XI. Рост идеализма в американской науке
XI. Рост идеализма в американской науке
«Главная цель — показать рост идеализма в американской науке, особенно в науках естественных и связанной с ними индустрии. Я был свидетелем этого постепенного роста. Всё, о чем я говорю в моей книге, является попыткой показать себя как свидетеля. Но есть много других американских ученых, чье мнение в этих вопросах более авторитетно, чем мое. Почему же должен говорить об идеализме в американской науке ученый, начавший свою карьеру как сербский иммигрант, когда есть много американских ученых, больше знающих по этому вопросу, чем я? Читатель сможет, пожалуй, ответить на это. Я хочу только указать, что существуют некоторые психологические элементы, подтверждающие мою веру, что иногда иммигрант может видеть вещи, которые ускользают от внимания уроженца этой страны. Верить — значит видеть. Пусть же говорит тот, кто верит, но с условием, что у него действительно есть что сказать».
Иностранец, ставший по натурализации гражданином Соединенных Штатов, имеет много поводов и предлогов говорить о достоинствах этой страны — поводов, которых нет у рожденного американца. Часто натурализованный американский гражданин, когда он возвращается на свою бывшую родину, слышит отзывы об Америке, основанные на европейских предубеждениях, которые являются следствием незнания этой страны. В таких случаях он может, если у него есть чувство долга, многое рассказать об Америке и в более интересной форме, чем рожденный американец. В нем должно заговорить чувство долга, если его натурализация означает, что он знает традиции Америки, имеет к ним искреннее уважение и ценит их достоинство. Рассказы, исходящие из уст рожденного американца, могут иногда звучать как хвастовство, но они могут часто звучать иначе, когда они исходят из уст натурализованного американца. Я имел несколько случаев убедиться в этом и один из них заслуживает здесь упоминания.
Четыре года тому назад, во время моего пребывания на старой родине, я был приглашен на праздничное публичное собрание в город недалеко от моего родного села. Это был город Панчево, где в детские годы я ходил в школу, где от моего словенского учителя Коса я первый раз услышал о Бенджамине Франклине и его бумажном змее. В первых главах моей книги показано, что многие воспоминания об отроческих днях питались в моем сердце нежной любовью к этому историческому городу. В Панчеве об этом знали, поэтому я и был приглашен. Была также и другая причина. В марте 1919 года председатель югославской делегации на Парижской мирной конференции пригласил меня в Париж в надежде на то, что с моим знанием английского языка и англо-саксонским мышлением я могу помочь делегации в ее работе. Я провел в Париже семь недель. Результаты, как меня в том уверял сербский премьер-министр Пашич, были замечательны. И он пригласил меня в Белград, как гостя правительства, чтобы изучить положение военных сирот в Сербии. Изучение закончилось тем, что была организована «Американская ассоциация помощи сербским детям», замечательная деятельность которой известна и глубоко ценится во всех частях сербского государства.
Когда в Панчево услышали, что я был в Белграде, мне было прислано приглашение.
Литературное общество «Академия», устроило торжественное публичное собрание, поводом для которого послужил День Вильсона. Оратором был молодой словенец, блестящий адвокат и публицист. Темой его доклада было: «Президент Вильсон и его четырнадцать пунктов». Он закончил свою замечательную похвальную речь президенту Вильсону словами: «Президент Вильсон является оазисом идеализма в бесконечной пустыне материализма». Образ моего старого друга Билгарза, отшельника на Кортланд-Стрит, сразу предстал предо мной, и его любимая фраза: «американский материализм» невольно зазвучала в моих ушах. У меня возникло опасение, что Соединенные Штаты Америки могут быть поняты как часть пустыни, упомянутой оратором, и мне хотелось предотвратить возможность такого заключения. Громкими и долго продолжавшимися аплодисментами были встречены те заключительные слова оратора, и прежде чем аплодисменты прекратились, председательствующий, городской голова, подошел ко мне и спросил, не желаю ли я сказать несколько слов.
