Глава 21 Джером Дэвид Сэлинджер: заключение
Глава 21
Джером Дэвид Сэлинджер: заключение
Нью-Йорк, 1919 – Корниш, Нью-Гэмпшир, 2010
Дэвид Шилдс и Шейн Салерно: С приближением смерти Сэлинджер надеялся на «встречу с теми, кого он любит, независимо от того, были ли эти люди религиозными, историческими фигурами, личными друзьями или вымышленными персонажами»[693]. Он давно отказался от материального мира, который его предал. Его первый и второй брак быстро развалились. Третий брак был с его стороны мерой обеспечения ухода за собой. Еще до вступления в войну он был испуган, а после войны он был испуган еще сильнее и глубже, испуган навсегда. Поэтому он стремился уйти из материального мира в царство чистой метафизики. Но сделать это не удалось, это никогда никому не удается, поскольку мы – существа из плоти и крови. Этого Сэлинджер не понимал – или не позволял себе понять.
Последняя известная фотография живого Дж. Д. Сэлинджера, 2008 год.
У Сэлинджера было врожденное уродство. Уна О’Нил ушла от него к Чарли Чаплину, и до конца своей жизни Сэлинджер мифологизировал свои отношения с Уной. До конца жизни он питал маниакальное влечение к девочкам, находящимся на грани превращения в девушек. Эта тяга к очень молоденьким девушкам была для Сэлинджера и способом возвращения утраченной любви, и способом возвращения в момент, предшествовавший появлению подростковой смущенности особенностями своей анатомии. Он участвовал в пяти кровопролитных сражениях Второй мировой войны, и в какой-то момент ему удалось переплавить свою накопившуюся боль в нетленное искусство. Эти физические удары не просто генерировали его искусство, но и сделали его художником, который требовал от себя совершенства. Однако всякий раз, когда он пытался войти во взрослый мир общения и коммерции, его рассматривали как инвалида (да он и сам считал себя таковым). Затем бесконечные воспоминания о своих травмах и возвращение к ним стали для него важнее мира, который причинил ему эти травмы. И тогда он спрятался в Корнише, затворился в бункере и навсегда прекратил осмысленное взаимодействие с внешним материальным миром. Благодаря Веданте этот мир исчез, а вместе с ним исчезло и его искусство.
Его жизнь – это хроника замедленного самоубийства. Он стремился к исчезновению. В одном из писем он написал: «Я – состояние, а не человек»[694]. Но у него было несколько состояний.
Состояние первое: анатомия
Сэлинджер родился с одним яичком. Мать ухаживала за ним и баловала его. Как шутил Сэлинджер, мать до 26 лет водила его в школу, как, впрочем, делают все матери. Холден, без всякой видимой причины, платит проститутке Санни, но отказывается от секса с нею. В повести «Фрэнни» Лейн высказывает мнение, что Флоберу (одному из любимых писателей Сэлинджера) чего-то не достает, а именно не хватает «мужественности», «каких-то желез»[695], что было, возможно, скрытой шуткой для Клэр, которой повесть «Фрэнни» была поднесена в качестве свадебного подарка. Как указывает Говард М. Харпер, автор книги Desperate Faith: A Study of Bellow, Salinger, Mailer, Baldwin, and Updike («Отчаянная вера: исследование творчества Беллоу, Сэлинджера, Мейлера, Болдуина и Апдайка»), в повести «Зуи» все высмеиваемые ученые носят двусмысленные фамилии – Манлиус, Фоллон, Таппер, Шитер. Взрослая сексуальность у Сэлинджера неизбежным образом связана с глупостью и вульгарностью. Из рассказа в рассказ мужчины сосредотачивают внимание на ногах девочек. Это проявление не связанной с гениталиями сексуальности, в которой эффективность бессмысленна и даже неуместна.
