Глава III Москва-река (Бородино)[108]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава III

Москва-река (Бородино)[108]

Наконец русская армия остановилась! Милорадович, 16 тысяч новобранцев и толпа крестьян, с крестом в руках и криками «Так угодно Богу!» присоединились к ее рядам. Нам сообщили, что неприятель взрыл всю Бородинскую равнину, покрывая ее траншеями, и, по-видимому, решил там укрепиться, чтобы более не отступать.

Наполеон возвестил своей армии, что предстоит битва. Он дал ей два дня, чтобы отдохнуть, приготовить свое оружие и запастись припасами. Отрядам, отправленным за продовольствием, он объявил, что если они не вернутся на следующий день, то будут лишены чести сражаться.

Император тогда пожелал получить сведения о своем новом противнике. Ему описали Кутузова как старика, известность которого началась со странной раны[109], а затем уже он сумел искусно воспользоваться обстоятельствами. Поражение при Аустерлице, которое он предвидел, содействовало укреплению его репутации, а последние походы против турок еще более увеличили его славу. Его храбрость была бесспорна, но ему ставили в упрек то, что он соразмерял ее стремления со своими личными интересами, потому что всегда и во всем был расчетлив. Он обладал мстительным, малоподвижным характером и в особенности хитростью — это был характер татарина! И он умел подготовить, под покровом приветливой, уклончивой и терпеливой политики, самую неумолимую войну.

Впрочем, он был еще более ловким и искусным царедворцем, нежели генералом. Но он был опасен своей известностью и искусством увеличивать ее и заставлять других содействовать ему. Он умел льстить целой нации и каждому отдельному лицу, от генерала до солдата[110].

Уверяли, что в его внешности, в его разговоре и даже одежде, в его суеверных привычках и возрасте было что-то напоминающее Суворова, отпечаток древней московской Руси и ее национальных черт, делавших его особенно дорогим всем русским сердцам. В Москве известие о его назначении вызвало всеобщее ликование. Люди обнимались на улицах, считая себя спасенными!

Собрав все эти сведения и отдав приказания, Наполеон стал ждать событий с тем спокойствием души, которое свойственно необыкновенным людям. Он мирно осматривал окрестности своей главной квартиры. Мюрат обогнал его на несколько миль. Со времени прибытия Кутузова передовые части наших колонн постоянно объезжали казачьи отряды. Мюрат раздражался тем, что его кавалерия вынуждена была развертываться перед таким ничтожным препятствием. Уверяют, что в тот день, повинуясь своему первому импульсу, достойному времен рыцарства, он бросился один вперед и, подъехав к казачьей линии, вдруг остановился в нескольких шагах от нее. И вот, с саблей в руках, он с таким повелительным видом и жестом сделал казакам знак удалиться, что эти варвары повиновались и в изумлении отступили[111].

Этот факт, который нам тотчас же рассказали, не вызвал у нас никакого недоверия. Воинственная внешность Неаполитанского короля, блеск его рыцарского одеяния, его репутация и новизна его действий придавали доверие этому рассказу, несмотря на его неправдоподобность. Мюрат, этот театральный король по изысканности своего наряда и истинный монарх по своей необыкновенной отваге и кипучей деятельности, был смел, как удалая атака, и всегда имел вид превосходства и угрожающей отваги, что было самым опасным оружием наступления.

Были захвачены деревни и леса. На левом фланге и в центре находились итальянская армия, дивизия Компана[112] и Мюрат; на правом — Понятовский. Атака была всеобщей, так как польская и итальянская армии одновременно появились на обоих крылах большой императорской колонны. Эти три массы оттесняли к Бородину русские арьергарды, так что вся война сосредоточивалась на одном-единственном пункте.

Как только завеса, образуемая этими арьергардами, приподнялась, то открылся первый русский редут[113]. Слишком выдвинувшийся вперед и отдаленный от левого фланга русских позиций, он защищал их, но сам не был защищен[114]. Условия местности вынудили изолировать его.

Компан ловко воспользовался неровностями почвы. Возвышения Послужили платформой для его пушек, которые должны были стрелять в редут, а также убежищем для пехоты, выстроившейся тремя колоннами к атаке. 61-й полк выступил первый. Редут был взят с первого натиска при помощи штыков, но Багратион послал подкрепления, которые опять отняли его. Три раза 61-й полк вырывал его у русских и три раза они отнимали его. Наконец, он там удержался, весь окровавленный и наполовину истребленный.

На другой день, когда император делал смотр этому полку, он спросил: «Где третий батальон?» «Он в редуте», — отвечал полковник. Но дело этим не кончилось. Они каждую минуту выходили из своего логовища и возобновляли атаки, поддерживаемые тремя дивизиями. Наконец, после атаки Морона на Шевардино и Понятовского на леса Ельни войска Багратиона прекратили свои вылазки, и кавалерия Мюрата очистила равнину.

Упорство одного испанского полка[115] в особенности повлияло на неприятеля и заставило его уступить. Этот редут, служивший неприятельским аванпостом, перешел в наши руки.

В то же время император указал каждому корпусу его место. Остальная армия вошла в строй, и возникла общая оружейная перестрелка, перемежавшаяся с пушечными выстрелами. Она продолжалась до тех пор, пока каждая часть не заняла свои позиции, и выстрелы, вследствие наступления ночи, стали неверными.

Один из полков Даву, отыскивая свое место в первой линии, заблудился в темноте и прошел дальше, в самую середину русских кирасиров, которые напали на него и, обратив в бегство, отняли три пушки, взяли в плен и убили до трехсот человек[116]. Остаток сомкнулся в бесформенную массу, ощетинившуюся штыками и окруженную огнем. Неприятель уже не мог проникнуть дальше в эту массу, и ослабленное войско вернулось на свое место в боевом строю.

