ВЕСНА 1972 года: ПРЕДЧУВСТВИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЕСНА 1972 года: ПРЕДЧУВСТВИЯ

Уже не тетрадку с собой возила я повсюду – а маленькую, портативную пишущую машинку, которую брала напрокат.

Приезжала на репетицию в ДК МЭИ за час, а то и за два до начала; ставила машинку на пол (стола в зале не было, только зеркало во всю стену и станок), и, сидя перед ней на полу, скрестив ноги в истёртых «чешках», настукивала…

Что это было? Письма? пророчества? Мольбы, предостережения, – которые не знала, куда отослать… Да если бы и знала, вряд ли решилась бы…

* * *

приходите однажды в гости

просто так

может помните – дом и мостик

дождь в цветах

постучите тихонько тростью

на крыльце

приходите

я жду вас в гости

дня в конце

фонари

их прозрачных ампул

тишина

не зажгу ни луны ни лампы

у окна

только два золотых бокала

в полутьме

приходите

ещё осталось

в них на дне

Машинка барахлила: не ставила знаков препинания и была не способна на заглавные буквы. Стихи походили на телеграммы.

Нескончаемый поток оставшихся неотправленными телеграмм…

* * *

и фонарей заплывшие глаза

и губы пересохшие каналов

и снова сумерки

и я тебя искала

всю жизнь

и целый день –

и не нашла

пропал с письмом бесследно

почтальон

туман и дождь

черту подводит вечер

смешно сказать

надеялась на встречу

всю жизнь

и каждый день –

и не нашла

муть подворотен

снег по желобам

и драный кот

по судороге лестниц

я так надеялась

что всё же будем вместе

пускай не жизнь

а только день –

и не нашла

Срочные – ставшие бессрочными – телеграммы…

* * *

Нам мало двух вечеров в ДК МЭИ. Поэтому мы стали ездить с Наташей Дюшен и с Жан-Кристофом на Каширку.

Там, в зале Дворца культуры «Москворечье», репетировала цирковая студия. Жан-Кристоф был знаком с её руководительницей, Светланой, и Светлана позволила нам репетировать вместе с ними.

Зал был огромный, и в каждом уголке кто-то репетировал свой номер: здесь – акробаты, здесь – девочка-»змея», здесь – жонглёры… Нашёлся и для нас уголок. Мы, облачившись в чёрное трико, разминались, делали мастер-класс и репетировали номера, с которыми выступали обычно на концертах.

В этом же зале, в своём уголке, репетировал долговязый мальчишка лет семнадцати. Он жонглировал пластмассовыми тазиками. Почему тазиками? Наверное, для оригинальности. Когда мы начинали делать мастер-класс, он забывал о своих тазиках и смотрел на нас широко открытыми глазами. Когда кто-нибудь из нас улыбался ему, он жутко краснел. Он был рыжеват, и у него был большой кривой нос, видимо, когда-то сломанный. А главное – эта застенчивость и способность краснеть до самых ушей. В нём было что-то клоунское.

Наконец, он решился с нами познакомиться. Его звали Валькой. Он приехал из Нижнего Тагила, учился в кулинарном техникуме, жил в общежитии.

– А почему ты решил стать жонглёром? А не клоуном? В тебе есть что-то клоунское, – сказала я будущему кулинару.

– Так я и хочу быть клоуном! – с жаром сказал он. – Я как увидел у нас в Нижнем Тагиле Леонида Енгибарова, так и решил: буду клоуном! Для этого и в Москву приехал.

– А при чём здесь тазики?

– Говорят: клоунов много, в клоуны просто так не пробиться. Решил для начала подготовить какой-нибудь оригинальный номер, а там – видно будет…

– Ты считаешь, тазики – это оригинально?

Он опять жутко покраснел и сказал извиняющимся голосом:

– Никто ведь тазиками не жонглирует…

И опять он смотрел во все глаза, как мы репетируем. А потом решил попробовать сам. У него пошло, он был пластичный, очень способный мальчишка. Только очень застенчивый, он всё время смущался, и первое время это ему мешало. Потом он спросил:

– Ребята, а можно и мне в ту студию, в которую вы ходите?

– А почему же нет? Приходи. Только как же твои тазики?

– Да ну их!…

Так в нашей студии пантомимы появился Валентин Гнеушев. В будущем – один из ведущих актёров Театра пластической драмы Гедрюса Мацкявичюса. В дальнейшем – знаменитый на весь мир цирковой режиссёр.

