Касикьяре — водяной мост
Касикьяре — водяной мост
Город Калабосо состоял из двух десятков тростниковых хижин и нескольких деревянных домов. В нем жило пестрое население — индейцы, креолы, испанцы. Половина жителей приезжала из степей и уезжала снова в степи.
Город-деревня казался случайным и колеблющимся сгущением льяносов.
Вблизи Калабосо Гумбольдт остановился посмотреть охоту на электрических угрей. Еще со времени своих «гальванических» опытов он придавал громадное значение животному электричеству. И давно мечтал понаблюдать этих странных пресноводных рыб, носящих в своем теле настоящую лейденскую банку — самое поразительное орудие нападения и защиты. Здесь, под Калабосо, огромные, почти двухметровые, желто-пятнистые угри сделали непроходимыми переправы через речки.
Индейцы кнутами и палками загоняли в воду лошадей и мулов. Рыба, извиваясь, прикладывалась к брюху лошади. Электрическим ударом она поражала одновременно сердце, внутренности, брюшные нервы. Сильная лошадь делала чудовищный прыжок и падала. Другие с диким ржанием бросались на берег. Их встречали бамбуковыми палками.
Но мало-помалу электрические разряды становились слабее. Сила угрей истощалась. Рыбы больше не нападали, — извиваясь, как огромные черви, они почти выбрасывались на берег, спасаясь от лошадиных копыт. Тут их били гарпунами и затем волочили в степь.
Гумбольдт делал опыты над пойманными угрями. Он исследовал анатомию их электрического органа.
Гумбольдтово описание ловли электрических угрей, как и многие другие описания, сделанные во время путешествия, стало классическим и на целый век вошло в зоологические хрестоматии.
Тридцатого марта 1800 года Гумбольдт и Бонплан отплыли из города Апуре по реке Апуре в пироге с пятью индейцами. Так вот он, наконец, девственный, первоначальный лес!
Он был стар, как хребты Анд, и обширен, как материк. Река, по которой они плыли, была единственной Дорогой в нем. Тучи москитов облепляли тело, набивались в нос, лезли в глаза.
Пирога прошла мимо острова Диаманта, где цамбо, полуиндейцы-полунегры, возделывали сахарный тростник. Стаи фламинго поднимались с реки и пурпурным облаком колыхались над деревьями. Река сузилась. Лодка скользила словно по ущелью с отвесными берегами и текучим серебристым дном.
Дважды в день, на восходе и на закате, лес как бы высылал к реке вестников своего неведомого населения. В просветах непроницаемой стены кустов молочая показывались тапиры или стадо диких небольших свиней-пекари. Мелькали хохолки и гребни пестрых птиц. Однажды с пироги заметили дымчатый очковый рисунок желтых и черных пятен на гибком теле гигантской кошки.
Ночью на каком-нибудь песчаном мыске путешественники чувствовали себя как на тесном карнизе скалы. Жилистые ветви, полные сока, едко чадили: костер было трудно разжечь.
Всходила луна. Небесное пустынное сияние сливалось с безмерной пустынностью земли.
Плеск воды и вздох. Еще и еще. Серые бугры всплывали у берега. На огонь собирались крокодилы.
И сразу, точно прорвав незримую плотину тишины, поток звуков вырывался из черного недвижного леса. Рев, оглушительный скрежет, хрипенье, уханье, словно тяжелые шаги кого-то, кто идет, сотрясая деревья. Тонкий и пронзительный, держался с минуту крик на высокой ноте, затем исчезал. Потом возникали звуки, похожие на флейту; они перекидывались на другой берег реки и рассыпались по всему залитому лунным светом миру.
— Звери празднуют полнолуние, сеньоры, — говорил индеец.
«Мне же показалось это явление, — записывает Гумбольдт, — следствием яростной борьбы между животными, захватившей весь лес, разбудившей даже спящих. Стоит сравнить это явление ночного шума, так часто повторявшееся для нас, с необычайной тишиной, царствующей между тропиками в полуденный час жаркого дня».
Изредка пирога встречала людей, жителей великого леса. Они называли себя ярурами и ахагуассами, а в миссиях их называли дикими. Они не умели крестить лбы под звуки воскресного колокола; в остальном они знали все, что знали индейцы миссии, и еще многое, что те забыли.
Их дети играли семенами вьющейся лозы, похожими на бобы. Они терли их друг о друга, пока бобы не начинали притягивать белый, как вата, пух. Так в детские игры ушел древний человеческий опыт с электричеством — взрослые в этом лесу (да ведь и не только в этом лесу!) не знали, что делать с ним.