Император расположился позади итальянской армии, налево от большой дороги. Старая гвардия образовала каре вокруг его палаток. Как только прекратилась перестрелка, зажглись лагерные огни. Со стороны русских они сияли огромным полукругом, с нашей же стороны они представляли бледный неровный свет и не были расположены в порядке, так как войска прибывали поздно и впопыхах, в незнакомой местности, где ничего не было подготовлено и не хватало дров, особенно в центре и на левом фланге.

Император спал мало. Генерал Огюст де Коленкур вернулся из завоеванного редута. Ни один пленный не попал в наши руки, и Наполеон; изумленный, забрасывал его вопросами. Разве его кавалерия не атаковала вовремя? Быть может, русские решили победить или умереть? Ему отвечали, что русские, решительно настроенные своими начальниками и привыкшие сражаться с турками, которые приканчивают своих пленных, скорее готовы были умереть, нежели сдаться. Император глубоко задумался над этим фактом и, придя к заключению, что наиболее верной была бы артиллерийская битва, отдал приказание, чтобы поспешили подвезти парки, которые не явились.

В эту самую ночь пошел мелкий холодный дождь, и осень дала о себе знать сильным ветром. Это был еще один враг, и с ним надо было считаться, тем более что это время года отвечало возрасту, в который вступил Наполеон, а известно, какое влияние оказывают времена года на соответствующую пору жизни!

Сколько различных волнений одолевали нас в эту ночь! Солдаты и офицеры должны были заботиться о том, чтобы приготовить свое оружие, исправить одежды и бороться с холодом и голодом, так как жизнь их представляла теперь непрерывную борьбу с лишениями всякого рода. Генералы же и сам император испытывали беспокойство при мысли, что русские, обескураженные своим поражением накануне, опять скроются, пользуясь ночной темнотой. Мюрат стращал этим. Несколько раз казалось, что неприятельские огни начинают бледнеть и даже, что слышится как будто шум выступающих войск. Однако только с наступлением дня погас свет неприятельских бивуаков.

На этот раз не надо было идти далеко, чтобы увидеть неприятеля. Утром 6 сентября солнце осветило обе армии и показало их друг другу на том же самом месте, где они находились накануне. Радость была всеобщая. Наконец-то прекратится эта неопределенная, вялая, подвижная война, притуплявшая наши усилия, во время которой мы забирались все дальше и дальше. Теперь мы приблизились к концу, и скоро все должно было решиться!

Император воспользовался первыми проблесками света утренних сумерек, чтобы осмотреть между двумя боевыми линиями, переходя с одной возвышенности на другую, весь фронт неприятельской армии[117].

Закончив разведку, император решился. Он вскричал: «Евгений, останемся на месте! Правый фланг начнет битву, и как только он завладеет, под защитой леса, редутом, который находится против него, он повернет налево и пойдет на русский фланг, поднимая и оттесняя всю их армию к их правому флангу и в Колочу».

Составив общий план, он занялся деталями. В течение ночи три батареи, в шестьдесят пушек каждая, должны быть противопоставлены русским редутам: две против левого фланга и три против центра. С рассветом Понятовский со своей армией, сократившейся до 5 тысяч человек, должен выступить по старой Смоленской дороге, обогнув лес, на который опираются правое французское крыло и левое русское. Он будет прикрывать французское крыло и тревожить русское. Будут ждать звука его первых выстрелов. Тотчас же после этого вся артиллерия должна разразиться против левого фланга русских. Огонь этой артиллерии пробьет их ряды и их редуты, и тогда Даву и Ней устремятся туда. Их поддержат Жюно со своими вестфальцами, Мюрат со своей кавалерией и, наконец, сам император с 20 тысячами своей гвардии. Первые усилия будут направлены против этих двух редутов. Через них можно будет проникнуть в неприятельскую армию, которая окажется после того изувеченной, а центр ее и правый фланг будут открыты и почти окружены.

Но так как русские находятся в удвоенном количестве в центре и на правом фланге, угрожающем московской дороге, единственной операционной линии Великой армии, и так как, бросая свои главные силы и сам устремляясь на левый фланг русских, Наполеон отделил себя Колочей от этой дороги, представляющей для него единственный путь к отступлению, то он подумал об усилении итальянской армии, занимающей это место, и прибавил к ней две дивизии Даву и кавалерию Груши. Что же касается его левого фланга, то он полагал, что одной итальянской дивизии, баварской кавалерии и кавалерии Орнано — всего около 10 тысяч человек — будет достаточно для ее прикрытия.

Никогда еще не было так спокойно, как в день, предшествовавший этой великой битве! Все было решено — зачем же тревожить себя понапрасну? Разве завтрашний день не должен все решить? Притом каждому надо было приготовиться. Различные корпуса нуждались в том, чтобы приготовить свое оружие, свои силы, свою амуницию. Необходимо было восстановить тот порядок; который обыкновенно более или менее нарушался во время переходов. Генералам надо было просмотреть еще раз свои взаимные диспозиции относительно атаки, чтобы возможно ближе согласоваться друг с другом и с условиями местности, и чтобы случаю было отведено наименьшее место.

Итак, прежде чем начать страшную борьбу, эти два колосса внимательно наблюдали друг за другом и в молчании приготовлялись к страшному столкновению.