А вот клоуном Валентин так и не стал. Хотя… неосуществившаяся мечта юности не даёт ему покоя и сейчас, когда ему уже за пятьдесят. И когда я вижу его на телеэкране, толстого, в атласной аляповатой жилетке, с пышным жабо и с лорнеткой в руках, или жующего толстую сигару и с отвращением отплёвывающегося, выдающего при этом какие-то странные, нелепые сентенции… я думаю, что если бы он вышел с лорнеткой и со своей сигарой, да в этой жилетке, да в этом жабо в цирковой манеж – было бы лучше. Уместнее.

Не став клоуном в манеже, Валентин сделался клоуном в жизни. И хотя он весьма доволен собой, мне его почему-то жалко.

Иногда он звонит по какому-нибудь поводу, к примеру, зовёт на день рождения, который он обычно отмечает с огромной помпой (однажды это было в Историческом музее, почти что на Красной площади – а вам слабо?), а я, конечно, не хожу на эти тусовки – что я там забыла? Ведь это такая показуха и скукота, зачем тратить на это время? А он обижается. Ему ведь важно покрасоваться перед нами – его старыми знакомыми, которые помнят весну 1972 года, Дом культуры «Москворечье», цирковую студию, и долговязого, худющего паренька из кулинарного училища, жгуче краснеющего от смущения, жонглирующего пластиковыми тазиками…

Он поставил несколько гениальных номеров. Но это было уже давно… Он тогда ещё не носил жабо и лорнетку. Может, выложился на этих нескольких номерах? Или понял, что если жить и работать на таком напряжении, то долго не протянешь?…

Порой мне кажется, что долговязый застенчивый мальчишка всё ещё живёт в нём, но вместо того, чтобы радоваться этому, Валя стыдится его. Стыдится лучшего, что в нём есть. И от страха, что кто-нибудь догадается, какой он настоящий, прикрывается жабо, лорнетками, сигарами и жилетками… Несостоявшийся клоун Валентин Гнеушев выбрал в жизни роль самодовольного чудака. Зачем? Наверное, так ему теплее. Сытнее. Каждый делает в жизни свой выбор. До сих пор поклоняясь Енгибарову, он стал его полной противоположностью. Ну, что ж. Каждому – своё.

* * *

Однажды на репетиции в ДК на Бауманской.

Бойко врубил отличную музыку. Цирковая, заводная! И я, сама того от себя не ожидая, стала показывать номер. Тут же, на ходу его придумывая. Номер про укротительницу хищников. Моя вечная застенчивость – ушла. Я чувствовала лёгкость и вдохновение, от которых голова шла кругом… Я всё могла! Я чувствовала себя в центре красного манежа… ощущала на себе жаркий свет софитов… гремел оркестр… и Мой Клоун смотрел на меня из партера внимательно и удивлённо… А в руках у меня был хлыстик, и мои хищники слушались меня беспрекословно… И тут на манеже появился ещё один хищник, молодой, с ленцой лев с лохматой гривой – это был Жан-Кристоф. Он не выдержал и включился в мою игру! Он был прекрасным партнёром. Вдвоём мы с ним доиграли наш номер, и с манежа я уехала верхом на его спине…

Бойко был в восторге. Он сказал:

– Готовый номер! Включаю его в наш репертуар. На ближайшем же концерте будете с ним выступать. Сделай только себе маленький красный плащик. Это украсит чёрное трико. И маленький хлыстик. А вы, ребята, отлично смотритесь в паре. Подумайте, чтобы вы ещё могли сделать вместе.

И мы с Жан-Кристофом стали лихорадочно придумывать себе репертуар… Хотя пара мы были странная. Он был ниже меня ростом и уже в плечах, с крупной головой, очень бледным лицом и гривой серых, пепельных волос. Глаза у него были светло-серые, навыкате, очень крупные и как будто всегда немного сонные. У Жан-Кристофа был хронический недосып, он работал на каком-то предприятии и вставал очень рано. Мы настолько странно смотрелись рядом, что было ясно, что работать вместе можем только эксцентрику: ну, вот, типа укротительницы хищников.