На протяжении всей своей жизни Сэлинджера влекло к очень молоденьким, не имеющим сексуального опыта девочкам, близость с которыми, как он понимал, была для него маловероятной. А если такие девушки и становились его сексуальными партнершами, у них вряд ли было достаточно знаний мужской анатомии для того, чтобы судить о нем. Едва дойдя до наивысшей точки отношений, он почти всегда отстранялся от своих любовниц, избегая таким образом разрыва. Одна из его любовниц поведала нам о том, что его не опустившееся яичко «невероятно смущало и огорчало» его. Разумеется, одной из многих причин, по которым он избегал внимания СМИ, было снижение вероятности появления информации о его анатомическом изъяне. Он принял восточные религии, одобряющие целомудрие. «Избегай женщины и злата»[696]. Его вторая жена стала психологом, а третья жена была медсестрой.
Война нанесла Сэлинджеру одну травму, но его тело имело и другую травму. Личность Сэлинджера сформировало сочетание этих травм. Именно совокупность этих травм создала Сэлинджера, который «жил в этом мире, не принадлежа ему»[697], человека, который стремился создавать безупречные произведения.
Состояние второе: Уна
Сэлинджер высмеивал Уну О’Нил за поверхностность («малышка Уна влюблена в малышку Уну»[698]), но ему нравилась ошеломляющая красота Уны. Разумеется, как он сам признавал, он, по меньшей мере, также любовался собой. Важно и показательно, что Сэлинджер всю жизнь нес факел отношений, которые, по-видимому, так ни к чему и не привели. Бесконечно возвращаясь к Уне, еще не совершившей Падения, он снова и снова воспроизводит момент разрыва в отношениях с Джин Миллер, Клэр Дуглас, Джойс Мэйнард и многими другими молодыми женщинами. Когда Сэлинджер встретил Мэйнард, он был в том же возрасте, в каком был Чаплин в момент встречи с Уной, а Мэйнард была в том же возрасте, в каком тогда была Уна. Восемнадцатилетняя девушка, собственное зеркальное отражение, любовный треугольник, вложения любви и ненависти в Голливуде, предпочтение невинности, а не опыту, непорочность – Уна была той кинолентой, которая постоянно прокручивалась в сознании Сэлинджера.
Состояние третье: война
А что случилось бы, если б он не пошел на войну и провел бы время с 1942 по 1946 год на Верхнем Ист-Сайде Манхэттена? Тогда мы, возможно, никогда бы не услышали о Дж. Д. Сэлинджере. И он наверняка не стал бы иконой. Война, уничтожившая Сэлинджера, создала его.
В 1944 году редактор журнала New Yorker Уильям Максвелл, отвергнув еще один рассказ Сэлинджера, сказал, что «этот автор просто не наш»[699]. Сэлинджер получил право публиковаться в New Yorker благодаря своему психическому сдвигу, разрыву своей души на клочья. Война дала ему эмоциональный заряд, необходимый для исполнения мечты, которая возникла у Сэлинджера в годы учебы в Вэлли-Фордж: он не только опубликовал свои произведения в New Yorker, но и стал достопримечательностью и приманкой журнала.
В течение нескольких блистательных лет, с момента публикации «Рыбки-бананки» в 1948 году, «Эсме» – в 1950 году, «Над пропастью во ржи» – в 1951-м, «Девяти рассказов» в 1953 и «Фрэнни» – в 1955 году, Сэлинджер сделал из своих военных травм лук вечного искусства. «Литература как искусство – это умножение опыта», – наставлял Сэлинджер А. Э. Хотчнера. В случае самого Сэлинджера опыт не только умножен, но и дистиллирован. Из него выделена суть, которая кристаллизирована, навечно схвачена в утонченном, почти безболезненно совершенном искусстве. Успех «Над пропастью во ржи» отчасти связан с герметизацией подросткового бунта. Одновременно это анатомирование травмы. И слегка скрытая причина того, что у столь многих людей возникла эмоциональная связь с этой книгой, заключается в том, что все мы травмированы. А в юности нам свойственно особенно стыдиться этих травм, погружаться в них.