Император больше не мог сомневаться в предстоящей битве и поэтому ушел в свою палатку, чтобы продиктовать ее распорядок. Там он задумался над серьезностью своего положения. Он видел две одинаковые армии, приблизительно по 120 тысяч человек и 600 пушек с каждой стороны[118]. На стороне русских было преимущество: знание местности, общий язык, общая форма и то, что они представляли единую нацию, сражающуюся за общее дело. Но зато у них было много иррегулярных войск и рекрутов. Численность французов была такая же, но солдат было больше[119]. Ему сообщили положение каждого корпуса. У него перед глазами находился подсчет сил всех его дивизий, и так как дело шло не о наградах и не о смотре, а о битве, то на этот раз штаты не были искусственно увеличены. Его армия сократилась, это правда, но она была здоровая, крепкая, гибкая, как возмужалый организм, потерявший округлость молодости, но приобретший формы более мужественные и более резко очерченные.

Однако теперь, находясь среди армии в течение нескольких дней, он заметил, что она как будто притаилась и была особенно тиха. Это была тишина великого ожидания или великого изумления, какая наблюдается в природе перед сильной грозой или в толпе в моменты великой опасности.

Наполеон чувствовал, что армии нужен отдых, какой бы он ни был, и что она может его найти только в смерти или победе. Он поставил свою армию в такие условия, что ей необходимо было восторжествовать во что бы то ни стало. Он заставил ее занять позицию, дерзость которой была весьма очевидна. Но из всех ошибок именно эта была из тех, которые французы прощают всего охотнее, при том же они не сомневаются ни в себе, ни в нем, ни в общем результате, каковы бы ни были частные неудачи.

В течение этого дня Наполеон заметил в неприятельском лагере необычное движение. В самом деле, вся русская армия была на ногах и под ружьем. Кутузов, окруженный военной и религиозной пылкостью, выступал среди войск. Этот генерал велел своим попам и архимандритам надеть свое великолепное парадное облачение, наследие греческой церкви. Духовенство шло впереди генерала и несло хоругви и образ Богоматери, покровительницы Смоленска, по их словам, избавившейся чудесным образом от поругания врагов[120].

Когда русский генерал убедился, что его солдаты достаточно взволнованны этим необыкновенным зрелищем, он возвысил голос и заговорил с ними о небе — этой единственной родине, остающейся рабству! И во имя религии равенства он старался побудить этих крепостных рабов защищать имущество и жизнь своих господ; он взывал к их мужеству и старался возбудить их негодование, указывая им на священный образ, укрывшийся в их рядах от святотатственных посягательств. Наполеон, по его словам, это всемирный деспот, тиранический нарушитель мира, гадина, архибунтовщик, ниспровергающий алтари и оскверняющий их кровью. Он подвергает осквернению святыню, истинный ковчег Господень, изображаемый этим святым образом! Он отдает его на поругание людям и подвергает всем суровостям непогоды!

Дальше русский генерал указывал солдатам на их города, обращенные в пепел, напомнил им об их женах и детях, говорил об императоре и закончил призывом к благочестию, патриотизму, ко всем этим примитивным добродетелям грубых народов, находящихся еще во власти ощущений. Но поэтому-то они и являются наиболее опасными солдатами, так как рассуждение не отвлекает их от повиновения, а рабство заключает их в узкий круг мыслей, где они вращаются в области лишь небольшого количества ощущений, которые для них являются единственными источниками всех потребностей, желаний и идей. Притом же они были преисполнены гордости вследствие отсутствия возможности сравнения и настолько же легковерны, насколько горды; вследствие своего невежества они поклонялись образам и были настолько идолопоклонники, насколько могут быть идолопоклонниками христиане, превратившие эту религию духа, чисто интеллектуальную и нравственную, в физическую и материальную, чтобы сделать ее более доступной своему грубому и недалекому пониманию.

Но как бы то ни было, а это торжественное зрелище, эти речи, увещания офицеров и благословения священников окончательно возбудили их. Все, до самого последнего солдата, сочли себя предназначенными Богом защищать небо и свою святую землю[121].

У французов же не было никаких церемоний, ни религиозных, ни военных — ничего такого, что послужило бы средством возбуждения. Речь императора была роздана и прочитана на другой день, почти перед самой битвой, так что многие корпуса вступили в бой раньше, чем могли познакомиться с ее содержанием. Между тем русские, которых должны были воспламенять различные могущественные молитвы, все-таки призывали еще меч св. Михаила и все небесные силы. Французы же искали эти силы в самих себе, уверенные, что истинная сила находится в человеческом сердце и что там именно скрывается небесная армия!

Случаю угодно было, чтобы как раз в этот день император получил из Парижа портрет Римского короля, этого ребенка, которого империя встретила, как будущего императора, восторженными изъявлениями радости и надежды[122]. С момента его рождения Наполеон ежедневно проводил некоторое время возле сына, давая волю самым нежным своим чувствам своего сердца. И вот теперь, когда он снова увидел нежный образ своего сына, среди всех этих грязных приготовлений, в далекой стране, его воинственная душа была глубоко растрогана. Он сам выставил этот портрет перед своей палаткой, потом призвал офицеров и солдат своей Старой гвардии, желая чтобы его старые гренадеры разделили его чувства. Он хотел показать своей военной семье свою частную семью и заставить этот символ надежды засиять перед лицом великой опасности!

Вечером один из адъютантов Мармона, приехавший с Арапильского поля битвы, прибыл на московское поле битвы[123]. Это был Шарль Фавье. Император ласково принял адъютанта побежденного генерала. Накануне такой невероятной битвы он чувствовал себя расположенным к снисходительности. Он выслушал все, что рассказывали ему о раздроблении его сил в Испании и многочисленности командующих генералов и согласился со всем, но объяснил свои мотивы, которые было бы лишним излагать здесь.