Пирога становилась странствующим зверинцем. В клетках сидели обезьяны, попугаи, толстоносые туканы, стояли друг на друге ящики с гербариями Бонплана.
Когда встречали индейцев, Гумбольдт нередко кричал им, чтобы они поймали животное или достали цветок. Иногда речь шла о каких-нибудь широких листьях, пучком торчавших в семидесяти футах над головой. В этом лесу всюду, на каждом дереве, виднелось множество разных листьев и цветочных гирлянд. Каждое дерево было как бы ботаническим садом. И нельзя было определить, принадлежат ли широкие листья с сетью смарагдовых жилок, с зубчатым, краем этому дереву, или паразитам и эпифитам, выросшим на нем, или растениям-удавам — лианам, или, наконец, соседним гигантам, крепко обнявшим друг друга.
— Индеец крался по ветви, высоко протянутой над водой. Маленький серый комочек был виден на конце ветви — быть может, опоссум, сумчатая крыса. Зачем она ему? Корысти в ней никакой — просто так, игра. А он крался с неистощимым терпением, рискуя свалиться с громадной высоты. Чтобы достать листья для Гумбольдта, надо было только перейти на соседнее дерево по прочному живому мосту ветвей.
— Он получит плату за полдня работы на маисовой плантации, объясните ему! — велел Гумбольдт своим индейцам.
Они объясняли наперебой, гортанными криками. Но ловец опоссума с крысой в руках спокойно слез с дерева.
— Что он говорит? — спросил Гумбольдт.
— Он говорит, что у вас, сеньор, нет такой вещи, какая могла бы понадобиться ему.
Этот случай, незначительный, но Гумбольдту показавшийся необычайным, поразил его. Индеец, не имевший ничего, считал себя богаче всех богачей земли!
Уже на Апуре Гумбольдт убедился, что не так вьется река и не таковы равнины и возвышенности на протяжении сотен километров их пути, как это обстоятельно обозначено на разноцветном куске бумаги, усеянном испанскими названиями, — на ландкарте Лa Крус Ольмедилла.
Впрочем, места, куда теперь вступали путешественники, даже Ольмедилла изображал беглыми мазками.
Огромная, мутная, движущаяся водяная равнина открылась впереди. Ветер срывал пену с косых гребней. То была река Ориноко. Деревья на том берегу казались игрушечными. Они сливались в лиловатую полоску.
Волны захлестнули тяжело груженную пирогу. Они смыли несколько книг и часть провизии.
Двинулись вверх по реке. На заднем конце пироги стояла маленькая беседка, где можно было лежать или сидеть согнувшись. На переднем конце попарно гребли нагие индейцы. Они пели тягуче и заунывно. Они не знали слова «Ориноко». Имена даются предметам, которых много и которые можно спутать. Ориноко — одна, и ее не с чем спутать. Ориноко была для всех индейцев безыменной рекой.
Великая река все еще расширялась; она стала как степь. Мир расступился, окаймленный двумя синевато-золотистыми полосками далекого леса. На середине реки попадались изредка птицы да серые бугры крокодилов.
Лес вошел в воду, он вступал в нее суставчатыми корнями, которые на высоте нескольких метров отделялись от стволов, как руки. Многорукий лес ощупывал почву и дно реки. В трещинах коры светились гнилушки и голубые мхи. Кора отставала толстыми слоями, точно кожа гигантских ящеров. Пестрая лента беззвучно скользила Вниз по лиане: удав поджидал жертву.
Начиналась область мелких речек-протоков, которые местные жители называли Туамини, Теми, Атабапо. Их вода была черна — пирога плыла, словно в чернилах. Обезьяны по мосту из лиан перебирались над головами людей. И вода отражала их, как черное зеркало.
Пирога проплывала местность с обнаженными обломанными стволами. Жесткие узлы растений-веревок опутывали их, падали вниз, как плети, или стягивали через реку дерево с деревом. Веревки были голыми, без одного листка. Они напоминали корабельные снасти. Бурый лес был обуглен пожаром.
Пальмы закачались на берегах. Их было множество. Путешественники уже видели втрое больше разных пальм, чем описали ботаники всего света.
На одной из них, на вершине стофутовой колонны, висели гроздья. Каждая гроздь походила на виноградную, увеличенную стократно, в ней было семьдесят-восемьдесят плодов, румяных, как огромные персики. Гумбольдт назвал пальму, увешанную гроздьями, персиковой пальмой.
Местность стала выше, суше, ряды холмов и горок прорезали леса. Попадались сотни змей. Это был водораздел между системами Ориноко и Амазонки.