Энди Роджерс в книге «Разрушение личности ветерана и юноши, которого больше нет» пишет о романе Сэлинджера: «Холден говорит голосом Сэлинджера, но в книге есть и молчание Сэлинджера, молчание о том, что именно война сделала его голос самым подходящим голосом литературы после Второй мировой войны. Воскрешение Холдена было именно тем, что должен был сделать Сэлинджер не только для того, чтобы не писать о войне, но и, что более важно, чтобы написать о войне». А «Девять рассказов», как утверждаем мы, – это тот самый роман о войне, который, как говорил сам Сэлинджер, он замыслил – роман, «полный славных несовершенств, которые колеблются и опадают с лучших умов. Люди, побывавшие на той войне, заслуживают какой-то трепетной мелодии, звучащей без смятения или сожаления».
В записке, которую Сэлинджер написал в возрасте почти 80 лет, он все еще пытается убедить себя и Пола Фицджеральда в том, что им повезло выжить в той бойне. Последние 65 лет жизни Сэлинджера были серией становившихся все менее успешными попыток полностью очистить память.
И все же военная травма Сэлинджера глубоко засела в послевоенной жизни писателя и присутствовала в его жизни до конца ХХ века. Пуля, вынесшая мозг Симора в 1949 году, продолжала свой путь по американской истории, вплоть до убийства Джона Леннона, покушения на Рональда Рейгана и далее. «Над пропастью во ржи» настолько насыщен военной травмой, что склонные к антиобщественным поступкам люди могут рассмотреть эту травму как в рентгеновский лучах. Беспредел продолжается. Убийства и попытки убийств – не случайные совпадения. Они составляют пугающе прозорливое прочтение романа: убийцы интуитивно чувствуют лежащие в основе романа гнев и насилие.
Состояние четвертое: Веданта
Вспомните заявление, сделанное семьей Сэлинджера после его смерти. Это заявление – явное выражение отрешения Сэлинджера от мира, четвертой и заключительной стадии его жизни в соответствии с Ведантой. Он уже вполне сознательно исполнил три предшествующие стадии жизни – ученичество, семейную жизнь и уход от мира.
До своей бар-мицвы Сэлинджер думал, что оба его родители – иудейской веры. С детства он путался в своей религиозной идентичности. Он знал лишь то, что по-настоящему он и не иудей, и не католик. После войны его жизнь стала, прежде всего, поиском религиозного исцеления и религиозной принадлежности: он был поломанным человеком, искавшим клей, который склеил бы его. Не понимая того, насколько важна была религия во всех аспектах жизни Сэлинджера после 1948 года, постичь писателя невозможно.
Углубляясь в свои травмы, все дальше уходя от заразы реальности, Сэлинджер исчез в успокоении, которое дала ему философия Веданты, и вошел через Веданту в мир, становившийся все более и более абстрактным. Произведения Сэлинджера точно отражают этот сдвиг по оси «материальное – метафизическое». «Над пропастью во ржи» – совершенно мирская книга. В основе «Девяти рассказов» лежит война, воспоминания о которой в более поздних рассказах проявляются во все более религиозных прозрениях. В рассказе «Тедди» многие наблюдения героя явно и подчеркнуто проникнуты духом Веданты. Точный момент поворота – момент публикации «Фрэнни и Зуи». Действие Фрэнни разворачивается в материальном мире, который через книгу «Путь странника» уступает место духовному учению, господствующему в «Зуи». Сходным образом, тщательно воссозданная атмосфера 1942 года в «Выше стропила, плотники» уступает место записям в довольно благочестивом дневнике Симора, и эта тема превращается в религиозный мистицизм в повести «Симор: введение». В повести «16-й день Хэпворта 1924 года» Симор называет ученика Рамакришны Вивекананду «одним из самых увлекательных, оригинальных и образованных гигантов пера изо всех, кого я знаю в ХХ веке»[700].
В жизни Сэлинджера было два критических рубежа – до войны и после войны и до погружения в религию и после этого погружения. Война сломала его как человека и сделала его великим художником; религия дала ему после войны духовное утешение и убила его искусство.