Настала ночь, а вместе с ней вернулась и боязнь, чтобы русская армия под покровом темноты не удалилась бы с поля битвы. Эти опасения не давали спать Наполеону. Он постоянно звал к себе, спрашивал, который час и не слыхать ли какого-нибудь шума, и посылал посмотреть, на месте ли еще неприятель. Он до такой степени сомневался, что велел раздать свое воззвание с приказанием прочесть его только на другой день утром и то лишь в случае, если будет битва. Успокоившись на несколько минут, он снова поддавался тревоге. Его пугало обнищание его собственных солдат. В состоянии ли они будут, такие слабые и голодные, выдержать длительное и ужасное столкновение? Ввиду такой опасности он видел в личной гвардии свой единственный ресурс. Она как будто отвечала за обе армии. Он позвал Бессьера, того из своих маршалов, кому больше других доверял командование этим отборным войском. Он хотел знать, не испытывает ли этот избранный резерв недостатка в чем-нибудь? Потом несколько раз снова призывал его к себе и забрасывал вопросами. Он выразил желание, чтобы этим старым солдатам были розданы на три дня бисквиты и рис, взятые в счет запасного провианта из резервных фургонов. Однако он все же боялся, что его не послушаются, и поэтому встал у входа в свою палатку, сам спросил у гвардейских гренадеров, получили ли они продовольствие. Успокоенный их ответами, он вернулся в свою палатку и задремал.

Но вскоре он снова позвал своего адъютанта. Наполеон сидел, облокотившись головой на руки, и раздумывал о тщете славы. Что такое война? Ремесло варваров, в котором все искусство заключается в том, чтобы быть сильнее в данном месте! Затем Наполеон пожаловался на непостоянство судьбы, которое, по его словам, он уже начинает испытывать! Но к нему опять вернулись более успокоительные мысли. Он вспомнил то, что ему рассказывали про медлительность и нерадивость Кутузова, и удивлялся, что ему не предпочли Беннигсена. Тут он снова подумал о критическом положении, в котором он очутился, и прибавил, что приближается великий день и произойдет страшная битва! Он спрашивал Раппа, верит ли он в его победу?

— Без сомнения, — ответил Рапп, — но только в кровавую!

— Знаю, — возразил Наполеон. — Но ведь у меня 80 тысяч человек и я с 60 тысячами вступлю в Москву. Там присоединятся к нам отсталые и маршевые батальоны, тогда мы будем еще сильнее, чем перед битвой!

По-видимому, в эти расчеты не входили ни кавалерия, ни гвардия, но тут опять им овладело прежнее беспокойство, и он послал посмотреть, что делается у русских. Ему отвечали, что лагерные огни продолжают сиять по-прежнему, а количество подвижных теней, окружающих их, указывает, по-видимому, что тут находится не один арьергард, а целая армия. Присутствие неприятеля на том же месте успокоило императора, и он решил немного отдохнуть.

Однако переход, сделанный им с армией, утомление предшествующих дней и ночей, бесчисленные заботы и напряженное ожидание истощило его силы. На него подействовало охлаждение атмосферы. Его съедала лихорадка, вызванная чрезмерным возбуждением, сухой кашель и сильное недомогание. Ночью он тщетно старался утолить жгучую жажду, мучавшую его. Эта новая болезнь осложнялась у него припадками старого страдания. Со вчерашнего дня он страдал приступами той ужасной болезни, которая давно уже давала себя чувствовать, а именно — дизурией (затруднением мочеиспускания)[124].

Наконец, пробило пять часов. Явился офицер, посланный Неем с извещением, что маршал все еще видит русских и просит разрешения начать атаку. Это известие как будто вернуло императору силы, ослабленные лихорадкой. Он встал, позвал своих и вышел, крича: «Наконец-то мы держим их в руках. Идем вперед, откроем себе двери в Москву!»

Было пять с половиной часов утра, когда Наполеон подъехал к редуту, завоеванному 5 сентября. Там он подождал первых лучей рассвета и первых ружейных выстрелов Понятовского. Взошло солнце, император показал на него своим офицерам и воскликнул: «Вот солнце Аустерлица!» Но это солнце было не на нашей стороне; оно вставало на стороне русских и освещало нас для их выстрелов, ослепляя наши глаза. При дневном свете мы заметили, что наши батареи оказались поставлены слишком далеко, так что пришлось их передвинуть. Неприятель не мешал нам; он как будто колебался первый прервать это страшное молчание!

Внимание императора было приковано к правому флангу, когда вдруг, около семи часов, бой разразился на левом фланге. Вскоре ему донесли, что один из полков принца Евгения, 106-й, завладел деревней Бородино и ее мостом, который он должен был разрушить[125]. Увлеченные этим успехом, пехотинцы прошли мост, несмотря на крики генерала, и произвели нападение на высоты Горки, где русские истребили их огнем своего фронта и фланга. Сообщали, что генерал, командующий этой бригадой, погиб[126], и 106-й полк был бы совершенно уничтожен, если бы 92-й полк[127], сам поспешивший к нему на помощь, не собрал поспешно его остатков и не увел их с собой.

Наполеон сам отдал приказ левому крылу броситься в такую бурную атаку. Может быть, он думал, что послушаются только наполовину, или же хотел отвлечь внимание врага в эту сторону. Теперь он еще умножил свои приказания и затеял с фронта битву, которую сначала проектировал в косом направлении.

Во время этого действия император, думая, что Понятовский схватился с врагом на старой Московской дороге, дал сигнал к атаке впереди себя. Вдруг в этой спокойной и мирной долине, среди безмолвных холмов показались вихри огня и дыма, за которыми следовали множество взрывов и свист ядер в воздухе в различных направлениях. Среди этого оглушительного грохота Даву с дивизиями Компана[128], Дессе[129] и тридцатью пушками быстро двинулся на первый вражеский редут[130].