Я повторю здесь кое-что из того, что я сказал тогда:
«Президент Вильсон — идеалист, и его идеализм заслуживает глубокого уважения и восхищения. Однако я отрицаю, что он представляет собой «оазис идеализма в бесконечной пустыне материализма», если только Соединенные Штаты Америки понимаются как часть этой бесконечной пустыни. Я уверен, что в этом городе, освобожденном всего лишь несколько месяцев назад из-под австрийского ига, понятие «материализм» не может относиться к Соединенным Штатам Америки. Лишь несколько месяцев назад, перед тем как было подписано перемирие, два миллиона американских солдат сражались на Западном фронте. Еще несколько миллионов ожидали в Америке своей очереди стать в ряды союзных армий во Франции. Американская индустрия напрягала все усилия, чтобы помочь общему делу союзников, и война была выиграна. Поезжайте сегодня в Париж и понаблюдайте за ходом работ мирной конференции, как это наблюдал я в течение последних семи недель, и вы увидите, что Америка не требует для себя никаких территорий, никаких мандатов и никаких обременительных компенсаций. Она является той единственной великой страной, которая проповедует умеренность и безоговорочно требует полной справедливости к маленьким странам. Югославская Далмация, Истрия, Гориция и Фиуме в напряженный период войны были отторгнуты некоторыми нашими союзниками. Сегодня Америка является единственным бесстрашным защитником ваших претензий на эти югославянские страны. Мужчины и женщины Америки спешили на фронт и там среди опасностей и тяжелых условий войны ухаживали за больными и ранеными. Они кормили голодных и одевали раздетых и нуждающихся. Они делали это еще до вступления Америки в войну. Нужно ли мне напоминать вам, что американская миссия спасла в 1915 году Сербию от ужасной эпидемии тифа, во время которой погибло несколько американцев, похороненных теперь на сербской земле. Сегодня вы найдете американцев даже в странах ваших бывших неприятелей, в Германии, Австрии и Венгрии, где они проводят благотворительную работу. Имя Гувера так же хорошо известно и почитаемо в Вене и Будапеште, как и в Бельгии. Страна материализма не может показать того духа, который показала Америка во время этой войны. Пусть идеализм президента Вильсона напомнит вам об американском идеализме.
Фраза «американский материализм» является изобретением плохо осведомленной Европы. Но европеец, живущий в Америке, возмущается, когда он слышит в Европе такие слова. Прочитайте историю Соединенных Штатов с момента их возникновения, когда первые отцы-пилигримы высадились в Плимут Рок триста лет тому назад, и вы увидите, что вся американская история с начала до конца проникнута духом идеализма. Уже первые пилигримы были идеалисты, предпринявшие опасное путешествие «во славу Бога и процветания Христовой веры».
Сто пятьдесят лет спустя после высадки отцов-пилигримов в Америке Континентальный конгресс колоний выпустил в Филадельфии «Декларацию колониальных прав», и эта декларация вместе с другими призывами, обращенными к народам Объединенного Королевства и Британской Америки, полна духа настоящего идеализма. Тот же Конгресс выпустил в 1775 году другую декларацию, провозгласив в ней идеи, которые заставили американские колонии взяться за оружие. В 1776 году Конгресс издал Декларацию Независимости, объявившую всему миру идеалы, за достижение которых колонисты были готовы жертвовать своей жизнью. Никакой другой исторический документ не формулировал так ясно и определенно «священные права человеческой личности», как эта Декларация. Люди, писавшие эти документы, не были обыкновенными людьми; они были идеалистами. Прочитайте биографию Вашингтона, Гамильтона, Франклина, Джея, Джефферсона и других вождей Американского революционного периода и вы найдете, какую чудесную силу имеет идеализм, когда судьба молодого государства находится на краю гибели. Но когда борьба была закончена, когда была обеспечена победа, вождь молодой страны великий Вашингтон принял верховный пост в государстве и, прослужив 8 лет, вышел в отставку с чувством достоинства и гордости за свою страну. Его прощальная речь к американскому народу, призывавшая к сохранению идеализма путем укрепления религии, морали, патриотизма, веры в добро и справедливость в отношении к другим народам — является эхом идеализма, который был движущей силой Американской революции. Идеализм Революционного периода был путеводной звездой американских патриотов в бурные годы перед Гражданской войной. Один из этих патриотов, Даниель Вебстер, был семнадцатилетним юношей, когда умер Вашингтон. Он знал лично некоторых знаменитых вождей Революционного периода, например, Джефферсона и Адамса. Он воспринял идеализм этого периода несомненно благодаря непосредственному общению с ними. Прочитайте его речи, как читал их я во время моих ученических дней в Америке, и вы поймете американский идеализм, если вам не сумела показать его война. Идеализм Вебстера был в сердцах людей его поколения, которые под умелым водительством Линкольна, одного из величайших американских идеалистов, сражались в Гражданской войне и сохранили Американский Союз. Бессмертные слова Линкольна: «У нас не должно быть злобы ни к кому, но милосердие ко всем» навсегда останутся девизом того идеализма, который был в сердцах американского народа, боровшегося за сохранение Американского Союза. Президент Вильсон является одним из лучших биографов Джорджа Вашингтона. Он опубликовал замечательный труд о конституционном правительстве Соединенных Штатов и не может не быть идеалистом. Речи Вильсона, с которыми он во время мировой войны обращался к американскому народу и ко всему миру, являются программой американского идеализма, — этого руководящего стимула в американской истории. Однако некоторые из вас в Европе никогда не понимали этого. Мировая война заставила вас прислушиваться к каждому слову, которое наполняет ваши сердца новыми надеждами. Слова Вильсона и его дела на Парижской мирной конференции наполняют вас этими новыми надеждами, и поэтому мы отмечаем сегодня День Вильсона в знак признательности за его деятельность. Чествуя его, вы чествуете и идеализм американского народа, за что я вам весьма благодарен.