Состояние пятое: Корниш
Пережив кошмар войны, Сэлинджер энергично старался вернуться в мир, воплощенный в стиле жизни Нью-Йорка «Привет, малый, рад тебя видеть», но у этих усилий не было ни малейшего шанса на успех: если такой славный малый когда-либо и существовал, то он остался на поле боя. После войны сознание Сэлинджера было наполнено теми «славными несовершенствами», «трепетанием», «колебанием». Светская, материалистичная жизнь послевоенного Манхэттена казалась ему гротеском. Сэлинджер, после того, как он описал мечту Холдена о бегстве из Нью-Йорка с Салли Хейс и полусерьезно просил женщину бежать с ним с литературной вечеринки в буколическое великолепие, занялся исполнением своей мечты и в 1952 году перебрался в Корниш, который в топографическом отношении ошеломляюще напоминал лес Хюртген.
В Корнише он провел свои «творческие годы» (их оказалось меньше, чем он надеялся). Изолированное, обезличенное существование было как раз тем, в чем он, как человек, ставший к тому времени знаменитым, нуждался – и тем, что ему как писателю было совершенно не нужно. Углубленный в себя интроверт все больше углублялся в себя. Сигналы внешнего мира становились все слабее. По-видимому, ближе к 40 годам он уже хотел перестать существовать как реальная личность. В одном из написанных позднее писем Сэлинджер написал: «Да мы… и не личности вовсе, но мы подвержены мириадам наказаний за то, что считаем себя наделенными сознанием личностями».
Состояние шестое: жены
По натуре Сэлинджер не был расположен становиться мужем или отцом, но вторая стадия Веданты требовала создания семьи, что Сэлинджер и собирался исполнить из чувства долга. Он любил придуманных им персонажей, Холдена Колфилда и членов семьи Гласс, любил их так, как хотел бы, но не мог любить реальных людей, особенно членов собственной семьи. Да и как могли его жена и дети соревноваться с Глассами во всем их вымышленном, идеализированном совершенстве, на которое они были обречены?
Здесь снова появляется догмат «Избегай женщины и злата». Сэлинджер избегал секса с Клэр, допуская секс только в целях продолжения рода, а как только жена забеременела, он стал испытывать к ней отвращение. Одной из причин, по которым Клэр требовала развода, был отказ мужа от выполнения супружеских обязанностей. В своей верности абстрактным принципам Сэлинджер пренебрегал Клэр так, словно она и не существовала. В повести «Выше стропила, плотники» нам сообщают, что «брачующиеся должны служить друг другу. Понимать, поддерживать, учить, укреплять друг друга, но более всего служить друг другу»[701]. Сэлинджеру было трудно воплотить эти слова в реальность. Он ненавидел «неприятных людей», а такими были практически все, в том числе (и в особенности) он сам. Он не преклонялся ни перед кем, кроме уже умерших, в числе которых (и это имеет решающее значение) был и он сам. Бункер был могилой, в которой он похоронил себя для того, чтобы не выходить на свет материального, плотского мира.
Состояние седьмое: дети
В повести «Выше стропила, плотники» Сэлинджер писал: «[Брачующиеся должны] воспитывать детей честно, любовно и бережно. Дитя – гость в доме, его надо любить и уважать, но не властвовать над ним, ибо оно принадлежит Богу. Как это изумительно, как разумно, как трудно и прекрасно и поэтому правильно. Впервые в жизни испытываю радость ответственности»[702]. И все же, когда Маргарет в молодости тяжело заболела, отец послал ей не деньги, и брошюрку Церкви христианской науки. Когда она была беременна, ее отец настаивал на том, чтобы она сделала аборт, и сообщил ей, что она не имеет права пускать ребенка в этот мир.