Началась стрельба со стороны русских, на которую отвечали только пушки. Пехота двигалась не стреляя. Она торопилась поскорее настигнуть врага и прекратить огонь. Но Компан, генерал этой колонны, и лучшие из солдат упали раненые[131]. Колонна, растерявшись, остановилась под градом пуль, чтобы отвечать на выстрелы, но тут прибежал Рапп, чтобы заменить Компана[132], и с ним его солдаты, которых он увлек за собой. Они бросились, выставив штыки, вперед, беглым шагом, прямо на вражеский редут.

Рапп первый приблизился к нему, но в эту минуту пуля настигла его. Это была его двадцать вторая рана[133]. Третий генерал, который занял его место, тоже упал. Даву также был ранен. Раппа отнесли к императору, который сказал ему: «Как, Рапп, опять? Но что же там делают наверху?» Адъютант ответил ему, что надо пустить гвардию, чтобы покончить с редутом. «Нет, — возразил Наполеон, — я не хочу, чтобы ее истребили, я выиграю битву без нее».

Тогда Ней со своими тремя дивизиями, сократившимися до 10 тысяч человек, устремился на равнину. Он спешил поддержать Даву. Неприятель разделил огонь. Ней бросился туда. 57-й полк Компана, почувствовав поддержку, воодушевился и, сделав последнее усилие, настиг вражеские траншеи, взобрался на них и, пуская в ход штыки, оттолкнул русских и истребил наиболее упорных; остальные обратились в бегство, и 57-й полк водворился в побежденном редуте. В то же время Ней с таким же азартом бросился на другие редуты и отнял их у врага[134].

В полдень левый фланг русской боевой линии был таким образом разбит, и равнина открыта. Император приказал Мюрату броситься туда со своей конницей и прикончить дело. Оказалось достаточно одной минуты, чтобы Мюрат очутился на высотах, среди неприятеля, который вновь появился там, так как на помощь первому явился второй русский строй и подкрепления, приведенные Багговутом[135] и посланные Тучковым. Все они спешили к редутам, чтобы вернуть их, опираясь в своем движении на село Семеновское. В войсках французов еще царил беспорядок после победы, поэтому среди них возникло замешательство, и они отступили.

Вестфальцы, которых Наполеон послал на помощь Понятовскому, проходили в это время через лес, отделявший Понятовского от остальной армии. Они увидели среди пыли и дыма наши отряды, которые отступали назад, и, приняв их, вследствие направления их движения, за неприятеля, начали в них стрелять. Эта ошибка, в которой они долго упорствовали, только усилила беспорядок.

Неприятельские кавалеристы мужественно использовали свою удачу и окружили Мюрата, который забыл о себе, чтобы собрать своих людей. Противник уже протянул руки, чтобы схватить его, но он бросился в редут и ускользнул от них. Но в редуте он нашел только растерявшихся солдат, которые бегали, испуганные, вокруг парапета и не в состоянии были защищать не только его, но и самих себя. Им не хватало только выхода, чтобы обратиться в бегство.

Присутствие короля и его крики сначала ободрили некоторых. Он сам схватился за оружие и одной рукой сражался, а другой, подняв свою каску, размахивал султаном, призывая всех своих людей и действуя на их мужество своим примером. В то же время Ней перестроил свои дивизии. Его огонь остановил неприятельских кирасиров, смешал их ряды, и они покинули свою добычу. Мюрат, наконец, был освобожден, и высоты вновь взяты.

Но Мюрат, только что избавившийся от одной опасности, тотчас же кинулся навстречу другой. Он бросился на неприятеля с кавалерией Брюйера и Нансути и упорными, повторными атаками опрокинул боевые линии русских, погнал их и отбросил к центру, закончив в один час полное поражение русского левого фланга.

Однако высоты разрушенного села Семеновского, где начинался левый фланг русского центра, оставались еще неприкосновенными. На них опирались подкрепления, которые Кутузов постоянно брал из своего правого фланга. Их непрекращающийся огонь обволакивал Нея и Мюрата и останавливал их победоносное движение. Необходимо было завладеть этой позицией. Сначала Мобур, со своей кавалерией[136] смел фронт неприятеля. Фриан, один из генералов Даву[137], вслед рвался за ним со своей пехотой, Дюфур и 15-й егерский полк[138] первыми забрались на откосы.

Они выгнали русских из этой деревни, развалины которой были плохо укреплены. Фриан, несмотря на рану, поддерживал это усилие, воспользовался успехом и упрочил его. Это энергичное действие открывало нам путь к победе. Необходимо было поспешить туда. Но Мюрат и. Ней оказались истощены. Они остановились и, собрав свои войска, потребовали присылки подкреплений. Тогда-то Наполеон испытал нерешительность, до сих пор ему неизвестную.

Наконец он отдал несколько приказаний своей Молодой гвардии, но тотчас же отменил их, решив, что присутствие сил Фриана и Мобура на высотах будет достаточно, так как, по его мнению, решительный момент еще не наступил.

Кутузов воспользовался этой отсрочкой, на которую он не мог надеяться. Он призвал на помощь открытому левому флангу все свои резервы, вплоть до русской гвардии. Багратион, со всеми подкреплениями, перестроил свою боевую линию. Его правый фланг опирался на большую батарею, которую атаковал принц Евгений, а левый — на лес, ограничивающий поле битвы по направлению к Псареву. Его огонь расстраивал наши ряды. Его атака носила бурный характер; пехота, артиллерия, кавалерия — все действовали одновременно с величайшими усилиями. Ней и Мюрат напрягли все свои силы, чтобы выдержать эту бурю. Дело шло уже не о дальнейшей победе, а о сохранении того, что было достигнуто.

