IV. ОПЯТЬ РИМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. ОПЯТЬ РИМ

Иностранцы, поселяясь в Риме, обычно проходят три стадии. Первая — они с упоением поселяются в старом районе. У них нет отопления, окна не закрываются, ванна занята стирающимся бельем, все сломано и грязно — неважно, они в старом Риме, они в восторге. Проходит время и наступает вторая стадия. Они выбирают банальный дом нового квартала, ходят любоваться старым Римом, но живут со всеми удобствами. Незаметно со временем они соскальзывают в третью стадию: живут хорошо, как буржуа, романтизм позади, в старый Рим они заглядывают, только когда его нужно показывать приезжим, причем им приходится для этого дома заглянуть в путеводитель: «Что, бишь, там полагается смотреть?» Теперь, в годы, когда я пишу эти воспоминания, появился новый тип иностранцев: это люди богатые, они покупают себе живописные старинные дома в старых кварталах Рима. Они их совершенно перестраивают, оставляют исторические фасады, а внутри обеспечиваются всем комфортом современности.

Наш дорогой романтический друг Павел Павлович Муратов может служить примером иностранца первой стадии. Как?то раз он искал квартиру. Нашел восхитительную, говорит он. Дешево. Это надстройка на крыше одного дома на виа дель Бабуино. Какой воздух! Какая панорама! Буквально весь Рим! Вечером Павел Павлович ложится спать. Стены в щелях, продувные. Он накидывает на постель одеяло, одежду, все, что может, долго мучается и, наконец, засыпает. Вдруг его будит острый свет, падающий прямо в глаза. Он долго не понимает, что это такое, присматривается и видит: прямо над его кроватью звезда сияет сквозь дырки в потолке.

Когда мы искали квартиру, мы еще полностью находились в первой стадии.

* * *

Во время поиска квартиры, очутившись как?то на вершине Капитолийского холма, мы увидели с Фламингой на улице Монте Тарпео открытый настежь подъезд четырехэтажного старого, очень неказистого дома. За подъездом, через очень длинный и узкий проход, издали напоминающий подзорную трубу, виднелся прорыв в изумительную панораму древнего Рима, как бы обрамленный дальней распахнутой дверью. Мы поспешили подойти к подъезду.

— Можно войти посмотреть на вид?

— Пожалуйста, входите. Там сейчас рабочие делают ремонт. Сдается квартира.

Из подъезда тесный внутренний проход провел нас к открытой входной двери квартиры. Мы прошли в главную комнату, мимо кухни (налево), крошечной комнатки с решетчатым окном, увитым хмелем (направо). В главной комнате направо и налево двери двух боковых комнат, а прямо перед нами распахнутая оконная дверь. Вид из нее: прямо и справа — Палатин, слева — Форум, открытый до самого Колизея. Причем, так как дом Монте Тарпео находится на возвышении Капитолийского холма, между ним и древним Римом не виднеется ни одной новой постройки. Оконная дверь выходит на длинную железную лестницу; она спускается в садик. Волшебный садик! Маленький бассейн с красными рыбками, деревья с золотыми шарами (каки), всевозможные фрукты. Под лесенкой в стене огромный бюст Моисея, частичный гипсовый слепок со знаменитой статуи Микель — Анджело. Сбоку восьмидесятилетняя глициния, с годами превратившаяся в целое дерево; ее душистые цветущие ветви обвивают доверху всю стену четырехэтажного дома. Садик обрывается высокой городской стеной, обрамляющей Капитолий.

СТАРОСЕЛЬЕ

I

Журчливый садик, и за ним

Твои нагие мощи, Рим!

В нем лавр, смоковница, и розы,

И в гроздиях тяжелых лозы.

Над ним, меж книг, единый сон

Двух сливших за рекой времен

Две памяти молитв созвучных, —

Двух спутников, двух неразлучных…

Сквозь сон эфирный лицезрим

Твои нагие мощи, Рим!

А струйки, в зарослях играя,

Поют свой сон земного рая.

11/24 июля 1937[210]

Излишне говорить, что мы с Фламингой сразу в квартиру влюбились. Начались переговоры с ее любезными хозяевами — маркизами Гульельми. Старый маркиз был глуховатый, выходил мало. Его энергичная ровесница — маркиза — вершила всеми делами, говорила очень низким голосом, сильно сурьмилась, обвешивалась ожерельями и, по навету злых языков, была в нежных отношениях со своим молодых шофером.

Мы легко сторговались с маркизой; дом был старый, квартира очень скромная, цена доступная. Маркиза нашла у себя лишнюю мебель, чтобы создать необходимую нам обстановку. Тут нас ждал сюрприз: оказалось, что несколько лет тому назад в этом доме жила недолго Элеонора Дузе. От нее осталась мебель, из которой маркиза дала нам кое?что. Любопытен был маленький прозрачный стеклянный столик. Дузе самой пришла в голову идея столика, она специально его заказала до того, как такого рода комбинации дерева и кристалла вошли в моду. У нас до сих пор он стоит в комнате Вячеслава.

Итак, в марте 1936 г., мы впервые за десять лет пребывания в Италии въехали в отдельную квартиру. Были в ней, конечно, недостатки, но при такой радости, кто на них обращает внимание? Мы находились в полной «первой стадии» поселяющихся в Риме иностранцев и легко примирялись с тем, что приходилось вести упорную войну с тараканами и клопами — жителями старых стен, с тем, что в саду мы рисковали получить на голову что?нибудь выброшенное из верхних этажей, с тем, что соседний квартал имел дурную славу как «по линии морали», так и по степени «культурности»: когда пропал наш кот Пеллероссо, соседи нам шептали на ухо, что он кончил жизнь свою на жаровне местного трактира.