Сэлинджер вряд ли мог придумать два более совершенных воплощения двух частей своей натуры, чем Мэтью и Маргарет. Мэтью – послушный, почтительный, заботливый и помнящий добро. Теперь он управляет Фондом Сэлинджера. Маргарет – иконоборческая, мятежная натура, она приводила домой дружка-индейца, играла в баскетбол, спорила с великим человеком и написала книгу, которая подрывала основы мифа о Сэлинджере и привела к ее отчуждению от отца до конца его жизни. Мэтью был той частью натуры отца, которая повиновалась долгу. Он учился в одном из старейших американских университетов, был уважительным парнем, «прилизанным» «студентом с Восточного побережья»: в Дартмут-колледже он ходил на футбольные матчи вместе с отцом, который, зарегистрировавшись в 1960 году как сторонник Республиканской партии, был снобом и женоненавистником. Маргарет – столь же живая часть Сэлинджера, полностью оторвавшаяся от другой части натуры отца, экзистенциально потерянная и заряженная безумной яростью и протестом против истеблишмента.
Маргарет демонстрировала мужество, которое Сэлинджер почтил уважением, скажем, в образе Фрэнни. Мэтью вел себя так, как вел себя в реальной жизни сам Сэлинджер. А мы знаем, как язвительно оценивал себя Сэлинджер. Став взрослым, Мэтью говорил, что хотел бы чаще видеть отца – они бы могли вместе посмотреть еще несколько игр команды Red Sox. На Мэтью отчуждение отца оказывало влияние. А Маргарет так отчаянно стремилась установить контакт с отцом, что написала не письмо, а душераздирающую песню любви в 450 страниц. Все это не имело значения и желаемого результата. Он был в башне за миллион миль от этого мира.
Состояние восьмое: девушки
Посмотрите на фотографии Мириам, Дорис, Сильвии, Уны, Джин и Джойс, сделанные тогда, когда всем им было 18 лет. Нельзя не заметить, насколько похожи все эти женщины в молодости. В воображении Сэлинджера все они были практически одной и той же женщиной, девушкой, одной и той же врачующей матерью, одной и той же готовой помочь сестрой-ангелом, тем же другим «я», той же идеальной и идеализированной подругой по детским играм – конечно, до тех пор, пока они не взрослеют. Почему Сэлинджер в своем творчестве и в жизни был так маниакально увлечен девочками, еще не достигшими половой зрелости? Почему в произведениях Сэлинджера столь многие персонажи-мужчины выражают свои горячие чувства, свою страсть к девочкам, восхищаясь их ножками и баюкая эти ножки? Сэлинджер в физическом отношении заведомо пребывал в состоянии до Падения, до знакомства с Уной, до войны (после которой он не мог представлять тело иначе, чем разрушенным, изуродованным). Девочки были дыбой для самоистязания. Благодаря девочкам он мог бесконечно возвращаться во времена, когда его тело не рассматривали как дефектное, во времена до Уны, во времена до того, как война превратила для него все тела в трупы.
На протяжении всей своей жизни Сэлинджер снова и снова воспроизводил модель отношений с девушками, которые вот-вот станут женщинами. Он вечно воспроизводил треугольник Уна – Чаплин – Джерри. Он воспроизвел этот треугольник в своих отношениях со второй женой, Клэр, и ее первым мужем Коулменом Моклером. И в отношениях с Мэйнард, которая, по его словам, любила нелюбимый им мир. Многие из девочек-женщин Сэлинджера были еврейками или наполовину еврейками или «похожими на евреек» невинными девушками. Завершив отношения с ними на высшей точке, он сразу же начинал относиться к ним не только как к нежелательным в его жизни лицам, но как к людям, сразу же ставшим ему отвратительными. Достигнув желаемого, он сразу же вычеркивал их из своей жизни.
Когда Питер Тьюксбери сказал Сэлинджеру, что Эсме существует в момент между вдохом и выдохом, Сэлинджер, который почти никогда не соглашался ни с кем, особенно с людьми искусства одного с ним поколения, воскликнул (приводим подлинные слова Сэлинджера): «Да!» Сэлинджер мучительно близко подошел к экранизации «Эсме» (фильм собирался снять Тьюксбери), но из этой затеи ничего не вышло, когда выяснилось, что девушка, которую Сэлинджер прочил на главную роль, уже вступила в чуть более старший возраст. На протяжении всей своей жизни Сэлинджер фиксировал внимание на моменте перелома, перехода от детства к юности. Местный рынок, называвшийся «Венцом чистоты», Сэлинджер называл «Венцом пубертатности». В возрасте 90 лет он регулярно ходил на баскетбольные матчи женской команды Дартмут-колледжа.