Мы выступали с этим номером, имели успех и подумывали: а не податься ли нам на профессиональную сцену? Подготовить ещё пару номеров, ведь это совсем не трудно – и можно идти работать: ехать с какой-нибудь актёрской бригадой по городам и весям, по колхозным клубам, по крошечным городишкам, где люди радуются приезду артистов, как великому празднику. Сама когда-то жила в таком вот городке в степи и знаю, как там ждут артистов. Люди в провинции – самые благодарные зрители.

Удерживало только то, что у меня из головы не шёл цирк… Студия пантомимы была для меня всё же промежуточным вариантом. Весь этот год я выступала на сцене с нашей студией, но меня это как-то не грело. Мне снился манеж… Но, если учесть, что мой Клоун тоже временно ушёл на сцену (я была уверена, что это – временно, и от артистов на репетиции на ВДНХ уже слышала: «Енгибаров хочет вернуться в цирк»), но пока Мой Клоун был на сцене… вариант с Жан-Кристофом, и этот наш цирковой по духу номер меня устраивали.

Мне всегда хотелось работать на одном поле с Моим Клоуном. Ради этого стоило перетерпеть слепящий холод рампы и черноту зрительного зала… Меня убивала эта чернота. Когда я выходила на сцену, мне казалось, что там – за краем сцены – просто чёрная дыра… Пусто! Это совсем, совсем не то, что в манеже, когда вокруг – лица, улыбки, человеческое тепло… Не представляю, как театральные артисты всю жизнь работают перед этим тёмным залом. Но временно можно перетерпеть, думала я. А Жан-Кристоф был классным партнёром: очень отзывчивым, пластичным, музыкальным. (Он-таки станет профессиональным актёром-мимом, и много лет будет играть в Театре пластической драмы у Гедрюса Мацкявичюса, а потом – будет вести собственную студию… А тогда, в начале семидесятых, уже видно было, какой это замечательный актёр.)

Мы могли часами спорить о нашем будущем репертуаре. Точнее – спорила я. А Жан-Кристоф говорил свои реплики в замедленном темпе, у него была такая необычная, слишком замедленная речь – как будто магнитофон сильно недотягивает. Или как будто перед тобой Диоген со ртом, набитым камушками. Короче: Жан-Кристоф был прирождённый мим, а говорить, спорить – это была не его стихия. Он мог спокойно молчать час, два… сколько угодно. Я ведь тоже не из говорунов. Поэтому наши творческие встречи происходили порой в полном молчании.

– Жан-Кристоф, а ты заметил, что мы с тобой за весь вечер не сказали ни слова?

– Правда? – искренне удивлялся он. – Нет, не заметил.

Мне нравилась его молчаливость. Не люблю болтунов. Людей, у которых всё уходит в слова.

Промолчав целый вечер, он вдруг говорил:

– Смотри, что я придумал.

И тут же показывал что-то из будущего номера. Да в таком отточенном виде, как будто он целый год перед этим репетировал! А ему не нужно было репетировать. Просто это был его природный язык – язык пластики и жестов. И, если открывая рот, он был косноязычен и маловразумителен, потому что это была совершенно не его стихия, то когда он говорил: «Посмотри», – и начинал говорить руками, всем телом, мимикой. – то был понятен и красноречив, и каждый жест его был абсолютно однозначен. Вот это была его стихия!

А мне всё нужно было записать на бумаге, прописать все оттенки, все «корючки». Только написав на бумаге, я начинала это видеть и чувствовать. Всё-таки я – бумажный человек…

И вот что интересно: Жан-Кристоф в жизни был жутко застенчив, но когда он начинал двигаться, что-то показывать – его застенчивость тут же испарялась. Погружаясь в свою стихию – стихию пластики – он был очень уверен в себе. Буквально как рыба в воде.

У меня же где-то внутри всегда сидело какое-то смущение, и я должна была его постоянно преодолевать. Только когда я репетировала совершенно одна, в маленьком тёмном клубе в Марьиной Роще, вот только тогда я себя чувствовала абсолютно свободной и не стеснялась. В те минуты мне казалось порой, что я… – ну, не гений, конечно, но и не бездарь, это точно. Вот только этого никто не видел и не знал…

Но я утешала себя, что уверенность – вещь наживная. Всё-таки Жан-Кристоф был старше меня и занимался пантомимой уже лет шесть.

* * *

– Если хочешь в профессионалы – нужен «паровоз». Вот Слава это понимает, – говорит мне нравоучительно Бойко.