Солдаты Фриана, выстроившиеся против Семеновского, отразили первые атаки. Но на них обрушился такой град пуль и картечи, что они смутились. Один из командиров, устрашившись, скомандовал отступление. Но в этот критический момент к нему подбежал Мюрат и, схватив его за шиворот, крикнул:

— Что вы делаете?

Полковник, показав ему на землю, усеянную ранеными и убитыми, отвечал:

— Вы видите, что здесь больше нельзя держаться!

— А! — воскликнул Мюрат. — Но ведь я же остаюсь здесь!

Эти слова остановили полковника и, пристально посмотрев на короля, он холодно проговорил:

— Это правда! Солдаты, вперед! Дадим себя убивать! Однако Мюрат отправил Борелли к императору с просьбой о помощи. Этот офицер указал на облака пыли, поднимаемые атаками кавалерии на высотах, где было до этого времени спокойно после победы французов. Несколько ядер, в первый раз, упали почти к ногам Наполеона. Неприятель приближается! Борелли настаивал, и император обещал, наконец, послать свою Молодую гвардию. Но едва она сделала несколько шагов, как он уже сам приказал ей остановиться. Тем не менее граф Лобо все-таки мало-помалу продвигал ее дальше, под предлогом проверки равнения строя; Наполеон заметил это и повторил свой приказ. К счастью, артиллерия резерва продвинулась вперед в это время, чтобы занять позицию на завоеванных высотах. Лористон получил на этот маневр согласие императора, который сначала только дозволил его, а потом он показался ему настолько важным, что он поторопил с выполнением его, причем в первый раз за все это время проявил нетерпение.

Неизвестно, что вызвало его неуверенность. Может быть, он сомневался в исходе битв Понятовского и Евгения, происходивших на правом и левом фланге? Можно сказать, наверное, что он опасался, как бы крайний левый фланг русских, ускользнув от поляков, не вернулся бы назад и не завладел бы полем битвы в тылу Нея и Мюрата. По крайней мере, это была одна из причин, почему он удержал свою гвардию для наблюдения на этом пункте. Он отвечал тем, кто торопил его, что он хочет лучше видеть, и что битва еще не начиналась, день еще велик, поэтому необходимо уметь выжидать, так как на все надо время, и что время надо принимать в расчет, потому что оно является главным элементом, из которого все состоит! По его словам, ничто еще не было распутано. Он спрашивал, который час, и прибавлял, что время его битвы еще не наступило и что настоящее сражение начнется через два часа.

Но она не началась и тогда. Почти целый день он то садился, то опять вставал и медленно прохаживался то вперед, то немного влево от редута, взятого пятого числа[139], то по берегу овражка, вдали от сражения, которое он едва мог видеть, так как оно перешло за высоты. Он не выказывал ни беспокойства, когда снова увидел битву, ни какого-либо нетерпения и досады на своих или неприятеля. Он только делал жест грустной покорности, когда ему докладывали ежеминутно о потере его лучших генералов. Он вставал, делал несколько шагов и снова садился.

Его окружающие смотрели на него с изумлением. До сих пор в таких серьезных столкновениях он всегда был деятелен и спокоен. Но теперь это было тяжелое спокойствие, вялая, бездейственная кротость. Многие готовы были видеть в этом упадок духа, обычное последствие сильных волнений. Другие же воображали, что он уже пресытился всем, даже сильными ощущениями битвы. Некоторые замечали по этому поводу, что спокойная твердость и хладнокровие великих людей в важных случаях с течением времени, когда годы возьмут свое и энергия истощится, переходят в равнодушие, в отяжеление. Самые ретивые объясняли эту неподвижность Наполеона необходимостью не слишком часто менять место, так как когда командуешь на большом пространстве, надо знать, куда должны направиться донесения. Однако всего правильнее судили те, кто указывал на его пошатнувшееся здоровье, на тайное страдание и на начинающуюся болезнь[140].

Артиллерийские генералы, удивлявшиеся тому, что им приходится стоять неподвижно, поспешили воспользоваться разрешением вступить в бой. Они расположили батареи на гребнях холмов. Восемьдесят пушек сразу разразились выстрелами. Русская кавалерия первая разбилась об эту несокрушимую стену и поспешила укрыться за пехоту.

Русская пехота продвигалась плотной массой, в которой наши выстрелы проделывали большие и широкие пробоины. Однако она не переставала приближаться до тех пор, пока наконец французские батареи не разгромили ее картечью. Целые взводы падали сразу. Видно было, как солдаты под этим ужасным огнем старались все-таки сплотить свои ряды. Они ежеминутно разлучались смертью и все-таки снова смыкали ряды, попирая смерть ногами.

Наконец они остановились, не решаясь идти дальше и не желая отступать — оттого ли, что они точно окаменели от ужаса среди такого страшного разрушения или от того, что в эту минуту был ранен Багратион[141]. Но, может быть, после того, как удалилась первая диспозиция, их генералы не сумели ее изменить, не обладая, как Наполеон, великим искусством передвигать одновременно большие массы в строгом единстве и порядке. И вот эти инертные массы предоставили истреблять себя в течение целых двух часов и единственным движением среди них было только падение тел. Это было ужасающее избиение, и наши доблестные артиллеристы не могли не восхищаться таким непоколебимым мужеством и слепой покорностью наших врагов!