Это здесь, в Панчеве, почти пятьдесят лет назад, я впервые услышал о Бенджамине Франклине; сегодня я передаю вам, жители Панчево, привет от родины Франклина и обращаюсь к вам с призывом: «следуйте по стопам американского идеализма, это является самым мощным оружием в защите вашего молодого государства».
Гамильтон Фиш Армстронг, тогдашний американский военный атташе в Белграде, присутствовал на этом митинге. Он не понял ни одного слова из моей речи, так как она была сказана по-сербски, но уверял меня, что, судя по впечатлению, какое она произвела на собравшихся, она должна была быть по крайней мере так же хороша, как моя речь в Принстоне в начале Мировой войны в 1914 году. Он был тогда на последнем курсе в Принстонском колледже. Речь в Принстоне была защитой сербского идеализма, который я привез с собой в Америку, когда я высадился в Касл-Гардене в 1874 году. Речь в Панчеве была защитой американского идеализма, который я привез назад в Панчево сорок пять лет спустя. Я должен заметить, однако, что за двадцать пять лет до этого вышеприведенная речь в сущности была сказана перед протоиереем Живковичем, поэтом-священником Панчева, когда я, после окончания Колумбийского колледжа, первый раз приехал на родину. По этому случаю поэт тогда сказал следующее (я цитирую его слова, приведенные в ранних главах моей книги):
«Скажи своей матери, что я счастлив взять на себя всю ответственность за твой отъезд в далекую Америку. Она уже больше не далека от нас. Она теперь в моем сердце. Ты привез Америку к нам. Она была Новым светом в моей земной географии; теперь она стала новым светом в моей духовной географии».
Я часто вспоминаю теперь эти слова и твердо верю, что сегодня миллионы европейцев также думают, что Америка является Новым светом в их духовной географии. Панчевские жители — я в том уверен — думают именно так. Но нужна была Мировая война, чтобы искоренить старые понятия, что Америка — страна материализма. Мировой маятник качнулся в другую сторону, и мне часто хочется знать, сможем ли мы жить согласно той высокой репутации, которой мы пользуемся во многих частях мира, знающих наши хорошие стороны, но не знающих наших недостатков.
Вскоре после праздника в Панчеве несколько ученых Белградского университета, членов Сербской Королевской Академии, пригласили меня на неофициальную конференцию и попросили рассказать им что-нибудь об американской науке и Национальном Исследовательском Совете в Вашингтоне. Я не думаю, что на этот раз мой доклад на такую весьма интересную тему произвел на моих сербских друзей такое же сильное впечатление, как моя речь в Панчеве. Долгое время после этой конференции я думал о многих вещах, о которых бы я мог сказать, но не сказал. Чем больше я думал, тем сильнее я упрекал себя. Через несколько месяцев мне сообщили, как один сербский ученый, присутствовавший на конференции, заметил своему коллеге, что после моей панчевской речи об американском идеализме он был склонен думать, что и в Белграде я что-нибудь скажу об идеализме в американской научной мысли. Но я ничего не сказал, и он поэтому заключил: в американской научный мысли повидимому мало идеализма, что он всегда и подозревал. Многие европейские ученые так же думали об американской науке. Мне было больно слышать замечание сербского ученого, больно потому, что я чувствовал, здесь была моя непростительная ошибка. Но обстоятельства панчевского праздника были совсем другие, чем обстоятельства конференции в Белграде. В Панчеве было брошено замечание, вызвавшее во мне опасение, что из него может быть сделан вывод: Америка — страна материализма. Никто на Белградской конференции не высказал мысли, что американская наука, может быть, страдает пороком материализма. Конечно, ни один сербский ученый не мог сказать такой вещи, когда у всех еще была свежа память о помощи американской науки Сербии во время эпидемии тифа в 1915 году.