Передние боковые комнаты были заняты: налево — с видом на Форум — Вячеславом, направо — с видом на густую глицинию — мной. Фламинго скромно поместилась в маленькой комнате с решетчатым окном; а главная, центральная комната сделалась столовой — она же служила гостиной. У стены в нее вмещался диван, в углу — чугунная печка для отопления; остальное пространство занималось обеденным столом. В хорошую погоду стеклянная дверь на балкон была открыта, и прямо перед глазами возвышался Палатин.

На маленькой площадке железной лесенки ставилась глубокая тарелка, полная спагетти. Вокруг нее с великим аппетитом обедали тигристая старая кошка (прозванная нами Мадам Серваль) с неопределенным числом своих потомков. Это были дикие кошки с Форума, взятые под нашу протекцию. В комнаты входить они не имели права. Когда Мадам Серваль должна была рожать (это случалось часто), она взбиралась по растениям высоко, до самого бюста Моисея. Там, внутри, она чувствовала себя в безопасности и поселялась с котятами до поры, пока они не научались свободно ходить. Затем она их брала за шиворот, спускала в сад и учила их подниматься во время обеда по железной лесенке, где она их усаживала чинно перед дверью. Произошел, однако, исключительный случай. Один из котят Мадам Серваль как?то полез вверх по глицинии до самого уровня моего окна, и, как всегда случается с неопытными котами, не умел слезть. Он стал призывать на помощь во всю кошачью глотку, я ему протянула из окна метлу, и он при ее помощи вошел ко мне в комнату. Этот тигровый котик был нами усыновлен, сделался домашним и получил имя Пеллероссо, что по — итальянски значит «рыжая шкурка». В произношении художника Сергея Иванова, который с него сделал очаровательный портрет, — «Пылерос». Пеллероссо был котик светский — любил сидеть за обеденным столом во время длинных дискуссий. Он задними лапками усаживался у меня на коленях, а передними держался за край стола, так что собеседники видели только его мордочку. Боюсь, что он иногда не досиживал до конца нити философских рассуждений, зажмуривался, как бы медленно оседал и тихо засыпал.

* * *

Что делал Дима в это время? Он выздоровел и уже в 1932 году приезжал к нам на каникулы в Альбано. В 1934 году он кончил лицей в Энгельберге и отправился в свою родную Францию, где поступил в университет города Экс — ан — Прованса. Он хотел сначала специализироваться по античным наукам, но затем по совету профессоров перешел на германистику. У него была прекрасная подготовка энгельбергского лицея и он вполне владел немецким языком. В Эксе он жил самостоятельной жизнью. У него были интересные друзья. Он с ними стал издавать еженедельник Midi le Juste и печатал там также свои вещи. Midi le Juste — цитата из Поля Валери («Cimeti?re marin»), которым Дима очень увлекался[211].

Стихи он писал уже давно; сначала, подростком, по — русски; потом по — французски. В Давосе, случайно, он начал их печатать. В швейцарском курорте издавался маленький, но хорошо редактированный журнал, Davoser Hefte. Издавал его старый русский эмигрант. Узнав о присутствии в Давосе Вячеслава (который навещал Диму в санатории), редактор пришел к нему с просьбой дать какие?нибудь стихи для журнала.

— У меня ничего нового нет, — ответил Вячеслав, — но вот мой сын только что написал несколько стихотворений. Возьмите их вместо моих.

— Ну что ж, пожалуй… — согласился редактор.

Таков был неожиданный дебют Димы[212].

Во время его пребывания в Эксе он ездил в городок Йер (Ну?res), там сблизился со знаменитым писателем Берноносом, в семье которого он некоторое время жил. После двух лет занятий в университете он выдержал конкурс и получил блестящее для начинающего педагога место преподавателем в гимназии в Ницце. Однако через три месяца его пребывания там было получено извещение, что он назначен стипендиатом для подготовки к государственному конкурсу Agr?gation по германистике.

Кандидаты готовились к экзаменам в Страсбургском университете, куда Дима и отправился, бросив свое преподавание в Ницце. Подготовка к экзаменам заняла два года, после которых он выдержал конкурс, получил титул «agr?g? de l’Universit?» и был назначен профессором в гимназию Шартра. В 1938 г. он с радостью поехал в этот чудный город, где поселился на крохотной средневековой уличке, rue au Lait, почти под сенью знаменитого собора.

* * *

Вячеслав, как всегда, привлекал к себе людей. К нам на Монте Тарпео, или, как у нас говорили, на «Тарпееву скалу», приходило много друзей. Некоторые из них были постоянные римские жители, а другие приезжие. Из постоянных (кроме верного старого друга Ольги Ивановны Синьорелли и ее семьи) можно назвать художника — архитектора Андрея Яковлевича Белобородова.

Бело?, как его звали друзья, был родом из Тулы. Он был высокий, темный и красивый брюнет, гордился своей цыганской кровью и говорил, что она у него от бабушки — цыганки. Убежденный холостяк, он — что классично — регулярно обворовывался своей прислугой, истеричкой, уверявшей, что она «баронесса». Его квартира и маленькое ателье находились на Джаниколо; там жила важная, избалованная кошка и стоял хороший рояль, на котором Бело? каждый день играл Баха и Гайдна. Его страстная поклонница, платонически в него влюбленная, Валентина Павловна Преображенская, ему много помогала в практических делах, особенно в сложнейшей организации его выставок[213].

Друзья Бело? были преимущественно из международных дипломатических и аристократических кругов. Среди них были верные ценители и коллекционеры его картин.