Славка Самохин репетирует номер под названием «Мальчиш-кибальчиш». Под революционную музыку «Эй, тачанка-ростовчанка» бегает по сцене в чёрном трико, в будёновке на голове и размахивает красным флагом. Идейно выдержанный номер.

– Слава хочет на профессиональную сцену. Он правильно начинает. Вот Боря Амарантов, когда начинал, сделал номер «Мечта империалиста». Жонглировал бомбами. Гротесково, зло, ярко. Сразу видно: наш человек, советский, правильно мыслящий. Ему можно доверять. После этого можно себе позволить и лирику, и философию. Главное – правильно начать. Должен быть щит, прикрытие. Иными словами – «паровоз». Он потащит за собой состав.

– А Енгибаров? У него никаких «паровозов» нет. И никогда не было.

– Вот поэтому он всю жизнь и ездит по провинции. А другие, не такие талантливые, но зато умные – по парижам. Да что я тебе рассказываю, ты сама лучше меня знаешь. А теперь, где твой Енгибаров?

– На гастролях. В Сибири.

– Вот то-то и оно: в Сибири…

– Анатолий Иванович, неужели вы действительно верите в то, что главное – это «паровоз»?

– Не верю, а знаю. Знаю, что без этого – никак. Ты способная девчонка, но то, что ты мне показывала, это такая депрессуха…

– Что?!

– Тоска зелёная, вот что! Цирк, эстрада – весёлое искусство. Людям хочется радости, в жизни её не так уж много. Поэтому люди идут в цирк, в театр, неужели непонятно? А ты гонишь тоску! Кому это надо?

– Почему вы ИДЕЮ, МЫСЛЬ называете тоской? А как же Енгибаров?

– У Енгибарова всё по законам жанра построено. У него такие корючки – закачаешься! Да ты сама знаешь.

– У меня тоже есть корючки. Я ещё больше придумаю. Чтобы было смешно. Но «паровозов» у меня не будет!

– Послушай, мне даже любопытно, чего ты добьёшься своим упрямством. Посмотрим: удастся ли тебе пробить стены?

Чего я добиваюсь своим упрямством? Только одного – права быть собой. Когда жизнь предлагает мне делать что-то не моё, а чужое – во мне всё бунтует и встаёт на дыбы. Кажется, каждый атом во мне вопит: «Нет! Не хочу! Не буду!»

Просто я так устроена, и ничего с этим не поделаешь, матушка-природа меня такой сотворила: я могу делать только СВОЁ. Я могу делать только то, что рождается из глубины моей души. Из самых моих недр. Разве можно заставить вулкан извергать чужую лаву?… Разве можно его заткнуть, если он уже созрел?! Да, пожалуй, я ещё не созрела, но я уже в стадии внутреннего кипения…

…С той весны, с того разговора прошло много лет. «Посмотрим, удастся ли тебе пробить стены?» – спросил меня Анатолий Иванович, и в голосе его звучала плохо скрываемая ирония опытного, тёртого человека, глядящего на меня как на наивную прожектёрку, не знающую реальной жизни…

Так удалось ли мне пробить стены? – нетерпеливо спросите вы. И я вам отвечу: можно тратить свою энергию на пробивание стен враждебного тебе мира. А можно – создавать СВОЙ мир. Я выбрала – второе. Ведь за стенами – другие стены. Пробивай, не пробивай… Помните енгибаровскую пантомиму «Клетка»? Человек раздвигает прутья клетки, выходит из неё на свободу и… – обнаруживает, что он – всё равно в клетке! Только большего размера. Но всё равно в клетке! Человек опять раздвигает прутья – и вновь выходит на свободу – и вновь обнаруживает себя в клетке! – и так до потери сил, до полного изнеможения и отчаяния…

А можно – создать СВОЙ мир. На манеже тринадцати метров в диаметре. Или на листке бумаги. В своём маленьком доме. В своём огромном сердце. Свой мир. Где нет глухих стен и железных прутьев. Где свобода, творчество и любовь.

Да, такой параллельный мир…

И я думаю, что мне это удалось. Я даже уверена в этом.