Индейцы взвалили пирогу на плечи. Так шли три дня, все к югу. Об этих местах никто ничего не знал; они были дики и пустынны. «Во внутренних странах Америки, — пишет Гумбольдт, — привыкаешь смотреть на человека как на создание, не составляющее существенной принадлежности ландшафта. Земля переполнена растениями, развитию которых ничто не мешает. Неизмеримая полоса чернозема свидетельствует о непрерывной деятельности органических сил…» Отметим и эту вскользь кинутую мысль Гумбольдта. Нужны были десятки лет, вся работа Докучаева и Костычева, чтобы теория органического происхождения чернозема стала очевидной истиной.
Но послушаем дальше рассказ Гумбольдта:
«Крокодилы и боа владычествуют над потоками. Ягуары, тапиры, обезьяны без страха обходят леса, свое исконное владение. Вид этой буйной жизни, в которой человек не имеет никакого значения, представляет собой что-то чуждое и грустное. На океане и в песчаных степях Африки с трудом привыкаешь к безлюдью. Но там хоть ничто не напоминает наши поля, леса и реки. А здесь, в плодородной, украшенной вечной зеленью стране, напрасно ищешь следов человеческой деятельности и, не находя их, воображаешь себя переселенным в другой мир. И чем дольше длятся такие впечатления, тем они сильнее».
Через три дня снова вышли к берегам большой реки. Это была Риу-Негру, самый крупный приток Амазонки. Пирога закачалась на волнах. Еще три дня плыли дальше к югу.
На берегу среди срубленных деревьев показались жалкие хижины миссии Сан-Карлос. Тут проходила граница Бразилии, португальского владения. Знак, что надо поворачивать к северу.
Назад решили вернуться, не покидая воды.
От Риу-Негру, несколькими днями пути выше, отходила странная река Касикьяре. Она шла в глубь лесной чащи, чудовищного сплетения растений, еще более непроходимого, чем где-либо раньше. Лили тропические ливни. Ночью не разгорался огонь и не было сухого места, чтобы лечь. Тело вспухло, яд мириад москитов наливал его тупой болью. Иногда на ночь зарывались по горло в сырой, пахнущий прелью песок и заматывали голову.
В ящиках с растениями, пересыпанными камфарой, плотно обитых, подвешиваемых на веревке, все равно находили полчища насекомых, грызущих листья. Гербарий погибал.
Ели рис, маниок, пизанги; запасы сгнили; добавляли мясо морских свинок. Но оно воняло мускусом, ему предпочитали обезьян, когда их удавалось достать.
Одежда прилипала к коже; гнойные раны не заживали.
Но в черных недрах этих лесов все-таки обитали люди. Их было мало, они появлялись редко.
Иногда ночью над гнилыми болотами, высоко в ветвях, показывались огни. Они двигались, перебегали, останавливались. Словно огненное поселение повисло в воздухе.
Индейские деревни носили имена могучих диких зверей. Лесные люди ели муравьев, синеватую скользкую глину; в одной покинутой хижине Гумбольдт нашел остатки трапезы людоедов.
Он записал: тут существует мир, отдаленный от европейской культуры на тысячу миль и десять тысяч лет обратного хода времени.
20 мая послышался глухой шум. Вода шумела по гальке, плескались волны — река-великан подавала голос через стену леса и скал.
Их вынесло в Ориноко! Они увидели легендарное разветвление реки, в которое не хотели верить европейские географы. Часть вод уходила по Касикьяре, которым проплыла пирога. Больше нельзя сомневаться в существовании этого удивительного водяного моста, переброшенного с Ориноко к Амазонке.
Ориноко у Касикьяре течет на запад, будто она собирается вылить свои воды в Тихий океан. Но дальше она круто берет на север, чтобы затем повернуть прямо назад, на восток, к устью своему, — в Атлантический океан. Гигантская река похожа на змею, стремящуюся укусить свой хвост.
Из Касикьяре поплыли не вниз, а вверх по Ориноко и на другой день доплыли до миссии Эсмеральда. Река пробивала себе дорогу через горную страну. Вершину Иконнамари, или Дуиду, окутывали облака. Вечером в сыром воздухе приторно пахли ананасы. Тяжело свисали листья пальм, никогда не колеблемые ветром. Дикие какаовые деревья раскидывали у подножия Дуиды черные пятна своей листвы, такой плотной, что под ней не хватало воздуха для дыхания.
Здесь бродили оттомаки. Они добывали из лианы страшный яд кураре, им смазывали стрелы и ногти больших пальцев. А из стеблей гигантских злаков делали духовые ружья.