Бело в 1915 г. блестяще кончил, как архитектор, Императорскую Академию Художеств[214]. В Петербурге он сблизился с князем Феликсом Юсуповым и делал для него, в апартаментах молодого князя и его супруги Ирины, много архитектурных работ, о которых очень живописно рассказывал. В том же дворце он перестроил, по приказу Юсупова, несколько подземных комнат — сам не подозревая, что он устраивает гостиную и столовую, где, несколько часов после его ухода, будет убит Распутин[215].

В самые первые годы революции Бело? с другом эмигрировал. Я слушала, затаив дыхание, рассказы о том, как они, закутанные в белые простыни, проходили через замерзший Финский залив.

За границей Бело путешествует, потом обосновывается в Париже, где встречается со старыми и новыми друзьями: Александр Бенуа, Серебряковы, Добужинский, Де Кирико, Дягилев, Анна Павлова (с которой его связывает старая дружба). В Париже, с 1920 до 1932 г., Белобородов входит в блестящую жизнь искусства и литературы. Большие поэты, выдающиеся критики посвящают статьи его картинам. Поль Валери пишет прекрасный текст, сопровождающий его книгу гравюр «Салернский Залив». Анри де Ренье — автор предисловия другой его книги: «Рим»[216].

Но Италия остается его любимой страной. С 1934 г. он окончательно поселяется в Риме, где много работает и успешно выставляется. Кроме работы как художник, он возвращается к архитектуре. Для своего (и нашего) друга, швейцарского мецената Мориса Сандоза (Maurice Sandoz) он строит прекрасную, палладиевскую виллу, на улице Пеполи. Она находится на Авентине, совсем близко от нас, и прямо прилегает к античной римской стене.

В Русском музее в Ленинграде находится фонд А. Я. Белобородова с картинами, переданными туда после его смерти, в 1965 г.

* * *

Другим постоянным и сделавшимся семейным другом был тоже художник — Сергей Петрович Иванов. Блестящий, виртуозный портретист, он, как Бело?, был тесно связан с русским художественным Парижем и с театральной, особенно оперной и балетной жизнью Парижа. В быстрых живых croquis (набросках) для журнала Illustration — где Иванов был постоянным сотрудником — и на больших, написанных в классической манере, с классической техникой холстах проходит вся литературная и театральная жизнь блестящего Парижа между двадцатыми и сороковыми годами. Петербуржец родом (из семьи знаменитых кондитеров Ивановых) «Серж» рано покинул Россию и поселился в Париже.

Знакомство с ним состоялось так: папа Пий XI был болен и лежал при смерти. Как всегда, во всем мире обсуждалось, кто будет ему наследовать. Журнал Illustration послал Сергея Петровича сделать портреты главных возможных кандидатов (так называемых papabili). Приехав в Рим, Сергей Петрович, однако, возгорелся желанием сделать портрет Вячеслава, и в один прекрасный день явился к нам на виа Монте Тарпео. Вячеслав охотно согласился ему позировать, но хотел отложить это на следующий день:

— У меня сейчас гость, сосед. Хотел со мною поговорить по научным темам.

— Ничего, я в уголку примощусь, чтобы работать, а вы там беседуйте между собой.

Так началось знакомство, и так Иванов начал писать портрет Вячеслава. Он его закончил всего в два или три сеанса. Он работал необычайно быстро. Портрет сделан мастерски, но нам в семье он казался немного официальным и чопорным. Дело в том, что Вячеслав, который всегда внутренне приспособлялся к обстоятельствам и людям, с которыми имел дело, сделал из себя, беседуя с немного педантичным немецким ученым, торжественного Herr Professor’a[217].

Сергей Петрович был быстро перекрещен у нас в «Козлокота», имя выдуманного им самим небывалого мифического существа: кот — потому что кот был эмблемой нашей семьи, козел — из?за его бороды и его тщетного желания казаться демоническим. Иванов приходил к нам почти ежедневно. Он написал за время своего римского пребывания несколько хороших портретов с кардиналов, которых ему указали; но, как часто бывает, предсказания знатоков не оправдались, и ни один из ожидаемых кардиналов не был выбран в Папы. Знакомый нам прелат допустил Козлокота до салона соседнего с тем, где дремал в кресле тяжко больной Пий XI, и он несколькими штрихами быстро сделал блестящий эскиз с него. Пия XI Вячеслав очень любил и имел у него личную аудиенцию. На него произвела большое впечатление его духовная сила. Они много говорили о России и об объединении Церквей[218]. В разговоре Вячеслав выразил сомнение в скорой осуществимости этого объединения. Пий XI вспыхнул и с жаром начал говорить, что в это нужно верить, необходимо, нужно. Когда Вячеслав, уходя, был уже на пороге, Папа еще раз ему повторил:

— Это будет, это будет! Мы должны в это верить!

* * *

Приезжали к нам на виа Монте Тарпео летом 1936 и 1937 гг. Мережковский с Зинаидой Гиппиус. Мережковский, старый, но очень живой и даже боевой, полный идей и замыслов. Зинаида Николаевна — уже совсем съежившаяся, маленькая, хрупкая старушка, придерживающаяся всех ухищрений парижских модниц, живая, задорная, кокетливая. Вячеслав ввел Мережковского в свою комнату и с гордостью показал ему свой книжный шкаф. Мы шкаф приобрели за грошевую цену на рынке Кампо ди Фиори. Он был большой радостью для Вячеслава: первая его собственная мебель в его личной квартире; а кстати, и книги наконец установлены по своим местам. Мережковский остановился, впился взглядом в шкаф и, указывая на него обличительно пальцем, торжественным голосом начал как бы взывать:

— Шкаф, Вячеслав, шкаф! Так вот это что! Значит это теперь все не то? Теперь у тебя завелся шкаф! Шка — а-а — ф!

