Семейная драма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Семейная драма

Иван Трифонович Твардовский:

«„В жизни нашей семьи бывали изредка просветы относительного достатка, но вообще жилось скудно и трудно…“ – отметил Александр Трифонович в автобиографии ‹…›. И, конечно же, не мог ни представить, ни предугадать, что всего через год-два после его отъезда из отчего дома придется ему узнать, услышать, что семья отца оказалась в числе „виноватых без вины“: была названа кулацкой и обложена твердым индивидуальным налогом. Размер этого обложения был невыполним для нашего хозяйства. Наши ходатайства об отмене были отвергнуты местными властями, а затем вся наша семья была выслана в северную область Зауралья, в верховье таежной реки Ляли. ‹…›

Как мог и должен был комсомолец относиться к коллективизации и раскулачиванию? Для него тут не было и вопроса – как к продолжению социалистической революции, как хоть и к трудному, но необходимому и, следовательно, справедливому этапу. Хочешь, чтобы был социализм, не отступай перед жестокостью борьбы. Тем более, что социализм не за горами, до него каких-нибудь несколько лет, а с его приходом и в насилии уже не будет нужды. Наберись мужества и скрепи сердце, не давай воли абстрактному гуманизму и тому подобным внеклассовым чувствам! Революционное насилие коснулось твоих родителей, братьев и сестер? Что ж, вот тут-то и пришел час показать, чего ты действительно стоишь как комсомолец! Не кому-то показать – прежде всего себе самому. Легко быть принципиальным, когда речь идет о посторонних; нет, ты докажи, что в самом деле способен поставить общественное выше личного. Ведь не станешь же ты всем сердцем одобряя коллективизацию (а значит, и ликвидацию кулачества как класса!), просить, чтобы для твоего отца было сделано исключение – только потому, что он твой отец. Каждый кулак – чей-то отец, его дети чьи-то братья и сестры… Чем же твои родные лучше других? Чем ты сам лучше других, чтобы иметь моральное право просить сделать для них (то есть для тебя) исключение из общей классовой политики партии?

Вот такова логика. Что же остается? Одна-единственная зацепка: отец не был „настоящим“ кулаком, его раскулачили несправедливо. Вот та единственная соломинка, за которую могло ухватиться сыновнее чувство тогдашнего идейного комсомольца, имевшего несчастье оказаться сыном репрессированных родителей. И Александр Трифонович, как я убежден, вероятно, не раз на протяжении своей жизни прибегал к этому аргументу – как перед другими, так и перед самим собой. Но какой же слабый это был аргумент в те годы! Александр Трифонович периода описываемых событий – это человек, оказавшийся перед острейшей идеологической и моральной дилеммой, человек, терзаемый жестоким внутренним противоречием. Нет, он не забыл ни родителей своих, ни братьев – иначе не написал бы в 33-м году:

Где ж ты, брат?

Как ты, брат?

Что ж, брат?

На каком Беломорском канале?

а в 36-м – „Матери“, не говоря уж о позднейших его вещах. Однажды мы получили от него письмо, первые строки из которого я помню до сего дня: „Дорогие родные! Ликвидация кулачества не есть ликвидация людей, тем более – детей. Мужайтесь, терпите, трудитесь. Писать вам я не могу. Александр“.

Это было в июле 1931 г. В ссылке находилось восемь членов нашей семьи: отец Трифон Гордеевич, мать Мария Митрофановна, наш старший брат Константин, сестра Анна, я, брат Павел, сестра Мария и наш самый младший брат Василий.

Невозможно рассказать обо всем том, что происходило и как закончилось наше пребывание в ссылке – про это можно было бы написать толстую книгу. После тяжелых мытарств мы поселились в с. Русский Турек Кировской области, где и нашел нас Александр Трифонович в апреле 1936 г. В том же году в Смоленске состоялась встреча всей нашей семьи, в полном составе». [12; 165–166]

Федор Александрович Абрамов:

«В Твардовском жил комсомолец, решительно порвавший с отцом, тянувшимся к зажиточности. Нравственный максимализм, свойственнный поколению, обостренный семейной драмой». [12; 262]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«7.XI.1961

Вчерашняя встреча с братом Иваном, его порыв „высказаться“, беспредельный ужас, который он проходил на Чукотке, покамест я строил дачу, пьянствовал, болтал и дело делал и нес на себе лишь „условную“, „духовную“ нагрузку этих лет. „Тюрьма не страшна сама по себе, страшно, что она не дает никакой гарантии выжить, уцелеть, что в ней быть зарезанным, убитым легко, как на передовой, но без малейшего оправдания этой гибели чем-нибудь“.

Ему предложили, когда он с „партией“ находился в Москве, по пути от границы к тому чукотскому берегу, свидание с братом, т. е. со мною. Он отказался, и это была его гордость и благородство: не хотел, чтобы я его видел „таким“, в тогдашних понятиях, не хотел и встречаться для того, чтобы после этой встречи следовать по назначению, – лучше уж так следовать, – опасался и того, что, м. б., для меня, который не в силах был бы сделать что-нибудь для него, это будет чем-то компрометирующим, опасным». [11, I; 66–67]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.