Сэлинджер убедил Джойс Мэйнард бросить Йельский университет и перспективную журналистскую карьеру в Нью-Йорке ради изолированной жизни с ним в Корнише. От чего он пытался спасти Мэйнард? От опыта. У Сэлинджера была маниакальная, болезненная фиксация на невинности, которая во многих смыслах была предметом его самых глубоких или, по меньшей мере, устойчивых устремлений. Судя по фотографии, размещенной на обложке New York Times Magazine, Мэйнард носила слишком большие для нее мужские часы. Сэлинджер любил детство, хотел канонизировать его – и не мог или не хотел вступать в то, что французский писатель Мишель Лейри назвал «свирепым порядком мужественности». Один из ранних рассказов Сэлинджера назывался «Мужчины без Хемингуэя». Он был обручен с церемониями невинности и все же хотел отбросить эти церемонии, стремился запятнать невинность. Если он сам не мог снова стать невинным, то и все остальные тоже не должны были быть невинными.
Приглашение Мэйнард в Корниш было импульсом в духе Холдена, поскольку в одной семье может быть лишь один ребенок-Иисус. Двое солипсистов не могут работать за одним письменным столом. Затея была обречена на провал и просуществовала недолго. По-видимому, Сэлинджер надеялся каким-то образом сделать ее творчество непрофессиональным, сделать ее навсегда человеком, ведущим дневниковые записи, этакой Фрэнни, ставшей поэтом, человеком, у которого не было жизни до начала ее настоящей жизни. Он не хотел дать Мэйнард свое семя. Он хотел излить Сэлинджера – смотрите его письма Мэйнард, в которых он писал по пять тысяч слов по самым невнятным вопросам.
Одним из важных способов связи Мэйнард и Сэлинджера была их любовь к старым телевизионным шоу – «Люблю Люси», «Энди из Мэйберри», «Шоу Дика Ван Дайка». Один из любимых фильмов Сэлинджера, «Потерянный горизонт», предлагал то же самое утешение, какого он искал в своих путешествиях в прошлое, в довоенные времена сумасбродств и невинности, хотя, по правде говоря, он был слишком изломан для таких утешений. Любовь Сэлинджера к кинофильмам и телевизионным шоу, к актерам и актерству, его зависимость от сказочного мира, который существовал в середине века в журнале New Yorker, нянчившийся со своими авторами как с малыми детьми, неубедительная настойчивость, с которой Сэлинджер отстаивал абсолютную автономность своей жизни и своего творчества, – все это, все в его жизни и творчестве, абсолютно все свидетельствует о травме, о чувстве вины человека, выжившего на войне, о желаемом и недостижимом забвении.
Состояние девятое: уединение
Своим романом «Над пропастью во ржи» Сэлинджер послал сигнал о спасении, и когда мир откликнулся на отчаянный призыв экстатической любовью к автору, он сразу же вывесил знак: «НЕ БЕСПОКОИТЬ!» Сэлинджер не любил мир. Он был не склонен к общению, и это нежелание превратил в ненависть к миру, в неприятие мира, но нуждался в мире как в доказательстве того, насколько мир недостоин его любви. И миру удалось отлично справиться с отведенной ему Сэлинджером ролью – и делать это ежедневно.
За пределами владений Сэлинджера были критики, начитавшиеся романа «Над пропастью во ржи» убийцы и, что в каком-то смысле было самым плохим, потенциальные приверженцы, которые для него ничего не значили, поскольку он понимал, что ничего им дать не может.