Медленно горящие в камине дрова нужно часто помешивать, чтобы они давали хороший огонь. Подобным же образом пламя медленного умственного горения нуждается время от времени в возбуждении. Мое умственное горение на Белградской конференции несомненно было медленным и требовался возбудитель, подобный тому, какой нашелся в Панчеве. Мои первые уроки по американской истории и усвоение американских традиций также бы проходили медленно, если бы не подвернулся Билгарз, возбудивший мой ум своим отрицательным отношением к американской демократии и вечными жалобами на придуманный им призрак, который он называл американским материализмом.
Такое возбуждение испытывается многими натурализованными американскими гражданами, когда они посещают старую родину. Каждое такое посещение ускоряет в них процесс американизации. Я твердо убежден, что ассимиляция иностранцев в Америке была бы значительно ускорена, если бы мы могли обязать каждого натурализованного американского гражданина посещать через определенные промежутки времени страну, из которой он приехал. Не посещай я мою страну много раз со времени моей высадки в Касл-Гардене в 1874 году, память о моих ранних годах в Америке, описанных в первых главах этой книги, пожалуй бы давно исчезла. Не посети я в 1919 году Белград и Панчево, я бы не ощутил необходимости говорить об американском идеализме и особенно об идеализме в американской научной мысли.
Это было как раз в Белграде и в Панчеве, где был применен возбудитель, который оживил во мне воспоминания о студенческих днях в Колумбийском колледже, в Кэмбриджском и Берлинском университетах, о моей профессорской деятельности в Колумбийском университете и заставил меня припомнить весь мой жизненный и научный опыт, имеющий отношение к американскому идеализму и, в частности, к идеализму в американской науке. С тех пор я всё время возвращался в моих мыслях к вещам, имеющим отношение к американской науке, о которых бы я должен был упомянуть на конференции в Белграде. Картина «Люди прогресса», которую я впервые увидел в Купер-Юнионе в 1876 году, снова выплыла в моей памяти. Люди, изображенные на ней, — Петер Купер, Маккормик, Гудир, Морзз и другие, не представляли идеализма в науке, которую имел в виду белградский ученый. Они были практическими изобретателями, научными идолами американцев, но не идеалистами в науке. Время для идеализма в американской науке тогда еще не пришло. Железная дорога «Юнион-Пасифик» еще не была проложена; равнины Запада еще не были покорены, чтобы производить огромные сокровища золотого зерна; гигантские залежи угля и руды еще ожидали, чтобы их подняли на поверхность земли для освоения и развития наших обширных территорий от Атлантического до Тихого океана. Тот, кто помогал людям в этом гигантском развитии индустрии, стал их идолом. Имена таких изобретателей, как Маккормик, Гудир и Морзэ, были повседневно на устах американских людей, так же как сегодня у всех на устах имена Эдисона и Белла. Джозеф Генри, знаменитый ученый, тоже был на исторической картине, но он стоял позади других. Выражение его лица, казалось, говорило, что он чувствовал себя еще почти чужим в группе людей, которые были изобретателями. Он был другом Линкольна и его научные идеалы были так же возвышенны, как идеализм политической философии Линкольна. Но в те дни идеалист в науке не возбуждал к себе большого интереса среди американского народа, который был тогда занят решением многочисленных экономических проблем. Поэтому Джозеф Генри, ученый-идеалист, был фактически неизвестен. Это и было тем, что Европа называла «американским материализмом» в науке. Де Токвилль, известный французский путешественник и острый наблюдатель, в своей книге, опубликованной более семидесяти лет назад, сказал о нас следующее:
«Нужно признать, что среди цивилизованных народов нашего времени лишь у немногих высшие науки сделали такой малый прогресс как в Соединенных Штатах… Будущее покажет, сможет ли зародиться и развиваться в демократическом обществе страсть к глубокому знанию, так же быстро, как и в аристократическом… Человек Севера не занимается наукой ради удовольствия и постигает ее успешно лишь тогда, когда видит в ней полезное применение».
