Семейная тайна

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Семейная тайна

«Преехал дедушка, — записано у меня в дневнике в 1932 году крупными каракулями. — Мы были в гостиницы и ели мазогран». Я в школу уже ходил, но писал ужасно. Школа была какая-то нелепая, в неподходящем помещении, с сильным пионерским уклоном. Все время были сборы, клеили лозунги, пели песни. Учились через пень-колоду и за шалости сидели весь урок в полном молчании (и учитель тоже), положив руки на парты. На уроках русского языка особой учебы не было, Фелицата Николаевна, учительница, в задумчивости замолкала посреди фразы и начинала петь под гитару Пушкина, что нам очень нравилось, — к доске не вызывала. Многие стихи Александра Сергеевича с тех пор я, читая, про себя напеваю. Ужаснувшись песнопениям Фелицаты Николаевны, услышав жаргон, который я приносил из класса, или со двора дурацкие слова с отъеденными хвостами: «продмаг», «завуч» и «домуправ», мама встревожилась и с большим трудом перевела меня в образцово-показательную школу им. Радищева, но при переходе я потерял один год, научившись зато грамотно писать «приехал».

Итак, приехал дедушка. Тут история сложная. Мой дед со стороны мамы Наум Кавинокий после поражения революции 1905 года, в которой он принимал участие (в семье не без урода), бежал в Германию, а узнав, что бабушка без него вышла вторично замуж, и вовсе эмигрировал в Америку. Там его фамилия стала просто Кавиноки. Маме в это время было год-полтора. Ее удочерил отчим.

«Дмитрий Флорианович Клепацкий был инженер-строитель, очень способный человек, — писала она в воспоминаниях. — Меня он любил ничуть не меньше, чем своих родных детей Валю и Диму, и я была очень привязана к нему. В 1922 году Кавиноки приезжал в СССР на международный съезд врачей и привез в дар оборудование для целой больницы, американцы собрали деньги. Он дружил с Хаммером, вместе они занимались помощью России в трудные годы, которых нашей стране было не занимать стать. Мы в это время жили в Тифлисе, он узнал адрес и пытался связаться со мною, написав письмо маме. Но мама не ответила ему, скрыв письмо от меня. О том, кто мой настоящий отец, не знаю уж из каких соображений, — сообщил мне старый друг нашей семьи, за что мать в гневе выгнала его из дома. Не помню, как я нашла сестру Кавиноки, написала ей и она прислала мне адрес отца».

И вот Наум Кавиноки приезжает в Москву и начинаются всякие восклицания. Я помню его первый визит к нам домой, в Доброслободский, — все сидят за чаем, громко говорят и смеются, коварная бабушка — еще молодая, вся в белом, сидит отдельно у окна и обмахивается газетой — ей жарко. Потом мы были у дедушки в «Метрополе» и в кафе заказали мазагран, холодный кофе со взбитыми сливками в высоких бокалах, самое сильное впечатление от его приезда. Уходя, папа оставил на подносике чаевой рубль, а я волновался — не украдут ли? Все смеялись, это помню хорошо, а дедушку смутно. Но ощущение такое, что он много улыбался — и у нас дома, и в «Метрополе», и на улице. Мама говорила, что он был очень доволен приездом.

Дедушка жил в Лос-Анджелесе, у него была своя клиника и человек он был состоятельный. У него была семья — жена и трое детей, мамины сестры и братья, которые родились в десятых годах. Куча внуков — моих кузенов. Он очень полюбил маму и меня и, уехав, стал писать и присылать подарки — одежду, игрушки и детские книжки с картинками (меня безуспешно учили английскому.) Открытки всегда были красивые — с невиданными диснеевскими персонажами. Потом он приехал еще раз, в 1934 году.

«Он был веселый, энергичный, — вспоминала мама. — У него был прекрасный голос, который я унаследовала от него. И у нас с ним были совершенно одинаковые почерки.

Мы поехали путешествовать по Волге. Во время долгой стоянки в Саратове отец решил навестить своего старого приятеля врача, адрес которого у него сохранился. Этот врач был очень напуган нашим визитом. Мы попали в страшную провинциальную коммуналку, в убогую комнату. Хозяин испытывал только одно желание — чтобы мы поскорее ушли и не попались на глаза соседям. Отец был очень удручен».

Он привез маме портативную машинку «Ремингтон», это была большая редкость тогда. Машинка долго нас кормила, в трудные годы мама много печатала. Кстати, на этой машинке она в 30–31-м годах перепечатала архив Владимира Маяковского, а в 50-х архив Сергея Эйзенштейна. Тогда же дедушка купил нам красивую мебель у каких-то уезжающих дипломатов, часть ее стоит у нас до сих пор! Однажды он прислал с Хаммером посылку, и мы с мамой ходили к нему в «Националь». В числе прочего там были высокие ботинки, которые я несколько лет подряд (крепкие, черт возьми!) спросонья с ревом зашнуровывал по утрам — шнурки рвались, их приходилось связывать, узелки не пролезали в дырочки, и я опаздывал в школу…

Часто болея сердцем, дедушка очень хотел повидать нас в 38-м году, но наше посольство в США не дало визы. Он приехал в Европу, надеясь получить ее там, но и там советские ему отказали. И тогда он, старый революционер, друг Советского Союза, наконец поверил тому, что писали о нас американцы и понял, что больше не увидит дочь и внука. Вернувшись, он заболел, вскоре случился инфаркт и в 1939 году дедушка скончался.