Мережковские ходили к нам ежедневно; сидели часами, разговорам конца не было[219]. Летом 1936 г. они приехали по приглашению правительства, и жизнь их в Италии была хорошо обеспечена на шесть месяцев, так как Мережковскому был предложен контракт для книги о Данте. Муссолини принял Мережковского в Палаццо Венеция и имел с ним длинный разговор[220]. Мережковский вернулся в энтузиазме и рассказывал Вячеславу своим мелодекламаторским голосом, почти вопил:

— Вячеслав, Муссолини — это ма — а-ать! Да, он — ма — а-ать! Вячеслав, он — ма — а-ать! После разговора Муссолини проводил меня до порога, и тут я остановился, обернулся и, прямо ему глядя в глаза, торжественно возгласил: Duce, io sono un crede?e — ente[221]. A он на меня пялит свои глазища и молчит. Он на меня, а я на него. Так и расстались!

В эти годы Мережковские страстно увлеклись житием святой Терезы из Лизье (Th?r?se de Lisieux), умершей совсем молоденькой (ей было 25 лет) в конце прошлого века. Ее называют «маленькой» Терезой, в отличие от «великой» испанской святой XVI века, Терезы из Авилы. «Маленькую» Терезу канонизировали в 1924 году. Ее культ чрезвычайно распространен. И Мережковский и Зинаида Николаевна ее нежно любили, и восхищались ею, и чтили ее. Он готовил о ней книгу[222]. Во время поисков материала им удалось найти у подножья холма Gianicolo мало кому известный маленький домик, где жили две — три монашки и в котором святая Тереза провела несколько дней, — очевидно, когда ездила в Рим, чтобы просить папу разрешить ей постричься в монахини. Монастырь Кармелиток, куда она стремилась попасть, отказывался ее принять, так как ей было тогда только 14 или 15 лет. По настоянию Мережковских мы все трое (Дима был тогда во Франции) отправились с ними посетить домик. Поездка эта имела характер паломничества.

Стояла летняя погода, жара все увеличивалась, было решено отправить Мережковских на дачу. Мы нашли им очаровательную маленькую виллу, спрятанную в горах недалеко от Рима. Место это называется Рокка ди Папа. Мережковские переехали на виллу[223]. Там была кем?то найдена для них прислуга. Двое служащих: женщина — прислуга, мужчина — сторож и садовник.

В годы 1931 и 1932 я жила в Риме в меблированных комнатах на виа Аврора, 39. К хозяйке дома приходила уборщица, молоденькая Джузеппина: на голове как бы огромная шапка из мелко вьющихся волос. Приехала прямо из маленькой деревушки в Сицилии; понятия, реакции, восприятие жизни совсем первобытные. Как?то раз она обращается ко мне:

— Я хотела Вас спросить: это верно, что рассказывают мне люди, будто в море живут женщины — развратницы, которые завораживают моряков так, что те бросаются к ним в море и гибнут?

В другой раз, когда до нас через открытое окно доносились звуки женского голоса, голосящего по радио (радио было тогда совсем новинкой), Джузеппина говорит:

— Как, разве это не мужчина говорит? — И после минутного размышления: — Если это женщина, то это конечно любовница Маркони. Он ее у себя и устроил в своем кабинете.

Она знала, что радио изобрел Маркони.

Жила Джузеппина с двумя своими братьями, один из которых был ненормальный. Она много о них хлопотала, и ей удалось им обоим найти места. Я всегда жалела, что не записала с ее слов рассказы о быте в Сицилии. Жизнь нас разлучила на время. И вдруг, через несколько лет, на виа Монте Тарпео кто?то звонит. Я открываю дверь: стоит, смиренно и жалостно улыбаясь, Джузеппина в стареньком розовом ситцевом платьице, а на руках у нее крошечный младенец. Выяснилось, что произошла трагедия: Джузеппину обманул почтовый служащий, она забеременела, братья, в свое время ею облагодетельствованные, выгнали ее, спустили ее с лестницы. В родильном доме она с безумной смелостью отказалась отдать ребенка и вышла на улицу с ним на руках. Что было делать? Как спасти Джузеппину? Тут не совсем рациональная, но гениальная мысль пришла в голову Фламинго. Отдать Джузеппину как третью прислугу Мережковским. Пускай едет к ним с ребенком в Рокка ди Папа. Фламинго поговорила с Зинаидой Николаевной и, ко всеобщему удивлению, та с восторгом приняла к себе третью прислугу с ребенком.

В Рокко ди Папа через несколько очень бурных дней установилась полная идиллия. Джузеппина, как ревнивая сицилианка, за несколько дней так отравила жизнь двум служащим, что они ушли, и она, счастливая, одна царила над всем домом и садом. Работала днем и ночью, вела хозяйство, все катилось, как по маслу. И что самое увидительное: за Франкой, ее ребенком, ухаживала сама Зинаида Николаевна, сидела на полянке и качала колясочку[224]. Когда Мережковские уехали, переписка между нами не установилась (мы все очень туги на писание писем). Но забавно было то, что корреспонденция завелась между Зинаидой Николаевной и Джузеппиной, которая с большим трудом ей писала по — итальянски и получала ответы по — французски. Письма Гиппиус приносились Джузеппиной для перевода к нам. К сожалению, эта милая и трогательная переписка не сохранилась[225].