Сегодня эта критика звучит как клевета на нацию, но пятьдесят лет тому назад она была проглочена как горькая пилюля, которая, по мнению многих американских мыслителей, была нам нужна, если мы хотели излечиться от болезни, грозившей стать национальным бедствием. Крупнейшие представители научной мысли в Америке указывали на нашу систему образования, с тем чтобы показать, что Токвилль был прав, и что естественные науки были заброшены в наших школах и колледжах. Из них передовыми были, как я уже говорил раньше, Джозеф Генри, президент Колумбийского колледжа Барнард, президент корнельского колледжа Байт, Дрейпер, Юманс и другие. Все они были идеалистами в науке и, приглашая пятьдесят лет тому назад в Америку Тиндаля, они знали, что приглашали самого красноречивого защитника научного идеализма. Мощное движение за развитие высших научных исследований, вызванное к жизни Максвеллом и его последователями в Англии, Д.Генри и его единомышленниками — в Америке, было движением за внедрение идеализма в науку или, как называл это Байт, «стремлением к высоким идеалам».
Когда европеец говорит о материализме в американской науке, он воскрешает мысли, которые высказывал Токвилль, когда он писал приведенные выше строки. Эти мысли отражали правду, но с тех пор, как Токвилль написал свою книгу, в Америке произошли грандиозные изменения. Если бы он был жив теперь и опубликовал другое издание своей нашумевшей книги, я уверен, он бы вставил новую главу, в которой бы он говорил об идеализме, а не о материализме в американской науке.
Поклонение вечной истине, пламенное желание искать ее неиссякаемые откровения и составляют то, что я называю «идеалом в науке». Научный рост в Великобритании и особенно в Кэмбриджском университете стал особенно заметен с тех пор, как под руководством Максвелла, более пятидесяти лет тому назад (80 лет тому назад от нашего времени), началось это великое движение. Какой прогресс сделали мы с того времени, как Тиндаль в 1872 году посетил нашу страну? Если мне удастся в моей книге ответить на этот вопрос, я буду более чем счастлив и несомненно пошлю частичный перевод этой книги моим друзьям в Белград. Это расскажет им то, что я должен был им сказать четыре года тому назад.
Я возвращаюсь теперь к моему рассказу, к тому моменту, где он был прерван. 14 апреля 1896 года отмечается в моем жизненном календаре как счастливый день. Следующий день, 15 апреля, начался душистым весенним утром, полным солнца и свежести. Я не мог воспротивиться желанию прогуляться до Колумбийского колледжа через Центральный парк и явился в аудиторию, сияя жизнерадостностью, наполняющей сердца здоровых юношей. Студенты говорили мне после, что в начале моей лекции я был необычайно оживленным. Но к концу лекции я вдруг занемог. Внезапно, как молнии на чистом небе, у меня появился озноб. Через пять дней я находился между жизнью и смертью. В моем организме шла ожесточенная борьба между крепким сердцем и грозным процессом воспаления легких. Сердце выдержало. Но когда кризис прошел и мой врач увидел, что я достаточно окреп, чтобы выдержать удар страшного известия, он сообщил мне, что моя жена умерла за несколько дней перед этим, став жертвой воспаления легких. Ухаживая за мной, она сама заразилась моей болезнью. Мое еще не окрепшее сердце выдержало и этот удар, но нервы были разрушены. Первый раз в моей жизни я понял, что такое сила воли. Я понял это потому, что ощущал отсутствие духовных импульсов, силу которых я всегда чувствовал. Первый раз, с тех пор как я двадцать шесть лет назад покинул мое родное село, мной должны были руководить другие. Никогда еще жизнь не была для меня такой безнадежной, как в эту ужасную весну 1896 года. Но я хотел жить, потому что у меня была малолетняя дочь и я должен был ее воспитать. Единственно ради нее я хотел жить; всё другое, казалось, потеряло всякий интерес или казалось недостижимым. Какая ужасная вещь — потерять уверенность в себе. Цели и стремления казались мне детскими воздушными шарами. Наши нервы, думал я, являются теми шнурами, которые удерживают эти баллоны высоко в воздухе. И когда эти шнуры рвутся, наши цели и стремления быстро исчезают в воздухе, как эти воздушные шары.