* * *

…Я вспоминаю скрипучую, морозную, яркую зиму семьдесят второго года, и как я репетировала, как сумасшедшая, как заведённая: в холодном репетиционном зале на ВДНХ, в Доме культуры на Бауманской, во Дворце «Москворечье», в старом клубике в Марьиной роще…

И что же, спросите вы, всё это – напрасно, впустую?…

Да нет же! Напрасно ничего не бывает. Все усилия дают результат. Если не в настоящем – то в будущем, это уж точно. Надо только досмотреть цепочку событий до конца…

И если б мне кто-нибудь сказал тогда, что пройдёт всего… четверть века, и я выйду на манеж… на свой манеж, сшитый собственными руками… и сыграю спектакль, посвящённый Моему Клоуну… а потом ещё один… и ещё… И стихи будут в моих спектаклях, и пантомима – всё, как я и думала… и не одна я буду на своём манеже, а со своей маленькой дочкой… со своим маленьким, весёлым клоуном… со своей самой лучшей на свете партнёршей!

…Да, всегда надо досмотреть цепочку событий до конца…

* * *

Весной пишу письмо в Литинститут – поэту Евгению Долматовскому. Спрашиваю его напрямик: стоит ли мне присылать стихи вновь? И по какой причине мне их возвращают? Ответ, на удивление, пришёл очень быстро – добрый и по-отечески мягкий. Письмо было написано от руки, почерк аккуратный и какой-то уютный. Но… вновь упрёки в том, что подражаю тому-то и тому-то. И вряд ли стоит подаваться в очередной раз на конкурс… вряд ли ответ будет положительным. Хотя решать, конечно, мне.

Но не могла же я согласиться с Долматовским! Так что послала стихи вновь – исключительно из духа противоречия. Я-то знала, что я никому не подражаю. Уважаемый поэт ошибается. Я живу СВОЮ жизнь и пишу СВОИ стихи – при чём тут Блок, Цветаева, Есенин, которых он упомянул в своём письме?… Да, я их люблю, но я – ДРУГАЯ!!!

Я верила только Енгибарову. Он сказал: «ТЫ УЖЕ ПОЭТ». Это были самые лучшие слова, которые я когда-либо слышала в своей адрес. Не просто: «у вас симпатичные стихи», не просто: «в вас есть искра божья», а полное признание: «ТЫ УЖЕ ПОЭТ». Самые важные слова в моей жизни. Спасибо, милый Мой Клоун. Ты понимаешь меня лучше, чем кто-либо другой. И признаёшь меня поэтом в то время, как другие только присматриваются.

* * *

Страшные стихи приходят ко мне:

Скверно,

смутно, как никогда…

Вы совсем перестали сниться.

В дверь вошла безглазая птица, –

страшно!…

Мутной золой снега…

Послали за доктором.

Он приехал.

Я слышала на крыльце его лёгкие

шаги…

Страшно удивилась, увидав Вас,

в красном капюшоне,

прикрывающем половину лица.

Успела подумать:

какая странная метаморфоза…

Вы – моя болезнь,

Вы же – лекарь,

и Вы же – палач…

…Когда я проснулась, –

упоительно пахло дождём,

светало,

нежно голубели фонари…

Господи, я здорова!

Освобождение,

пустота.

Хочется есть.

Тянусь к столику

за прохладной черешней

и натыкаюсь на историю болезни.

В ней

Вашей рукой

сделана последняя запись:

«Ампутация крыльев…»

О чём это? О ком это?…

* * *

– Вообще-то ты смешная, – сказал Бойко. – Правда-правда! Смешная. Какая-то клоунская закваска в тебе действительно есть. Это надо же так отбрыкиваться от всех возможностей, которые тебе жизнь посылает! К Енгибарову в театр не пошла. К фокуснику в номер не пошла. С Олегом работать не захотела. А чего ты вообще хочешь?

И в очередной раз я повторила то, что он от меня уже слышал:

– Хочу в манеж. Хочу говорить СВОЁ.

– А тебе есть что сказать?

– Думаю, что есть.

И я дала почитать ему свои стихи.

* * *

– Вот и пиши, – сказал он, когда прочёл. – Хорошо пишешь. Послушай, а зачем тебе вообще цирк?

– Люблю я его, Анатолий Иванович. Чувствую, как на мне исполняется примета: кто однажды переступил барьер манежа, назад не возвращается…

– Это у тебя вроде детской болезни. Пройдёт. Я тоже в детстве мечтал быть пожарником. И, как видишь, прошло.

– А у меня не пройдёт!

– Зачем спорить? Будущее покажет. А пока давай я тебя лучше познакомлю с Александром Ивановым, – сказал он.

– Почему это – «лучше»? И с которым Ивановым – пародистом?

– Ну, да. С Сан Санычем.

– Не хочу.

