Ты — ломоть идеализма, территория в умах
Ты — ломоть идеализма, территория в умах
Заметив Вознесенского на похоронах Нины Искренко, кто-то записал: был тих, удручен, рука на перевязи. Молодые коллеги не то чтобы злословили, нет. Иронизировали. Иногда глядели искоса.
Вознесенский приходил на похороны к тем, с кем не мог не проститься. Странно, нелепо, — но его появление на похоронах литсобратья, будь они постарше или помоложе, принимали ревностно. А то и злобно — как в девяносто седьмом, на похоронах Владимира Солоухина. «Соло земли» — назвал свое эссе о владимирском земляке поэт. Благодарно вспомнил, сколько раз помог ему в жизни писатель, в чем они соглашались друг с другом, о чем спорили, были справедливы или нет — но всегда оставались друзьями. В статье, посвященной стихотворению Вознесенского «Похороны Гоголя Николая Васильевича», Солоухин как раз «высветил ключевые христианские строки»: «Помоги мне подняться, Господь, чтоб упасть пред Тобой на колени»…
Незадолго до кончины Владимира Алексеевича поэт по-соседски зашел к нему. «Он готовил для печати работу о Белом движении, в ней разбирал мои стихи „Возложите на море венки“. „А ты знаешь, кто эти твои люди были, затопленные в Черном море? Врангелевская армия, русские люди… Так-то вот“… Это были последние его слова, которые я слышал».
После его похорон кто-то из «почвенных» соратников Солоухина в статейках и воспоминаниях нехристиански изольет на Андрея Вознесенского ядовитую желчь, неприличную для скорбящих. Бог им судья, как говорится. Скорбь для православных — все же повод к мыслям примиряющим. Раздумья о вечном и бренном приподнимают над завистью, ревностью, злобой.
Вот и, простившись с Ниной Искренко, поэт будто корку с раны содрал: «Эпоха глухонемая. / Тону. По поэме круги. / Друзья меня не понимают. / А кто понимает — враги»…
На крыше антенка, как скрепка,
пришпилит из неба тетрадь.
И нет тебя, Нина Искренко,
чтоб было кому почитать.
(«Крестная крестница»)
* * *
В 1976 году в «Литературной газете» вышли «Муки музы» — Андрей Андреевич писал о том, как много молодых имен в поэзии и как непросто им пробиться сквозь редуты литчиновников и литиздателей. За полмесяца до того покончил с жизнью молодой поэт Ефим Зубков — и вот, впервые, в статье Вознесенского, его стихи зашуршали прихотливой синтаксической листвой:
девушка,
давайте погуляем,
голову немного потеряем,
поболтаем
личного
насчет.
Мальчики,
давайте мыть посуду,
не бывать в отечестве абсурду,
этот фокус
с нами не пройдет.
«Выть хочется, — с нескрываемой горечью писал Вознесенский, — когда понимаешь, что этот поэт уж никогда больше ничего не напишет».
В «Муках музы» велся-вился разговор не только о Зубкове — о творчестве молодых Александра Ткаченко, Ольги Седаковой, Алексея Приймы, Алексея Парщикова, Елены Скульской. Годы спустя — став уже обласканным множеством премий мэтром интеллектуальной поэзии — Седакова холодно обмолвилась однажды: было дело, подходила в юные свои лета к Андрею Вознесенскому с рекомендациями от знакомых, чтобы «обратил внимание». Но это вскользь и с интонацией, понятной «для своих»: у нее с поэзией Вознесенского общего — ни-ни! Это понимал и Вознесенский — но вот ведь штука: при этом не стеснялся «обращать внимание» на тех, чья поэзия того стоила.
В той публикации 1976 года Вознесенский не упомянул Искренко. Объяснил потом: «Когда я писал статью „Муки музы“, чтобы высветить имена новой волны: метафориста А. Парщикова, крымского мустанга А. Ткаченко, а затем Ю. Арабова, А. Еременко и других, — я не знал стихов Нины». Но в середине восьмидесятых в Москве появился неформальный клуб «Поэзия», объединивший, кажется, весь андеграунд, многочисленные группы и компании поэтов «новой волны». Организаторы его — Леонид Жуков, Игорь Иртеньев, Кирилл Ковальджи, Евгений Бунимович, Марк Шатуновский. Все были здесь — Гандлевский, Рубинштейн и Пригов, Арабов, Парщиков и Еременко — все были здесь. Был и Запоев, тут же взявший псевдоним Кибиров. Но безусловной, всеми обожаемой «душой нового движения» была Искренко. Клуб и распался — когда простились с ней. «Нина ушла — и праздника не стало», — подытожил Бунимович.
