянное. Вдруг подумал почему-то об одном персонаже этих мемуаров – журналистке, встречающейся в нем много раз. И… не мог вспомнить ее имя и фамилию. «Не беда, – решил я, – она же однофамилица моей Галины – согласно свидетельству о рождении». И… не мог вспомнить девичью фамилию своей жены. Перебрал множество украинских имен – все не то. Снова вернулся к журналистке, легко воспроизвел имя и фамилию ее сестры, откуда-то всплыла и фамилия ее первого мужа… Но ее самой – нет.

Пришло – не испуг, нет – холодное подозрение, что, может быть, так и начинается амнезия, когда человек теряет понятие о себе самом. Модная телевизорная тема.

Происходило это мое приключение под утренним душем. И надо же, появилась странная суеверная мысль: если я отсюда выйду, не вспомнив фамилию, то уже не вспомню ее никогда.

Я вспомнил. Но… много воды утекло…)

А туда же – учу внучку. А она издевается. После того как они с дедом наиграются в очко, она идет ко мне и полным иронии голосом говорит: «Ну что, бабуля, поиграем во что-нибудь умное?»

…Катька пишет (в буквальном смысле) свой журнал. Она тоже крутая, но не умеет жить в мире и ладу. Все время нарывается и получает в ответ. Тоже не радость старухе-матери, которой все это приносится в подол.

Ляська – прелесть. Очень все еще ребенок. Подружки уже все по другому делу, а она в куколки. А с виду барышня. Очень привязана к нам. Отдаю себе отчет, что все это конечно и не навсегда. Но хочется, чтоб дольше длилось.

…Конечно, немаловажно то время и то место, где обретаешься. Люди в психозе, шкала ненависти перейдена, мы неизлечимо больны все, и черт со мной, я уже давно с ярмарки, жалко Катьку, которая всего боится, травмирует своей шизой Ляську и Шурика, все в психе, все в нервах. Я у них Алан Чумак и Кашпировский, а также чучело начальника, которое можно бить.

…Катька тут от отчаяния на свой гонорар + «спонсорские» слетала в Париж. Теперь она точно знает, где надо жить. Восторг непринужденно перешел в отчаяние, что место прописки практически не меняется. Я говорю ей: «Дура! Ты это хотя бы видела! Напиши следующее продолжение «Вам и не снилось» и поезжай в Рим. Узнаешь, что есть еще неплохие закоулочки, где можно жить…» Кричит и топает ногами. Ей нужен Париж и только он. Инфантилизм? Эгоизм? Но мне за нее сейчас куда страшнее, чем когда она была маленькая. Не могут они с Шуриком попасть в пандан времени, людям. Изболелась я за них.

…И дело не в потере сил, что, конечно же, ужасно, а в отношении идущих вослед, для которых ты уже мастодонт без вариантов…Даже Катька тут напоролась на какую-то фирму, где ей сказали, что тридцатилетних они не берут. Это притом, что она выглядит на двадцать пять.

…Единственный витамин жизни – Ляська. Но мы с Сашей отдаем себе отчет, что время и в этом нам не благоприятствует. Сейчас она мчится к нам с абсолютной радостью, но уже скоро, очень скоро у нее будут свои интересы, и мы будем отлучены от целования. У вас ситуация куда лучше – целых двое маленьких, единственное на свете безоблачное счастье.

…Ты, Люка, выглядишь прекрасно, я тобой хвастаюсь, а Катька мне тычет в нос мой как бы патриотизм (и близко его у меня нет), из-за которого я продолжаю жить на помойке, а тетя Люся – молодец, переехала в экологически чистое место. Хотя честно скажу: меня с места не сворохнуть, даже если бы возникли варианты. Я досмотрю этот фильм ужасов до конца.

…Радость – Ляська, существо презабавнейшее. Пишет книжки, «как Гюго». Это для нее высший образец. Сама их иллюстрирует. В этом плане она всех побивает, но не потому, что такая, а потому что дети вообще ничего не читают, и она со своими сказками торчит, как белая ворона. Девочек в ее классе хоть замуж выдавай и по форме, и по содержанию, а наша вся в фантазиях. Просится к нам жить, потому как мы ей потакаем и много с ней занимаемся.

Описали с ней все картины Дали, собираемся описать небо и что оно нам кажет. Стоим на балконе две дуры, старая и малая, и кто чего больше на небе увидит. Однажды увидели обе неземной красоты город, как-то так облака встали, до сих пор не пойму. Теперь она мне звонит и спрашивает: город не появился?

Мне до слез жалко, что я ничего не смогу дать мальчишкам (сыновьям нашего Сашки. – А.Щ.), что я им, в сущности, чужая, что только у Сашеньки останется в душе какое-то ощущение от нас.

…Великое недоразумение? зло? насмешка? наказание? – что двое наших внуков, в сущности, вырастут мне чужими, и на мою куклу Ляську в результате возложена непомерная ноша быть за всех. Еще неизвестно, чем это обернется.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.