– Почему?

– Он – злой.

– Да нет же! С чего ты взяла? Сан Саныч славный парень, мы давно дружим. У него знакомства повсюду, он тебе поможет с публикацией. Я ему про тебя уже говорил. А то ведь так просто, одной, не пробиться в этом мире. Ни в цирковом, ни в литературном.

Он был прав. Так просто не пробиться. Но я как представила, что Александр Иванов на очередном концерте пародирует мои стихи про Клоуна… у меня потемнело в глазах. И я подумала: я этого не переживу. Вот так, идти и добровольно подставляться под его талантливо-ядовитые укусы? В надежде, что он поможет мне опубликовать пару стишков? Но за это вволю покатается на моих косточках. И выставит на всеобщее осмеяние моё самое сокровенное и дорогое…

– Разве я похожа на мазохистку? – сказала я.

– Да Сан-Саныч добрейший парень! – продолжал уверять Бойко. – Ты сама увидишь. И потом: когда он пародирует кого-то – это же наилучшая реклама этому автору!

– Спасибо, но мне такой рекламы не надо.

Короче, я отказалась от знакомства со знаменитым пародистом. И, таким образом, навеки упустила свой шанс быть осмеянной, а заодно и прославленной…

* * *

Весной Бойко сказал:

– Послушай, бросай свою газетную лавочку. Лучше я тебя устрою на работу в Москонцерт.

– Причём тут Москонцерт, Анатолий Иванович?

– Там нужна девочка в плановый отдел.

– Причем тут плановый отдел?!

– Тебе нужно попасть внутрь системы. Нужно стать своей. Примелькаться. Понимаешь?

– Не совсем.

– Каждому новоиспечённому артисту, к тому же без специального образования, необходимо пройти квалификационную комиссию. Если ты будешь своей, тебя аттестуют без проблем.

– Но зачем мне аттестовываться в Москонцерте? Я ведь хочу в цирк!

– Смотри на вещи реально. Большой цирк для тебя – пока вещь недосягаемая. Но при Москонцерте существует «Цирк на сцене». Тебе нужно попасть сначала хотя бы туда. А дальше – видно будет…

Подумав, я согласилась. И вскоре уже сидела в конторе у Красных Ворот, на Каланчевской улице. Здесь тоже был женский коллектив: молодые женщины и девчонки, вроде меня. Кроме двух-трёх, попавших сюда случайно, в основном, здесь работали жёны и дочери артистов. Работа что называется, не пыльная: заполнять накладные. Ничего планировать не пришлось. Во время праздников работы было много, в другие дни – затишье и скука.

По коридорам конторы ходили разные знаменитости: Лещенко, Кобзон, Шульженко, Акопян… В первые дни меня это поражало, но очень быстро привыкла, и это стало казаться обыденным: ну, Лещенко, ну, Шульженко, ну ещё кто-то. Обычные, в общем-то, люди, вечно спешащие, уставшие, с гастролей на гастроли, они прибегали сюда оформить очередную командировку и получить командировочные. Москонцерт был похож на вокзал: в узких коридорах и в тесном буфете шум, толкотня, восклицания: «Привет! Откуда? Куда?»

* * *

Сразу подружилась с двумя девочками: Таней Неструевой и Марьяной Тонковой. Если зайти в плановый отдел – то наши столы стояли слева, друг за дружкой: Марьянин, Танин и мой.

Марьяна – дочь популярного артиста Вадима Тонкова, выступающего в маске «Маврикиевны». «Маврикиевна» часто забегает в наш отдел, навестить дочку – единственную, драгоценную и обожаемую. Марьяна красива античной красотой: маленькая, совершенной формы головка с гладко зачёсанными, тёмными волосами, точёные черты лица, тёмные дуги бровей и всегда немного удивлённые, распахнутые глаза. А голос такой нежный – как будто в горле у неё звенят колокольчики… Марьяна хоть младше меня на три года, но уже замужем, на тонком пальчике поблёскивает свеженькое обручальное колечко. При этом – выражение лица совершенно детское.

Когда мы проходили однажды по Художественному проезду, мимо МХАТа, Марьяна сказала своим колокольчиковым голосом: «Между прочим, мой прадед строил. По папиной линии. Архитектор Шехтель. Папин родной дедушка». Я была потрясена. Связь времён, оказывается, не прерывается, она – ЕСТЬ, она – ЖИВЁТ, пульсирует, и вот, идёт рядом со мной девчонка, и так запросто, махнув ручкой в сторону главного театра страны, говорит небрежно: «Между прочим, мой прадед строил». Потрясающе!