С годами будут появляться разные признания — да, выросли на Вознесенском, знали наизусть, всеми правдами и неправдами проникали на его вечера. Но в 1990-е годы Искренко была одной из немногих, кто мог сказать об этом вслух и утверждать, что время его поэзии совсем не исчерпано.
Об этой странности напишет однажды поэт и исполнитель авторской песни Андрей Анпилов (литературный сайт «Середина мира». 2010. 4 июня): «Я думаю — да так оно и есть — искреннее и последовательнее всех к А. А. относилась Нина Искренко. И статья „Вернемся к Вознесенскому“, и, кстати, независимость манеры от него. (Парщиков, Арабов довольно скоро отдрейфовали ближе к Бродскому)… По некоторой традиции мои ровесники стесняются ушедшего увлечения Вознесенским, как юной слабости. Некоторые сдвигают рубеж разочарования в нем все ближе и ближе к детству»… И тут же откровенно признается: «Можно считать случайностью, что в середине 70-х я не послал, не принес ему стихи. Хотя и никуда и никому не посылал, не нес. Но, если бы решился тогда, — то только Вознесенскому…» Дальше — он вспоминает, как чудесным образом пролез с приятелем в Концертный зал Чайковского, втиснулся на галерку, погас свет, Гарри Гродберг нажал на органную педаль, вышел поэт, возложите на воду венки… «Мы возвращались домой счастливые».
А повод к этим заметкам Анпилова был еще любопытнее. В 2003 году Елена Шварц, увенчанная в ленинградско-петербургской поэтической среде эпитетом «гениальная» (кто не таял от ее строки «о море милое, тебя пересолили!»?), вернулась с вручения премии «Триумф» и огорошила Анпилова признанием: несомненно, Андрей Вознесенский — великий поэт. Надо знать Лену, удивлялся Анпилов, чтобы понимать: врученная ей премия тут вовсе ни при чем. Но как же так, ведь Вознесенский — где-то в прошлом? Столько сил, столько слов потратил кто-то, чтобы его списать в архив, — выходит, зря?
Елене Шварц — страницу за страницей — посвятил немало строк в своих подробных дневниках Юрий Кублановский, ее ближайший многолетний друг. О Шварц писал и говорил не раз очень тепло и Вознесенский. Он же и выдвинул ее на премию «Триумф». Их стихотворный диалог надежно прячется в перекличке метафор. Была у Вознесенского чайка как «плавки бога». У Шварц это уже «птицы — нательные крестики Бога!». У него — «сирень, как пудель, мне в щеки лижется». У нее — «черемуха мятется на ветру, как легион разгневанных болонок»…
Да и окошко в новое столетие прекрасная Елена открыла с тем же созвучным ощущением времени — на грани гнева и отчаяния: «В городе сняли трамвай, / не на чем в рай укатиться, / гнусным жиром богатства / измазали стены. / Седою бедною мышкой / искусство в норку забилось, / быстро поэзия сдохла, / будто и не жила».
Та же горечь у Вознесенского вылилась в «Прощание с книгой»: «Пронеслась Россия с гулом. / Как в туннель, народ мелькнул. / „Русская литература“ называют этот гул»…
«Ежели свобода-дура / в нас осуществит сполна / геноцид литературы — / то свобода ли она?»…
«Ты не только слезы Лизы / среди кризиса бумаг, / ты — ломоть идеализма, / территория в умах»…
— Что такое Дух? — расстроясь,
врубит гид по телетуру.
— А куда мы сдали совесть?
— В русскую литературу.
Елены Шварц не стало в тот же год, когда ушел Вознесенский — в феврале две тысячи десятого.
Кублановский видел в ней сюрреалистку. Для футуриста Вознесенского как раз сюрреализм и модернизм XX века, «недобравшего в классике», стал трансакадемизмом, новым академизмом-ХХ. «Этот трансакадемизм „со сдвигом“ закодирован, например, в томах Генриха Сапгира и Игоря Холина. Он подмигивает вывалившимся „последним любимым глазом“ Игоря Иртеньева. В имперских композициях прозы Владимира Сорокина слышны его ритмы. И на Михаиле Жванецком неплохо сидит абсурдистский фрак».
XX век российской истории Вознесенский читал, как палиндром — с черной дырой потрясений в начале века (с 1905 года) и лет за пять лет до конца столетия, с чеченскими войнами и неведомыми прежде наперстками политтехнологий на ельцинских выборах.
Чур меня, сюр!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.