У нас в это время была известно какая эпоха, иметь родных за границей грозило карой. И мы затаились — мама уничтожила все письма и фотографии, мне строго-настрого запретили рассказывать о дедушке, и в анкетах с тех пор мы писали, что родственников за границей нет. Это была «семейная тайна». Но все-таки мы не забывали, что где-то там, за океаном, в красивом Лос-Анджелесе у нас есть родные, и мама вздыхала, вспоминая отца. А они время от времени делали попытки с нами связаться и найти нас, но мы каждый раз содрогались, как только от них доходили какие-то волны. И там, где не надо, об этом, по-видимому, знали, не могли не знать. «То, что нас не посадили, — чистая случайность» — говорила мама. В 1951 году, когда я оформлялся за границу в Монголию (тоже мне…), в выездной комиссии на собеседовании меня спросили: «А где умер ваш дед и где он похоронен?» (Наверно, это было очень важно для поездки в Монголию!) Я похолодел, но храбро ответил, что умер в Москве и похоронен на Донском кладбище. Я ведь маминого отчима считал тоже дедом и любил его. Номер прошел. Но незадолго до этого случая, безо всяких вопросов и объяснений мать не пустили на гастроли на Дальний Восток, тогда туда требовался пропуск. И она поняла — почему, и еще раз встревожилась.

И только в семидесятых, когда приподняли железный занавес, я разыскал родных американцев и в 1975 году во время туристской поездки повидался с ними — там оказался огромный клан. Но мамина сестра, тетя Эльза была в отъезде, мы не познакомились и вот весной 1978 года получаем письмо от нее: она собирается приехать туристкой в октябре — хорошо ли в октябре в России и будем ли мы на месте? «Октябрь — прекрасное время, золотая осень, мы будем ждать Вас с нетерпением», — ответили мы и думать о ней забыли, тем более что она не ответила.

И вот настает октябрь. У нас раскладка такая: Инна в Японии, мама в гриппу, а у меня такой чудовищный радикулит, что, крича от боли, я откусываю стеклянные ампулы анальгина для инъекций, выпиваю содержимое и закусываю осколками. Еду приносят знакомые, почту — почтальон и вот, среди вороха газет, — письмо от Эльзы, отосланное в июне, где она пишет, что 20-го октября будет в Москве на три дня! На дворе — 18 октября. Инна прилетает 21-го. «Но мы же больны и не сможем увидеть Эльзу», — сипит мама из своей комнаты. «Мама, это твоя сестра, которая летит вокруг земного шара, чтобы повидаться с нами. Даже если нас завтра будут хоронить, мы обязаны встретиться с нею по дороге на кладбище», — кричу я из своей комнаты, корчась от боли.

Я лежу пластом и по телефону, который стоит у меня на животе, выясняю, что группа прилетает вечером и останавливается в «России». По телефону же прошу приятеля Валерия Головицера купить и привезти угощенье, подарки, водку и т. п. Звоню кузену Грише, чтобы он завтра на такси заехал за мною и помог в разговоре — он, к счастью, профессиональный переводчик.

Утром одеваюсь со стенаниями и плетусь с палкой на рынок за цветами. Боли ужасные. Погода — буря мглою небо кроет, снег, ветер, никакой золотой осени и в помине.

Вечером приезжает Гриша, ужасается, увидев меня, скрюченного, запеленутого в плед, с посохом… Таксисту я говорю, что если начну кричать не своим голосом, то это от боли и пусть он не пугается, а едет себе с богом дальше…

Но вот наконец ее номер. Сердце бьется. Стучу палкой. Открывает бодрая немолодая дамочка в брюках.

— Elsa?

— Yes.

— I am Vasia…

И валюсь, к ее ужасу, в кресло — с палкой, в пальто, укутанный пледом: — «It is lumbago». Она радуется, поняв, что я не пришел умирать у нее на руках. Что-то щебечет — веселая, живая, подвижная. Вдруг открывается дверь из ванной и появляется мокрый парень, еле прикрыв чресла полотенцем. Кто такой, почему не знаю? Оказывается, мой кузен Джулс. Приехал с мамочкой, садится по-турецки на кровать, и мы все беседуем — два мира, две системы: он — раскованный, голый, смеется, жестикулирует, а я — боюсь пошевелиться, закутанный и безъязыкий, как памятник Островскому у Малого театра. Поговорили, повосклицали и условились на послезавтра, ибо Инна прилетает из Токио только завтра. Она действительно прилетает, но вне себя от перелета, Японии, разницы во времени и с давлением 500x300… Русская золотая осень обернулась вихрем враждебным, а родственники — командой инвалидов.

Тем не менее Инна устроила суаре — празднично накрыт стол, икра, водка. И вот две сестры впервые встретились через шестьдесят лет. Я сидел в позе Будды, боясь шевельнуться, а Эльза, выпив бутылку, начала зевать, как крокодил. Но было очень оживленно, много говорили, и вскоре Эльза прислала нам приглашение… Однако близости между нами не установилось, уж очень разные у нас интересы, и переписка через несколько лет завяла, особенно если учесть, что я ни бум-бум по-английски, они — ни слова по-русски. А портрет дедушки у меня за стеклом — очень симпатичный господин с доброй улыбкой, в пенсне, при бабочке… И каждый раз мне приятно на него смотреть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.