Таня – полная противоположность Марьяне. Резкая, угловатая, с громким голосом. Какая-то бесшабашная. Густые русые волосы всегда взъерошены. Очки в тёмной, тяжёлой оправе, за очками – настороженный, колючий взгляд. Много курит. Пишет хорошие, но очень мрачные стихи. На почве поэзии мы и сдружились.

Когда первый раз пришла к ней в гости и засиделась допоздна, я спросила: «А когда твои родители с работы приходят?» И она ответила, спокойно так, совершенно будничным голосом, что родители её с работы уже давно не приходят. Потому что умерли. Когда она училась в десятом классе.

– Как? Одновременно?…

– Сначала мама. А через девять дней – папа. От сердечного приступа. Не смог пережить маму, очень её любил.

– И ты… одна с тех пор?

– Вообще-то, у меня есть старший брат. Но он на Курилах живёт. Военный лётчик. Помогает мне деньгами.

– А дедушки и бабушки у тебя есть?

– Есть одна бабушка. По маме. На Украине. И дедушка тоже был. Но его убили.

– На войне?

– Какой на войне! Браконьеры. Он был лесник. Летом, когда я одна осталась, поехала к ним. Мы с дедом на лошадях объезжали лес. Встретили браконьеров. Они начали стрелять. Меня ранили, – Таня спустила белый гольфик на загорелой ноге, и я увидела жутковатый шрам, идущий по икре от щиколотки почти до колена. – Ну, вот. А деда убили. У меня на глазах.

Никого в жизни мне не было так жаль, как Танюшку Неструеву. И я горячо полюбила эту одинокую, колючую девчонку, полюбила, как родную сестру. За что жизнь взвалила на её худющие, ещё детские плечи такой крест – столько утрат разом? И как она это всё пережила? Как вообще такое можно пережить?…

Она сказала:

– Мечтаю, что когда-нибудь у меня будут дети. Мальчик и девочка. Мальчика назову в честь отца – Дмитрием, а девочку в честь мамы – Марией.

Танюшка верила в Бога. Она ходила в церковь. Но не в Москве, а в маленьком городке на Украине, куда ездила навещать бабушку и маминых сестёр. Наверное, вера в Бога и помогала ей выжить.

Были и ещё два допинга: сигареты и вино. Вообще, винопитием занимались в нашем отделе все. Это было обычное дело: в конце рабочего дня кто-нибудь из девчонок вызывался «сбегать напротив» – в магазин, за бутылкой вина. Все, кроме нас с Марьяной, относились с большим энтузиазмом к этому способу расслабиться. Даже считалось: а как же без этого? Также и курение. Кроме нас с Марьяной, курили все. А Танюшка дымила, как паровоз. Ночью, если ей хотелось покурить, а в доме не было ни одной сигареты, Танюшка выбегала на улицу и «стреляла» сигареты у таксистов. На мои слова о том, что это вредно – так много курить, она ничего не говорила, а только закуривала очередную сигарету… Помню её бледно-желтое лицо, напряжённый взгляд, удушающий дым от сигареты и хрипловатый голос, когда она читает своё самое грустное стихотворение – про человека, который «несчастья возит» – про водителя катафалка… Из всех своих стихов, именно эти она любила больше всего. И если её просили почитать стихи, то прежде всего читала именно эти…

Несколько лет мы с Танюшкой Неструевой будем очень дружны. И её дом будет всегда открыт для меня, я буду подолгу жить у неё, когда отношения с Фёдором накалятся до предела. Так же, как когда-то к Лянь-Кунь в Марьину Рощу, так теперь к Танюшке я могла приехать в любое время дня и ночи, даже без звонка.

А через много лет Танюшка станет специалистом в очень неожиданной области – Бородинская битва! Она будет знать об этом историческом событии абсолютно всё. И когда будут снимать о Бородинской битве какой-нибудь фильм, или передачу, будут приглашать Неструеву, как консультанта.