Мой доктор посоветовал мне провести лето в Норфольке, Коннектикут, чтобы здоровый климат этого города Новой Англии в Беркширских горах помог мне восстановить то, что было рассстроено и подорвано переутомлением, нервным напряжением и воспалением легких. Нью-йоркский врач, знавший меня по моей работе с Рентгеновскими лучами, предложил мне свою летнюю дачу с видом на Хейстек-Маунтен, самую высокую гору в Норфольке, и я согласился. Это, собственно говоря, не гора, а холм, едва ли выше тысячи футов от подножия, но когда я сидел на балконе маленького домика и смотрел на так называемую «обсерваторию», крадратное строение на вершине этого холма, с которого люди любовались на долину Гаусетоник, мне хотелось знать, буду ли я когда-нибудь опять настолько здоровым, чтобы взобраться на его вершину. Я вспомнил мои альпинистские подвиги в Швейцарии тридцать лет тому назад и, подавленный воспоминанием, со спокойным равнодушием должен был признать, что я стал старым и дряхлым в такие годы, которые для других не являются и средним возрастом. Каждый раз, когда я думал о моем прошлом, настоящем или будущем, я невольно приходил к этому печальному выводу и, насколько могло видеть мое туманное воображение, чувствовал, что моя карьера окончилась. Мне говорили, что всё это было следствием моего душевного расстройства, которое скоро пройдет. Но время шло, перемена не наступала, и я нервничал, когда люди пытались успокоить меня тем, что я считал пустыми надеждами на более светлое будущее. Наконец, явился ангел, ничего не обещавший, но давший мне многое.
Другой нью-йоркский врач, хорошо известный доктор Ф.С.Деннис, тоже проявлявший большой интерес к моей работе с Рентгеновскими лучами, имел летнюю дачу в Норфольке. Он был уроженец этого тихого города, верил в его целительные средства и считал его замечательным местом для выздоравливающих. Он следил за тем, чтобы мой летний отдых там снова поставил меня на ноги, и в то же время беспокоился, что мои непрекращавшиеся тяжелые размышления над самим собой на одиноком балконе закрывали предо мной все пути к физическому и душевному выздоровлению.
— Профессор, — сказал он однажды мне, — если вы не перестанете думать о себе, вы никогда не поправитесь.
— Но о чем же мне еще думать, — спрашивал я, — я не хочу больше думать об этой ужасной зеленой фосфоресценции вакуумных ламп, о Рентеговских лучах, флуоресцентных экранах и о костях рук, ног и ребер. Это они преследовали мой горевший в жару мозг во время воспаления легких, и я постараюсь никогда больше не думать о них. Мне хотелось бы думать о некоторых других проблемах, которые ожидают меня в моей лаборатории, но стоит ли? Я боюсь, не хватит моей жизни решить их, а если хватит, то вряд ли у меня будет достаточно умственной энергии, чтобы разработать их. Кроме того, каждый раз, когда я начинаю вспоминать о чем-нибудь приятном и интересном, у меня начинается сердцебиение и меня кидает в дрожь. Я должен думать о себе, потому что я опасаюсь того, что в любой момент может случиться что-нибудь такое, что оборвет последнюю нить моего нетвердого бытия. Вот этот непрекращающийся страх и заставляет меня думать о себе.
Добрый доктор посмотрел на меня озабоченно, но не сказал ничего. Через несколько дней он подкатил к моей даче в маленькой желтой колясочке, в которую была впряжена пара пони, красивой темно-гнедой масти и замечательной породы его собственного конского завода. Они отливали блеском красного зарева.
— Нравятся ли они вам, профессор? — спросил доктор, внимательно наблюдая мой восхищенный взгляд.
— Они прекрасны, — ответил я не задумываясь.
На следующий день пони с коляской и упряжью были мои. Пони было всего лишь три года, и хотя их немного приучили к упряжи, они были еще не объезжены, дики и нуждались в тренировке. Я получил их после того, как дал доктору слово, что буду тренировать их. Мой родной Банат напоминает Кентукки. Все разводят лошадей и все интуитивно знают, как обращаться с лошадью. Специалисты говорили мне потом, что я тренировал моих пони, как настоящий дрессировщик. Тренируя их, я фактически тренировал мои нервы. Они нуждались в этом больше, чем пони. «Конское чутье» с тех пор означало для меня то чутье, которое позволяет человеку тренировать лошадь, а это означает забыть обо всём остальном, кроме лошади. Тренирующий никогда не должен думать о себе, но о своем любимом животном. Он должен быть терпеливым и настойчивым, нежным и привязанным, прощая животному ошибки и поощряя его даже за малые искренние усилия. Только благодаря этим качествам тренировщик сможет развить в лошади замечательные привычки. Доктор Деннис был большой любитель лошадей, знал обо всём этом и надеялся, как он говорил мне после, что это будет для меня лучшим лекарством.