Джузеппина к нам привязалась на всю жизнь и постоянно к нам приходила. Вячеслав ее любил и охотно с ней беседовал. Жизнь у нее бывала порою мучительна, но она побеждала невероятные трудности, будучи проникнута одной целью, одной мечтой: сохранить свою Франку, вырастить, воспитать, обеспечить ее будущее. Главной заботой Джузеппины было снять с Франки клеймо незаконнорожденной. Для этого она начала с того, что всякими улещеваниями добилась возобновления отношений со своим почтовым служащим. Она надеялась его принудить на ней жениться и заставить его удочерить Франку. Но вышло совсем иначе: за время их разлуки он заболел опасной болезнью и перед тем, как окончательно сбежать от Джузеппины, заразил ее и родившегося от их недолгого союза ребенка. Узнав, что она больна, Фламинго поехала навестить Джузеппину и вошла к ней в комнату во время ее отсутствия. В кровати лежала двухлетняя Франка рядом с трупом только что умершего грудного ребенка. Взгляд дикого, невыразимого ужаса в глазах девочки потряс Ольгу Александровну. Долго после этого она заботилась о лечении Джузеппины, и ей удалось добиться ее полного выздоровления. Но это были годы, когда Джузеппина пробивала себе и Франке дорогу сквозь голод, холод и крайнюю нищету — с ребенком хорошей работы ей не удавалось найти. Когда Франке было шесть лет, монашки приняли ее в школу. Она была умница и училась прекрасно. В эти годы Джузеппина встретила тщедушного, одинокого, сорокалетнего меланхолика — неудачника, тоскующего по семье. Он увлекся без взаимности Джузеппиной, которую нельзя было назвать красивой в буквальном смысле, но которая была интересной и с изюминкой. Он настойчиво ее убеждал выйти за него замуж, обещал, что удочерит Франку. Джузеппина жертвенно, несмотря на свое отвращение к нему, согласилась. Франка сделалась законным ребенком, но жизнь нового семейства стала адом. Не вынося мужа и подозревая его в эротической склонности к Франке, Джузеппина сбежала с дочкой, ее учебниками и узелком домашнего скарба прямо в «гроты». «Гроты», где поселилась Джузеппина, были открытые пещеры, находящиеся на скалистых склонах холмов, окаймляющих улицу Фламиниа. В них ютилось великое множество бездомных, бродяг всякого рода, так называемого отребья общества. Такие же поселения можно было встретить вдоль древних римских стен или в античных развалинах в полях под Римом. Несмотря на наши протесты, Джузеппина с Франкой прожили в «гротах» около года, мерзли, страдали, болели. Франка героически ходила более или менее регулярно в школу (уже «среднюю» школу, с латынью). У нее выработалась от жизненных трудностей крепкая воля. Целью Джузеппины было получить от правительства квартиру. Она считала, что это ей легче удастся, если она будет жить в «гротах». И действительно, она добилась своего. После бесчисленных хлопот ей выдали квартирку в «популярных» (народных) домах, только что выстроенных близ Рима, около Ачилиа. Новое поселение было названо «Деревня Святого Франциска»; в нем было множество маленьких домиков с садиками дачного типа, несколько улиц, церквушка и начальная школа. Квартиры в так называемых «народных домах» выдавались в собственность бедным рабочим. Муссолини построил множество таких поселений по всей Италии. Даже в самом Риме, на Авентине, прямо против нашей квартиры на виа Леон — Батиста Альберти, где мы поселились после Монте Тарпео, находится целый маленький квартал, застроенный «народными домами». Они выглядят очень мило, стены кирпичные, цвета охры, многие дома маленькие, в два этажа, другие побольше; при всех садики. Однако злоключения Джузеппины еще не кончились этим. В свой домик в Ачилиа она не перебралась, боясь мести озлобленного мужа. (Франке, чтобы ходить в школу, нужно было бы идти пешком через длинные, малозаселенные местности.) Дом перешел к мужу, а мать и дочь где?то ютились и перебивались, пока наконец Франка не окончила свою школу и не была принята по конкурсу машинисткой на одном частном кораблестроительном предприятии. Тут наступает счастливый конец всей сказки. Франка встретила своего принца, Вальтера, — высокий, красивый, белокурый, умный, добрый, прекрасный специалист — рабочий на фабрике, где для него открывалась хорошая карьера. Мгновенная любовь, свадьба, двое детей. Теперь, когда я это пишу, их младший сын учится в последнем классе средней школы, старшая дочь окончила экономический факультет университета и уже работает. Что же касается бабушки, нашей милой Джузеппины, она уже несколько лет как скончалась на руках любящей семьи.

* * *

Улица Монте Тарпео стояла немного в стороне от площади Капитолия. Она была короткая, узкая и тихая, тихая, во время жары как бы сонная. Редкий экипаж поднимался по ней, объезжая Капитолийский холм. Там находились спрятанные в парке два — три красивых городских служебных здания, а над обрывом стоял монументальный немецкий Археологический институт. Во время войны Институт был реквизирован, теперь там находятся канцелярии Городского Совета. В конце прошлого века в Институте работал среди так называемых «ragazzi capitolini» (капитолийских ребят) молодой Вячеслав и написал свою латинскую диссертацию: «De societatibus vectigalium publicorum populi Romani»[226]. Одну сторону Монте Тарпео окаймляли стены капиталийских построек, с другой стороны было четыре или пять частных домов.