Но ни дочки Марии, ни сына Дмитрия, о которых она мечтала, судьба ей так и не подарила…

* * *

Вскоре, как я пришла в Москонцерт, произошло страшное событие. Лев Лещенко со своим ансамблем должен был лететь на гастроли в Харьков. Лещенко опоздал на самолёт. Ансамбль улетел без него. Самолёт разбился. Все погибли. Молодые, красивые, талантливые ребята… Лёва чуть не сошёл с ума от горя и чувства вины. Хотя в чём он был виноват?…

Москонцерт закрыли на весь день, все уехали на похороны. Помню огромные портреты на гробах, в которых, как шептались вокруг, была просто обожжённая земля с того места, куда упал самолёт…

В нашей комнате все плакали, не просыхая, неделю… Из отдела в отдел передавали горькие Лёвины слова: «Я не знаю, как мне теперь жить. Лучше бы я улетел вместе с ними…» И когда его пытались утешить: «Лёва, радуйся, тебя Бог спас», он спрашивал: «А почему Он их не спас?» На это никто не мог дать ответа.

И потом долго висела в коридорах Москонцерта густая печаль и грустный шёпот всё о том же: «Судьба… им – улететь, а ему – опоздать… вот что это, если не судьба?…»

* * *

Телефонный звонок:

– С вами говорит Валентина Демченко. Знакомая Ефима Черныха. Вы оставили у него свои стихи…

– Да. Год назад…

– Ефим дал мне их прочесть, и я хочу вам сказать «спасибо». Я давно ничего подобного не читала… Я отнесла ваши стихи в литературную консультацию при Союзе писателей, там есть такой замечательный редактор – Борис Глебович Штейн, он тоже их прочёл и хотел бы с вами пообщаться. Запишите его телефон.

Недоумевая, записываю телефон…

…Он смотрел на меня из-за толстых стёкол очков добрыми голубыми глазами. Он говорил мне замечательные слова о моих стихах. Добрый Борис Глебович Штейн, с которым отныне у нас – дружба: на много-много лет… У него – дочка моя ровесница, и только что родилась внучка, как раз в тот день, когда я первый раз пришла к нему на консультацию, и ему позвонили, и он так разволновался, и был так счастлив…

Наверное, у моего отца такие же внимательные добрые глаза. Хотела бы я, чтобы мой отец так же волновался за меня и радовался… Как же мне этого не хватает в жизни! Милый мой папочка, где ты? Мне уже двадцать два года будет этим летом, а я всё никак не привыкну к твоему отсутствию в моей жизни… Почему столько лет не пишешь мне? Я этой зимой писала тебе, но письмо вернулось. С припиской, что «адресат выбыл». Я сделала запрос в одесское адресное бюро, и мне прислали твой старый адрес. Я подумала, что возврат письма был ошибкой. И вновь написала тебе по-прежнему адресу. Но результат был тот же – «Адресат выбыл».

Значит, всё таки выбыл? Но – куда?… Почему ты не прислал мне свой новый адрес? Где мне теперь искать тебя? Почему мы опять потеряли друг друга? Как такое могло случиться?! Впрочем… может, ты мне и писал, а мама и Фёдор не отдали мне твоего письма? Конечно, они бы не отдали. Ни за что бы не отдали! И не сказали бы про письмо, это уж точно! А может, ты мне писал на главпочтамт до востребования? А я давно уже не хожу туда… Может, твоё письмо лежало месяц, дожидаясь меня, а я так и не пришла за ним, и оно отправилось обратно… Вот, я сама во всём и виновата! Прости меня, папочка. Прости свою непутёвую дочь. Я опять потеряла тебя. На этот раз – по своей вине. И теперь уже, видимо, навсегда… Мысль об этом сидит колючей занозой в моём сердце. Есть в сердце место, где живёт твой образ, твои чудесные голубые глаза, твоя фигура в чёрном пальто на белом снегу, твой прощальный взмах руки – и прикасаться к этому месту нестерпимо больно… Но когда мне плохо, когда мне очень плохо, я возвращаюсь вновь и вновь на эту снежную тропинку, вновь ощущаю на себе твой взгляд – и думаю: «Мой отец любит меня». Снежная, солнечная тропинка в городе Оренбурге пятьдесят восьмого года, где мы прощались с тобой перед разлукой на тысячу лет, – это место моих свиданий с тобой. Всегда, когда я чувствую необходимость увидеться с тобой и поговорить, я вновь вижу себя, семилетнюю, на этой тропе и – тебя, мой прекрасный, недосягаемый отец…

* * *

Очень, очень давно не видела Моего Клоуна… Почти год!

Скоро – лето…

Летом он всегда приезжает в Москву…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.