Мои пони приобрели замечательные качества и в конце года были похожи на чудесных стройных коней, гордо вскидывавших головы и шагавших как солдаты на параде. Сидеть и править этими животными, наблюдая их гордое движение по кругу на конской выставке, давало мне незабываемое наслаждение. Нью-йоркская конская выставка в Мэдисон-Сквер-Гардене осенью 1897 года и филадельфийская конская выставка в Вайссахикене весной 1898 года подтвердили замечательные качества Кометы и Принцессы Розы — пони, которых я тренировал в течение восемнадцати месяцев. Они выиграли немало призов, но лучшим призом было мое восстановленное здоровье. Я выздоравливал, сам того не замечая. Единственное улучшение, которое я замечал и о котором думал, было улучшение моих красивых пони. Однако мой лабораторный ассистент Кушмен заметил ранней весной 1897 года, что я охотнее начал говорить о моих занятиях в лаборатории. Однако я не говорил уже о Рентгеновских лучах. Я никогда не оправился от того чувства ужаса, которое наводила на меня мысль о них во время моей болезни в апреле 1896 года.
Р.Раивс, один из влиятельных представителей Нью-йоркского общества, был судьей на выставке в Вайссахикене, присудивший призы моим пони. Мы с ним вместе учились в колледже, но увидев меня на конской выставке, он не узнал меня вначале, потому что, как он говорил мне позже, не ожидал увидеть университетского профессора на конской выставке. Он очень хвалил моих пони, выигравших призы у таких конкурентов, как лошади из конюшни филадельфийского миллионера Вайднера.
— Пупин, — воскликнул Раивс, — если вы можете тренировать ваших студентов так же хорошо, как вы тренировали ваших пони, тогда вы самый знаменитый профессор в Америке.
— Я смог бы, — ответил я, — если бы у меня было два студента, а не двести.
Раивс повторил это замечание своему брату, опекуну Колумбийского университета, и последний увидел в нем намек на педагогические методы.
Система наставников, существующая в Принстоне, является лучшим педагогическим методом. Примут ли когда-нибудь американские колледжи эту систему?
Знаменитый бостонский любитель лошадей Джордан увидел моих пони на выставке в Вайссахикене и предложил мне за них приличную сумму наличными, давая, кроме того, в придачу красивую ирландскую охотничью лошадь, выигравшую приз на скачках. Охотничья лошадь стала моей верховой лошадью и верно служила мне на протяжении двенадцати лет. Ни одна хорошая верховая лошадь не галопировала еще так по склонам Литчфельд Каунти, как мой Клипер, верный и неизменный друг, особенно во время отпуска. Благодаря моим пони, доброму старому Клиперу и здоровому климату Норфолькской возвышенности, радость жизни снова вернулась ко мне.
Моим первым занятием после высадки в Касл-Гардене была работа на ферме и там я дал себе слово, как только позволят обстоятельства, купить себе настоящую американскую ферму. Немного больше чем через двадцать лет, в 1897 году, я приобрел ферму в Норфольке. Этот благословенный уголок, где ко мне вернулось здоровье и счастье, стал моей настоящей американской родиной и у меня никогда не было желания искать лучшего счастья в каком-либо другом месте, как в Америке, так и в Европе.
Уроженец Норфолька является типичным коннектикутским янки. Его не смущает ни богатство, ни общественное положение летних гостей. Его достоинство и самоуважение не позволяют ему пресмыкаться перед каким-нибудь городским щеголем. Вы будете пользоваться его уважением и вниманием лишь в том случае, если вы заслужите это. Но вы должны заслужить это в Норфольке вашими делами. Вы не можете покорить его силой чего-нибудь, что вы привозите с собой из города в летний отпуск. Когда вы летом находитесь в Норфольке, вы — только летний гость, чужой человек с привычками, неизвестными уроженцам Норфолька, Когда-то я это так сильно почувствовал, что не забыл до сих пор.
Норфольк, как и всякий город Новой Англии, имеет свои ежегодные городские собрания, где выслушиваются и подробно анализируются городские отчеты за текущий год, делаются ассигнования на следующий, и выбираются представители административной власти. Сделавшись домовладельцем в Норфольке, я стал регулярно посещать эти городские собрания, принимал участие в обсуждениях и там, благодаря личному общению с людьми, я первый раз познакомился с основными сторонами англо-саксонского быта. На одном из таких собраний я предложил улучшить общественные дороги, основываясь на том, что лучшие дороги привлекут больше летних гостей из крупных городов и этим самым будут способствовать росту благосостояния города. Мои аргументы были выслушаны с почтительным молчанием и не успел я закончить свою речь, как мистер Нетлтон, старейший избиратель города, поднялся и, направив в мою сторону свои черные защитные очки, обратился ко мне со следующими словами:
— Наши дороги так же хороши, как они были всегда. Наши предки научили нас как заботиться о них и они хороши для нас. Вы говорите, что, если мы улучшим их, мы будем иметь больше летних посетителей, которые своим богатством будут способствовать росту благосостояния нашего города. Нам не нужно такого благосостояния. Оно приносит ложную гордость в Новую Англию, которую разводите кругом вы, городские жители. — И затем, указывая на меня дрожащим пальцем, старик проговорил: — И вы в особенности виноваты в этом. Вы первый показали нашим простым здешним людям хвастливые прогулки по городу на лошади с кроличьим хвостом.