Победители утомились первые. Медленность артиллерийского боя вызвала их нетерпение. Боевые припасы начали истощаться, и тогда они приняли решение. Ней продвигался, растягивая свой правый фланг, который он заставил быстро идти вперед, чтобы обогнуть левый фланг нового фронта, выдвинутого против него. Даву и Мюрат оказали ему содействие, и остатки армии Нея сделались победителями над остатками армии Багратиона[142].

Битва прекратилась на равнине и сосредоточилась на оставшихся неприятельских высотах и против Большого редута[143], который Барклай упорно отстаивал при помощи центра и правого фланга против принца Евгения. Итак, около середины дня все правое французское крыло, Ней, Даву и Мюрат, опрокинув Багратиона и половину русской боевой линии, обратились на приоткрытый боевой фланг остальной неприятельской армии, внутренность которой была им видна теперь вместе с ее резервами, оставленными без прикрытия тылом, вплоть до линии отступления.

Но чувствуя себя слишком ослабленными, чтобы бросаться в это пустое пространство, позади все еще грозной боевой линии, они стали громко взывать к гвардии:

— Пусть она издали следует за нами! Пусть она только покажется, заменит нас на этих высотах! Тогда мы в состоянии будем закончить!

Они послали Белльяра к императору, которому он заявил следующее:

— С Вашей позиции можно беспрепятственно видеть все, вплоть до дороги в Можайск, в тылу русской армии. Видна нестройная толпа беглецов, раненых и повозок на пути отступления. Овраг и небольшой редкий лесок еще отделяют их от нас — это правда, но русские генералы в своем замешательстве не подумали воспользоваться этим, и теперь достаточно одного приступа, чтобы решить судьбу неприятельской армии и всей войны!

Белльяр, удивленный, ушел, но очень быстро вернулся назад и сообщил, что враг начинает уже соображать и лесок окружается стрелками. Нельзя терять ни минуты времени, иначе будет упущен благоприятный случай и понадобится вторая битва, чтобы завершить первую!

Между тем вернулся Бессьер, который был послан Наполеоном на высоты высматривать поведение русских. Этот маршал объявил, что они далеко не находятся в беспорядке и уже удалились на вторую позицию, где, по-видимому, готовятся к новой атаке. Тогда император сказал Белльяру, что еще ничего не выяснилось и что прежде чем дать свои резервы, он должен хорошо видеть расположение фигур на шахматной доске! Это выражение он повторил несколько раз, указывая, с одной стороны, на старомосковскую дорогу, которой Понятовский еще не мог завладеть, и с другой — на неприятельскую кавалерийскую атаку в тылу нашего левого крыла, а также на небольшой редут, который принц Евгений никак не мог захватить.

Огорченный, Белльяр вернулся к Мюрату и сообщил ему о невозможности добиться от Наполеона его резерва. По словам Белльяра, император оставался на том же месте: он сидел с унылым страдальческим выражением. Лицо его осунулось, взгляд сделался тусклым, и свои приказы он отдавал каким-то вялым голосом, среди ужасного грохота войны, которая казалась ему чуждой. Когда этот рассказ передали Нею, он вышел из себя и под влиянием своего пылкого, необузданного темперамента, воскликнул: «Разве мы для того пришли сюда в такую даль, чтобы удовольствоваться одним сражением? Что делает император в тылу армии? Там он слышит только о неудачах, а не об успехах нашей армии! Если он уже больше не руководит военными действиями, если он больше не генерал и хочет везде играть только роль императора, то пусть возвращается в Тюильри и предоставит нам быть генералами вместо него!»

Мюрат был спокойнее. Он вспомнил, что видел, как император объезжал накануне линию неприятельского фронта. Император несколько раз останавливался, слезал с лошади опершись лбом о свои пушки, оставался стоять в этой позе, выражавшей страдание. Он знал, какие беспокойные ночи проводил император, которому мешал спать сильный и частый кашель. Мюрат понимал, что утомление и вредное влияние равноденствия на здоровье[144] пошатнули его физические силы, и в его ослабленном организме в критическую минуту деятельность духа была связана с его телом, изнемогающим под тройною тяжестью утомления, лихорадки и болезни, которая из всех причин, быть может, скорее всего действует угнетающим образом на физические и нравственные силы человека.

Между тем у императора не было недостатка в возбуждающих моментах. Тотчас же после Белльяра явился Дарю, подстрекаемый Дюма и в особенности Бертье, и сказал шепотом императору, что со всех сторон кричат: «Пора уже двигать гвардию! Момент наступил!» Однако Наполеон возразил на это: «А если завтра будет вторая битва, то с чем я буду вести ее?» Министр не настаивал больше, так как был очень удивлен тем, что император в первый раз сам откладывал на завтра и отсрочивал испытание своего счастья!

Однако Барклай вместе с правым флангом упорно боролся с принцем Евгением, который немедленно после взятия Бородина перешел через Колочу, напротив большого неприятельского редута. Там в особенности русские рассчитывали на крутые вершины, окруженные глубокими и грязными оврагами, на наше истощение, на свои траншеи, вооруженные большими орудиями и, наконец, на восемьдесят пушек, окаймлявших гребни холмов, сверкавшие сталью и огнем. Но эти грозные средства защиты, созданные искусством и природой, изменили им с первого же раза! Подвергшись первому натиску столь знаменитой французской атаки, они вдруг увидали солдат Морана около себя и, приведенные в замешательство, бежали.

Тысяча восемьсот человек 30-го полка, с генералом Бонами во главе, совершили этот великий подвиг.

Тогда-то отличился Фавье, адъютант Мармона, только накануне приехавший. Он ринулся вперед, как волонтер, пешком и стал во главе передового отряда стрелков. Он словно хотел, как представитель испанской армии среди Великой армии, воодушевленный соперничеством славы, которая создает героев, показать всем эту армию, стоявшую во главе и первую идущую навстречу опасности! Он упал раненый на этом знаменитом редуте.