В первом доме, на углу, близко к Форуму, жил Анджело Фортунато Формиджини, издатель прекрасных литературных и художественных книг. Его легко можно было узнать благодаря длинной бороде и берету а ля баск, который он носил. Он был всегда веселый и большой шутник. Самые первые известия о преследованиях евреев на него так подействовали, что он уехал к себе в деревню около Моданы и там покончил жизнь самоубийством (утопился). В другом доме на той же улице жил скульптор. У него в большом вестибюле стояли среди разных его работ гипсовые слепки больших статуй — двух святых, находящихся в Риме на Скала Санта. Это нас с Димой наводит на мысль, что, может быть, слепок головы микельанджеловского Моисея в нашем саду был тоже сделан им. Другой наш сосед на виа Монте Тарпео был очень известный художник Кальи. Во время нашего пребывания на виа Монте Тарпео он писал портрет тогда еще совсем молодого Антонелло Тромбадори, будущего журналиста, депутата и поэта. Тромбадори запомнилась фигура Вячеслава, которого он видал издали. Ему объяснили: «Русский поэт». Запомнились ему и звуки музыки, доносящиеся из нашего дома, пока он позировал для портрета. На днях (в октябре 1983 года) он встретился с моим братом, разговорился об этих воспоминаниях и, к нашему радостному удивлению, написал сонет, напечатанный в газете Messaggero [227]. Сонет написан, по обычаю Тромбадори, на живописном римском диалекте, том самом, на котором писал свои едкие сонеты о ватиканской жизни — лет сто пятьдесят тому назад — Джоакино Белли; том самом, на котором и по сей день говорят между собой римские обыватели и старые аристократы.

С нашими соседями мы лично не были знакомы. Вячеслав прилежно работал дома, хотя иногда и выходил. По воскресеньям мы с ним (если был Дима в Риме, то и с Димой) ходили регулярно к обедне: одно время в соседнюю дивную церковь Арачели на Капитолии, а попозже в Капеллу Распятия, куда мы спускались к подножию Капитолийского холма со стороны Форума. (Капелла построена над тюрьмой, в которой — по преданию — были заключены св. Петр и св. Павел). В церкви Арачели я часто играла во время службы на их прекрасном органе. Фламинго же оставалась православной и ходила в русскую церковь. Выходил Вячеслав на площадь Капитолия и когда мы провожали особенно дорогих гостей: спускались по виа Монте Тарпео, заворачивали наверх на Капитолий и доходили до самого памятника Марку Аврелию. Друзья в шутку называли Капитолий нашим «cour d’honneur».

Как только Вячеслав переехал в Рим, его пригласили преподавать молодым священникам и семинаристам в «Руссикум». «Руссикум» — католическое учреждение, имеющее целью подготавливать священников — католиков славянского обряда, а также объединять верующих русских католиков. Там же изредка устраивались конференции для русских католиков в Риме. Это был симпатичный и очень тесный кружок. (Русских католиков в Риме было очень мало, и не все из них приходили, хотя лекции бывали интересные.) Вячеслав сам вел там беседы два или три раза. Он читал также курсы и в «Восточном Институте» (Istituto Orientale) — университете, занимающемся христианством в восточных странах[228]. Поэтому раз или два в неделю Вячеслав отправлялся читать лекции на площадь Санта Мария Маджоре, где находились оба института. Для этого нанимался извозчик, и Вячеслав ехал туда, захватив свой старенький портфель, в сопровождении верной Фламинги. Путешествие по тряским мостовым казалось очень длинным и кончалось подъемом на холм Санта Мариа Маджоре, так как базилика стоит на Эсквилине. (Эсквилин так же, как и Капитолий, один из семи холмов Рима). При подъеме Вячеслав часто полусознательно весь напрягался и с усилием толкал перед собой стенку пролетки: ему хотелось помочь бедной лошадке вскарабкаться на холм. Фламинго доводила Вячеслава до дверей

Института, а сама отправлялась в ближайшее кафе, где сидела, ожидая конца лекций. Фламинго никогда не скучала, когда ей приходилось ждать в кафе. Она выбирала себе тихий уголок, заказывала чашечку черного кофе, вынимала очень маленький блокнот и карандашик и погружалась в свою работу. Так могло пройти десять минут или два часа — она не замечала. После лекций Вячеслав за ней заходил. Иногда, вместо того чтобы сразу уезжать, он подсаживался к ней за столик и они кутили. Он ее угощал «Zuppa inglese» («Английский суп» — изысканное, но теперь редко изготовляемое пирожное), которое Фламинго очень любила, и сам брал стаканчик чего?нибудь крепкого. Обратный путь кончался еще более крутым подъемом. Они поднимались на Капитолий со стороны Форума, сначала по античной «Via Sacra», мощеной римской кладкой, потом по новопроложенному пути до Капитолия.

Лекции в Восточном Институте давали повод читать священные тексты, возвращаться к любимому церковно — славянскому языку — что было и плодотворно для никогда не забываемого «Светомира». К тому же, уже в 1936 году, ректор Руссикума поручил Вячеславу написать вступление и примечания к новому изданию Деяний апостолов и Иоаннова Откровения[229]. В 1948 году он добавил еще предисловие и примечания к Псалтири[230]. Вячеслав с радостью предавался этой благочестивой работе и, кроме того, помогал своему другу и духовнику, отцу Иосифу Швейгелю, править корректуры. К Вячеславу обращались также, когда требовались на славянском языке составление или переводы ответственных текстов — молитв, монашеских обетов, официальных церковных документов.

* * *

Дома было уютно. Стряпала я, но по утрам приходила для чистки дома Катерина, женщина лет сорока, костлявая, темная, типичная южанка. Ее внешностью увлекся Сергей Иванов и сделал ее портрет. Он изобразил ее, работающей в винограднике, и выделил ее характерные черты. Бедная Катерина, убежденная, что она красавица, чуть не лишилась голоса, когда увидела себя на полотне.