Миссионеры рассказывали, что выше по реке находятся Гвахарибские водопады, река там узка, индейцы перекинули через нее мост из вьющихся растений. Дальше идти нельзя: в скалах и на ветвях живет низкорослое белокожее племя гвайков, вооруженное отравленными стрелами.
В этих лесах, между Касикьяре и Атабапо, путешественники то и дело встречали скалы с изображениями. На граните были высечены какие-то символы, колоссальные крокодилы, ящеры, оружие и утварь, многовесельные корабли, похожие на испанские галеоты, и лучистые круги восходящего солнца.
Гумбольдт тщательно срисовывал загадочные знаки.
Кто оставил их в недоступной чаще? Часто они высоко вознесены над землей — на самую вершину отвесного гранитного обрыва, на который не взберется и кошка. Видны огромные человеческие фигуры в головных уборах, похожих на венцы византийских святых.
Неведомые племена запечатлели на твердом камне свой мир и навсегда исчезли.
В белом дыму брызг и водяной пыли устремлялась река, как по лестнице, по длинному ряду порогов Майпуреса и Атуреса. Теперь, на обратном пути, плывущие в пироге видели их во второй раз. Черные башни скал торчали из водоворотов пены. Густая сочная зелень покрывала острова, над которыми носился вечный туман.
Подходил вечер, вдали пылала коническая гора. «Она походила на красный язык пламени», — записывает Гумбольдт. Ни один человек не подходил близко к этой огненной горе, и никто не знает, какие кристаллические породы на ее склонах багряно преломляют и отражают вечерние лучи.
Цветные радуги, множество маленьких разноцветных перекрещивающихся арок, висят над водоворотами. Ветер колеблет их. Шум растет. Ночью он становится втрое сильнее.
Втрое сильнее? Что это — акустический обман? Нет, шум усиливается в самом деле. Гумбольдт исследует это явление. Вода и лес делают воздух влажным. Но в течение суток меняются воздушные течения и нагрев почвы. Они меняют влажность воздуха, и это отражается на силе звука. На земле связано все, ничто не существует само по себе. Даже законы звука нельзя понять без понимания всеобщих связей, и чтобы завершить простое исследование шума водопада, надо построить географию района.
Путешественники решились пройти, не разгружая пироги, последнюю часть водопада Атурес. В реве и свисте падающих вод Гумбольдт и Бонплан высадились на остров. Ползком добрались до обширной пещеры. Со стен текло и капало, они были зеленые от водорослей-нитчаток; мерцали фосфорические точки светящихся организмов. Река гремела над головой. В этом подводном каземате они вздохнули впервые за долгий срок полной грудью: воздух был чист, не звенели и не липли к телу москиты.
На берегу против водопада Атурес кустарник скрывает глубокую расщелину. В ней стоят истлевшие ряды корзин с человеческими костями — кладбище исчезнувшего племени. От него не осталось ничего, кроме скелетов, выкрашенных в красную краску или перевязанных банановыми листьями, и глиняных ваз — хранилищ обожженных костей целых семейств. Гумбольдт насчитал 600 неповрежденных скелетов.
Когда-то, рассказывают индейцы, племя атуров было многочисленно, но постепенно оно уменьшалось. Остатки храбрых атуров покинули родину, спасаясь от людоедов-караибов, и поселились в скалах гремящей воды. Вот уже около века, как умер последний атур. Но в Майпуресе живет старый попугай. Его перья вылезли, но он говорит до сих пор. И никто его не понимает: он говорит на языке атуров, на языке, которого больше нет.
Ленивая широкая река вливалась в Ориноко. Это была Апуре. Солнце садилось. С горы внезапно открылась степь — пустое, безмерное, золотисто-бурое пространство льяносов. Они охватывали полнеба и, как океан, загибались гигантским полукругом.
В Ангостуре, главном городе провинции Гвианы, силы изменили обоим — Гумбольдту и Бонплану. Их свалила горячка. Может быть, это была реакция после страшного напряжения, возможно также, что это был тиф. Несколько дней они боролись со смертью. Прошло три недели, пока путешественники смогли покинуть Ангостуру. Они торопились доставить к морю свои бесценные коллекции. В Новой Барселоне этот груз взялся отвезти в Европу миссионер. И только через несколько лет Гумбольдт узнал, что Европа никогда не получила его: корабль, люди и все, что было на нем, погибли у африканских берегов.
Маленькое судно приняло к себе на борт путешественников. И вот 27 августа 1800 года они увидели белые домики над морем среди кактусовых заборов и горы с туманными вершинами, поднявшиеся амфитеатром: Куману.