Считалось, что Сэлинджер безразличен к публичности, но он яростно отслеживал малейшие сигналы о себе и тщательно оберегал свою репутацию. Например, он запросил все рецензии на свой роман после того, как уведомил издательство Little, Brown о том, что не хочет получать от издателя эти рецензии. Сэлинджер отказывался от контактов с прессой, но всякий раз, когда пресса надолго забывала о нем, он взаимодействовал с журналистами, особенно если журналистами были очень хорошенькие женщины. Он разговаривал по телефону с Лейси Форсбург из New York Times добрых полчаса и не только захотел увидеться с рыжеволосой и зеленоглазой Бетти Эппс, но и отвечал на ее вопросы и даже, в какой-то момент (хотя мы не смогли включить эту подробность в «Разговор с Сэлинджером – 5»), пригласил Эппс на обед.
Сэлинджер терпеть не мог разбираться в лавине приходивших ему писем, но когда по воскресеньям почты не было, у него портилось настроение.
Представляясь отшельником, он определенно вел жизнь более уединенную, чем жизнь большинства людей и даже большинства писателей, однако всю жизнь поддерживал дружеские отношения, совершая путешествия по США и за рубежом, и посредством писем, телефонных разговоров и частого приема гостей в своем доме. Он управлял коммуникациями, повествованием. Он не противился расспросам, просто хотел быть тем, кто проводит расспросы. Бывших сотрудников контрразведки не бывает.
Как говорит Пол Александер, Сэлинджер был отшельником, которому нравилось заигрывать с общественностью напоминаниями о своем отшельничестве. Полный уход из общества – это не только четвертая фаза Веданты, но к тому же совершенная (и очень удобная) стратегия отношений с общественностью. Оставаясь невидимым для общественности, он мог повсюду присутствовать в воображении общественности.
Состояние десятое: отречение
Приводим слова Зуи: «Можешь долбить Иисусову молитву хоть до Судного дня, но если ты не понимаешь, что единственный смысл религиозной жизни в отречении, не знаю, как ты продвинешься хоть на дюйм. Отречение, брат, и только отречение»[703].
В реальной жизни религиозная жизнь протекала таким образом.
Сестра Сэлинджера Дорис сказала: «Ненавижу говорить это, но он – ублюдок. Что могу сказать? Когда у меня случился сердечный приступ, я была одна-одинешенька, и он был бесполезен для меня. Навестил раза два, может быть, три. Кажется, даже по телефону не звонил. Когда у меня прихватило сердце, я была больна и одинока. А быть больной и одинокой – это жуткое дело. Но он отвергает все, что мешает его работе».
Дочь Сэлинджера Маргарет пишет: «Он отгорожен от твоей боли, но, Господь знает, что к своей боли он относится серьезнее, чем к онкологическому заболеванию… В отношении моего отца к его собственной боли, к кровотечениям, вызванным тем, что какие-то подробности его личной жизни становились известными, нет ничего, что хотя бы отдаленно напоминало отречение от мира… В конце концов, мне пришла в голову мысль о том, что мой отец, несмотря на все его заявления, лекции и писания об отречении, был очень, очень нуждающимся в мире человеком…»
Сэлинджер провел жизнь в попытках выйти из своей телесности, но никогда не принимал лекарства, поскольку сам был своей болезнью. Травма была настолько глубокой и множественной, что Сэлинджер хотел, чтобы читатели сосредоточивали внимание исключительно на его творчестве. Единственная возможность спасения Сэлинджера через искусство заключалась в увязывании его творчества с военными физическими и психическими травмами. Эти травмы создали Сэлинджера. В течение почти десяти лет он превращал свои травмы в искусство, которое питали мучения, а затем, поскольку он не мог выносить свое тело, самого себя, свою разрушенную войной психику, внимание, критику, любовь, он стал осуждать мир – и растворился в Веданте. Боль была столь жестокой и глубокой, что он не мог ни в полной мере встречать ее, ни облегчить ее. Несмотря на все лекарства, он уничтожил себя, сначала уйдя от мира, потом замолкнув и, наконец, пережив внутреннее разрушение. Травмы сгубили его, и он не выдержал, закончился.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.