При наступлении первой зимы крупным домашним событием стало приобретение небольшой чугунной печки. Ее поставили в столовой, и она излучала тепло на всю квартиру. Стоила она дорого, но, как выразился печник, печь была особая, «una signora stufa» («барыня — печь»). Затапливалась она поленьями, а потом подкладывался уголь. Тяга была превосходная, и, когда печка раскалялась, ее металлические стенки становились красными. Мы ее очень любили. Образ пылающей печи всегда завораживал Вячеслава: вспоминается павийское стихотворение «Кот — ворожей», посланное нам из Борромео в 1927 году:

Два суженных зрачка — два темных обелиска,

Рассекших золото пылающего диска, —

В меня вперив, мой кот, как на заре Мемнон,

Из недр рокочущих изводит сладкий стон.

И сон, что семени в нем память сохранила,

Мне снится — отмели медлительного Нила.

И в солнечном костре слепых от блеска дней

Священная чреда идущих в шаг теней

С повернутым ко мне и станом и оплечьем, —

И с профилем зверей на теле человечьем.

Подобье ястребов, шакалов, львиц, коров,

Какими в дол глядит полдневный мрак богов…

Очнись! Не Нил плескал, не сонный кот мурлыкал:

Размерно бормоча, ты чары сам накликал.

Ни пальм ленивых нет, ни друга мирных нег, —

А печи жаркий глаз, да за окошком снег.

Вячеслав готовил для издательства Бенно Швабе свою книгу о Дионисе на немецком языке. По контракту рукопись уже должна была быть сдана, но Вячеслав все медлил. Он желал дополнить библиографию книги, а отчасти был занят и другими работами.

Сердящийся и горюющий издатель тщетно взывал к нему[231]. Чтобы произвести на него давление, он послал к нему молодого блестящего немецкого ученого — Кутнера. Кутнер несколько раз приходил к нам. Книга не сдвинулась, но образовалась дружба. Кутнер подготавливал, а потом и осуществил свой разрыв с Германией (он был еврейского происхождения) и переезд в Америку вместе с семьей. Он предвидел опасность и вовремя спасся.

Один раз под вечер неожиданно явился к нам Бунин. Мы сидели за столом, пили чай. Были еще какие?то друзья. Бунина все встретили с радостью, посадили за стол, начали расспрашивать. Он был совсем несчастный и имел вид затравленного зверя. После получения Нобелевской премии все с него требовали денег, люди угрожали кончить самоубийством, если он сразу их не выручит. Его забрасывали письмами, по улице прохода не было, премия быстро таяла. Мы старались его успокоить, но не тут?то было. На беду, среди друзей, сидящих за столом, оказалась Валентина Павловна Преображенская, устроительница выставок Белобородова. Ей страстно захотелось украсить предстоящий вернисаж присутствием знаменитого писателя и Нобелевского лауреата:

— Ах, дорогой Иван Алексеевич, Вы должны непременно пойти завтра на открытие выставки Белобородова. Не для покупки картин, но чтобы посмотреть. Эта выставка — событие! Я за Вами зайду в отель. Я совсем бескорыстно это говорю.

Как Бунин ни отнекивался, Валентина Павловна настояла на своем: завтра в десять утра она придет к нему в отель; она действительно это сделала, но ей там заявили, что Бунин уехал рано утром и не сказал, куда. Этим, к сожалению, закончился краткий его визит на Монте Тарпео[232].

К концу нашего пребывания на Капитолии темные тучи все более и более сгущались над миром. Со времени так называемой «Оси» — германо — итальянского союза 1936 г. — политика Муссолини начала фатально и слепо следовать Гитлеру. До этого фашистская диктатура была во многом отлична от обуявшего дух и плоть Германии нацистского дурмана. Италия не знала массовых лагерей, задуманных с научной Gr?ndlichkeit (доскональностью) для истребления жертв. Слово «еврей» воспринималось средним итальянцем просто как иновер, как например, протестант или православный; а о расах слышали итальянцы лишь в применении к породам животных. Когда Муссолини, боясь остаться без части добычи после победы Гитлера (в которую он слепо верил) объявил войну Союзникам, страна реагировала — несмотря на взрывы пропаганды — с почти трагической пассивностью. Но чем хуже становилось общее положение вещей, тем более усиливалось личное влияние Фюрера на Дуче. Зависимость эта, правда, начала уже выявляться в многочисленных событиях ежедневной жизни и до таких роковых решений, как бессмысленное вступление Италии в войну в 1940 г. Муссолини, например, славился «латинской» лаконичностью и четкостью своих речей: они легко — помимо воли — запоминались и возбуждали толпу. Теперь он стал подражать многословному Гитлеру; обращения его к скучающим слушателям стали нескончаемы и бессильны.

В конце двадцатых и в тридцатые годы были проведены удачные новшества в городской архитектуре Рима. Например, была создана новая via dei Fori Imperiali, соединяющая площадь Венеции с Колизеем, — действительно царская аллея, открывшая зрителю все сердце Древнего Рима; или неповторимая via del Mare, окаймляющая низ Капитолия. В последние же годы были открыты уродливый и кривой Corso del Rinascimento и сильно повредившая красоте площади св. Петра — via della Concilliazione. В самый разгар итало — германской дружбы было назначено торжественное посещение Рима Гитлером. Он приезжал на несколько дней навестить своего друга Муссолини. Чтобы подготовить ему встречу достойную времен и вкусов римских императоров, на пути его был инсценирован колоссальный искусственный пожар — весь Колизей был объят пламенем (в память Нерона?). Окна нашей квартиры были ослеплены отблесками зловещего огня. Весь город был полон немецкими жандармами. В особенности они стерегли Капитолий, где Гитлер должен был присутствовать на всех торжествах и приемах города. Очень меня оскорбило, когда немецкий полицейский в штатском подскочил ко мне на Капитолийской площади, встал почти вплотную и сфотографировал меня. Было ощущение, что город более не наш, что мы завоеваны дерзким неприятелем.