Победа была недолгая. В атаке не было единства — оттого ли, что была слишком велика стремительность первых нападающих или вследствие медлительности тех, кто за ними следовал.

Надо было перейти овраг, глубина которого обеспечивала безопасность от неприятельских выстрелов. Уверяют, что многие из наших там остановились. Моран таким образом остался один перед русскими боевыми линиями. Было только десять часов. На правом фланге Фриан еще не атаковал Семеновское, а на левом — дивизии Жерара, Бруссье и итальянской гвардии еще не выстроились на боевых позициях.

Впрочем, эта атака не должна была носить такого стремительного характера. Имелось в виду только удерживать и занимать Барклая на этой стороне, так как битва должна была начаться с правого крыла и развернуться вокруг левого. Таков был план императора, и никому не известно, почему он вдруг нарушил его в самый момент исполнения, так как это он, при первых же пушечных выстрелах, посылал к принцу Евгению одного офицера за другим, чтобы поторопить его с атакой.

Русские, оправившись после первого испуга, сбежались со всех сторон, Кутайсов и Ермолов повели их сами. С храбростью, соответствовавшей великому моменту, 30-й полк, один против армии, осмелился броситься в штыки. Но он был окружен, раздавлен и выброшен вон из редута, где оставил треть своих солдат и своего неустрашимого генерала[145], пронизанного двенадцатью ранами. Русские ободренные этим успехом, не ограничились только защитой; они стали нападать. И тогда на одном этом пункте объединились все старания, искусство и свирепость, какие только могут заключаться в войне. Французы держались в течение четырех часов на склоне этого вулкана, под свинцом и железным дождем. Но для этого надо было обладать стойкостью и ловкостью принца Евгения. Для людей же, привыкших издавна побеждать, конечно, была невыносима мысль признать себя побежденными!

Каждая дивизия несколько раз переменила своих генералов. Вице-король несколько раз переходил от одной дивизии к другой, смешивая просьбу с упреками и напоминая о прежних победах. Он уведомил императора о своем критическом положении, но Наполеон отвечал, что ничего не может сделать. Это его дело — побеждать, и от этого зависит успех всего сражения! Принц соединил все свои силы, чтобы попытаться предпринять общую атаку, когда вдруг, со стороны левого фланга, раздались яростные крики, которые и отвлекли его внимание.

Уваров, два кавалерийских полка и несколько тысяч казаков обрушились на его резерв. Возник беспорядок. Вице-король бросился туда и с помощью генералов Дельзона и Орнано прогнал это более шумное, нежели опасное войско[146]. Но он тотчас же вернулся и стал во главе решительной атаки.

Как раз в этот момент Мюрат, вынужденный бездействовать на этой равнине, где он господствовал, в четвертый раз поскакал к Наполеону с жалобой на потери, которые терпит его кавалерия от русских, опирающихся на редуты, противостоящие принцу Евгению. Мюрат просил только помощи гвардии. Поддерживаемый ею, он сделал бы обход этих укрепленных высот и заставил их пасть вместе с армией, которая их защищает.

Император, по-видимому, согласился. Он послал за Бессьером, начальником гвардейской кавалерии. К несчастью, маршала этого не нашли, так как он, по приказанию императора, отправился наблюдать битву с более близкого расстояния. Император ждал его около часа, не выражая никакого нетерпения и не возобновляя своего приказания. Когда же Бессьер наконец вернулся, то он встретил его с довольным видом, выслушал спокойно его донесение и позволил ему продвинуться вперед так далеко, как он это найдет нужным.

Но было уже поздно! Нечего было думать о том, чтобы захватить русскую армию, а может быть, даже и всю Россию — оставалось только завладеть полем битвы. Кутузову дали время осмотреться. Он укрепился на остававшихся у него малодоступных пунктах и покрыл равнину своей кавалерией.

Русские, таким образом, в третий раз перестроили свой левый фланг в виду Нея и Мюрата. Мюрат призвал кавалерию Монбрена. Но Монбрен был убит, и его заменил Коленкур. При виде адъютантов несчастного Монбрена, оплакивавших своего генерала, он закричал им: «Идите за мной! Не оплакивайте его, а отомстите за него!»

Мюрат показал ему на новый фланг неприятеля. Надо прорвать его до самого горла их большой батареи. Там же, в то же время как егерский полк станет извлекать выгоду из своего успеха, он, Коленкур, повернет внезапно налево со своими кирасирами, чтобы атаковать с тыла этот грозный редут, фронт которого продолжает сокрушать кавалерию Мюрата.

— Вы меня увидите там тотчас же, живого или мертвого! — воскликнул Коленкур. Он бросился туда, повергая на своем пути все, что сопротивлялось ему, затем быстро повернул налево со своими кирасирами[147], проник первый в окровавленный редут. Там его настигла пуля и уложила на месте[148]. Его победа стала его могилой!

Императору тотчас же донесли об этой потере. Обер-шталмейстер Арман де Коленкур, брат несчастного генерала, слышал это. Сначала он был сражен горем, но потом поборол себя, и если бы не слезы, которые тихо стекали по его лицу, то можно было бы подумать, что он отнесся к этому безучастно. Император сказал ему: «Вы слышали? Хотите уйти?» — при этом у него вырвалось восклицание глубокого огорчения. Но в этот момент мы уже двигались на врага. Обер-шталмейстер ничего не ответил императору, но не ушел, а только чуть-чуть приподнял шляпу в знак благодарности и отказа.