Вечером произошел волнительный эпизод. В далекой части города, на Монте Марио, лежала при смерти молодая женщина, сербка, очень отдаленная знакомая. Гита, моя подруга, прислала ее ко мне за несколько недель до этого с просьбой помочь ей найти хорошего преподавателя пения. Она была беременна на седьмом — восьмом месяце. Роды оказались трагическими: ребенок погиб, она умирала. Конечно, Фламинго решила, что именно ее долг лечить роженицу, и по очереди с другой, тоже бесконечно доброй русской дамой, маркизой Кампанари, они дежурили в больнице днем и ночью. Тем временем из Сербии приехал к умирающей ее муж, молодой врач. Он обругал всех итальянских докторов, заявил, что он отвезет жену в Белград, где лечат новыми средствами, а пока что стал заворачивать ее в мокрые ледяные простыни (у нее была в это время температура 41°); она вскакивала, как бешеная, с постели и с визгом и криками бегала по коридору больницы к ужасу больных, сестер и врачей.

В вечер, который я описываю, у самой Фламинги был сильный грипп с глубоким кашлем и температурой. Но она крепилась, надела свое пальтецо и направилась к выходу, чтобы ехать в больницу. На дворе ливень и свирепый ветер. Вячеслав страшно рассердился. Бурные диалоги:

— Не пойдешь!

— Пойду!

— Это теперь уже не нужно, у нее муж.

— Пойду!

— Не пойдешь!..

В ответ Фламинго выскакивает во мрак, захлопнув за собою дверь. Проходит около двадцати минут. Дверь робко открывается, входит Фламинго, сконфуженная, пристыженная и насквозь мокрая. Немцы не пустили. Наша улица оказалась заколочена с обеих сторон высокой деревянной стеной. В каждой стене маленькая дверь и вооруженная стража. Как Фламинго ни умоляла и по — итальянски, и по — немекцки, ее с виа Монте Тарпео не выпустили. Фламинге дали крепкого чая с аспирином, а я решила, что в этот вечер Гитлер совершил свое единственное доброе дело. Что же до молодого сербского доктора, то он раздобыл вагон Красного Креста, перевез жену в Белград, где ее действительно спасли. Мы это узнали, получив от нее письмо через несколько лет.

* * *

К концу 1939 года пришло известие, для нас грустное. Капитолию решили возвратить его старинный — времен Микель — Анджело — облик. Для этого было решено убрать частные дома, выросшие за это время. Дома и правда некрасивые, но большую часть года покрытые цветущими глициниями. Среди них оказалась и вся улица Монте Тарпео. Напрасно наши хозяева прибили к фасаду мраморную мемориальную доску, напоминающую, что в доме жила Элеонора Дузе. Не помогло.

В один прекрасный день явился сам Муссолини, забрался на крышу одного из соседних с нами домов и киркой собственноручно повалил с крыши несколько черепиц. Это означало, что приказано снести всю нашу улицу. Когда это было сделано, оказалось, что на виа Монте Тарпео под домом, в котором мы прожили пять лет, находился фрагмент древней виа Сакра, по которой проезжали римские триумфаторы. Археологи долго искали этот фрагмент виа Сакра. Она начинала свой подъем у арки Септимия Сивера и вдруг исчезала. Куда? Пряталась под жилищем Вячеслава! Подумать только, сколько яичниц я состряпала на виа Сакра!

В «Староселье» I, Вячеслав вспоминал как «…струйки, в зарослях играя / Поют свой сон земного рая». А в Староселье II, несколько лет спустя:

И вдруг умолкли… Рушит лом

До скал капитолийский дом;

Топор с мотыгой спотыкливой

Опустошают сад журчливый.

И разверзаются под ним

Твои нагие мощи, Рим!

Здесь колесница миродержца

На холм влеклася Громовержца.

Священный путь неравных плит

Авгур светил и стлал Квирит…

Сойди в бессмертное кладбище,

Залетной Музы пепелище!

Нам дали срок около месяца, чтобы найти новую квартиру. Мы с Фламингой пустились искать ее, но дело казалось безнадежным. Ходили мы порознь. Как только что?то сносное находилось, пока одна из нас телефонировала другой, квартиру перехватывали. Мы совсем уже отчаивались. Но пришла неожиданная помощь от дочери Льва Толстого. Фламинго нередко заходила к Татьяне Львовне на Авентину. Она жила одна, скромно, недалеко от своей дочери Тани Альбертини. Во время беседы с ней Фламинго рассказала о наших трудных поисках:

— Ах, Оленька, Вам нужна квартира? Я проходила тут рядом на via Leon Battista Alberti и заметила, что там вывеска «Сдается квартира». Пойдите, посмотрите.

Мы тотчас бросились туда. В квартиру влюбились, цены испугались, с швейцарихой подружились. Вечером Татьяна Львовна осведомилась по телефону:

— Понравилась? Так я сейчас же пошлю Перину (ее верная прислуга), чтобы велела снять вывеску с двери.

На следующий день мы с Фламингой пошли к хозяину дома и были очень ласково приняты им.

— Мне звонила тут одна графиня. Я, по правде сказать, ее не знаю, но она Вас очень горячо рекомендовала.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.