Он имел в виду почти повсеместный в то время обычай обрезывать лошадям хвосты. Хвосты моих знаменитых пони и Клипера были действительно обрезаны. После этой речи я отказался от своей агитации в пользу хороших дорог. Два года спустя произошел другой случай. Мистер Картер, хорошо известный в Норфольке охотник, имел прекрасного понтера. Как-то летом он уехал в Европу, оставив собаку на попечении своего приятеля. Но собака сбежала и шныряла по всем лесам Норфолька, разыскивая своего хозяина. Однажды она пришла к моему дому. Я приласкал ее, дал ей свежей воды и накормил досыта. После еды она заснула у моих ног на балконе и, когда пробудилась, посмотрела на меня довольным, ласковым взглядом. С этого момента она следовала за мною всюду, куда бы я ни выезжал на прогулку. Однажды я ехал медленной рысью по дороге, проходившей мимо дома старика Нетлтона. Я увидел его издали стоящим возле дороги. Казалось, он кого-то ожидал. Когда я поровнялся с ним, он попросил меня остановиться и обратился ко мне:
— Профессор, я был очень строг с вами два года тому назад на том городском собрании. Но я не знал вас. Теперь я знаю. Эта собака ни с кем бы не осталась в этом городе, но она живет у вас и следует всюду за вами, как за своим хозяином. Вы ее любите и собака знает это. Я имею большое доверие к чутью собаки и знаю теперь, что вы — добрый человек: вы так же добры, как все другие люди в этом городе Новой Англии, — и затем, протягивая мне свою костлявую руку, сказал: — Пожмите, простите, забудьте и будем друзьями. Я никогда не буду противоречить вам на наших ежегодных городских собраниях. То, что хорошо для вас, хорошо для меня и для нашего маленького города.
У меня не было еще более приятного предложения дружбы и не было дружбы, какой бы я так гордился. Вскоре жители Норфолька от блестящей семьи Эльдридж, до самого простого рабочего-поденщика, начали питать ко мне те же чувства, что и старый Нетлтон. Я им всегда верил и у меня не было причины сомневаться в их дружбе ко мне. Ни одна предложенная мной на городском собрании резолюция не отклонялась, но я всегда был осторожен и не вносил никаких предложений до тех пор, пока я не был вполне уверен, что они были подходящи для всех. Я скорее бы пожертвовал хорошим мнением обо мне опекунов Колумбийского университета, чем мнением добрых людей Норфолька, этого моего американского Идвора. Во время моих летних отпусков в Норфольке я всегда чувствовал себя счастливым и довольным, как будто я был в родном Идворе. Когда я возвращался из летнего отпуска в свою лабораторию, я всегда был уверен, что возвращался с новой энергией для решения трудных научных проблем. Так ко мне вернулась уверенность, что я полностью оправился от удара и болезни весной 1896 года, и я снова взялся за научно-исследовательскую работу.
Когда в декабре 1895 года до меня дошло известие об открытии Рентгеновских лучей, я был занят исследованием проблемы, над которой начал работать в 1894 году, совершая турнэ по Швейцарии. К ней то и обратился я снова после моего выздоровления. Я должен сказать здесь, что я никогда больше не возвращался к исследованию Рентгеновских лучей, так как долгое время после моей болезни даже один вид Рентгеновской лампы наводил на меня ужас.
Ранним летом 1894 года мы с женой жили в небольшом отеле на Ваннзее, в Швейцарии. Я подготовлял тогда свои лекции по математической теории звука. Трактат лорда Рэлея привлек мое внимание к одной научной проблеме, о которой я вполне узнал за десять лет до этого из знаменитого трактата Лагранжа. Я купил этот трактат у букиниста в Париже и изучал его в саду моей матери в Идворе. Проблема Лагранжа была по существу гипотезой, в ней отражался скорее мир фантазии, чем реальный. Она может быть изложена следующим образом:
Невесомая нитка протягивается, как струна скрипки, и укрепляется между двух укрепленных точек. К нитке на равных интервалах подвешиваются тела равного веса, скажем зарядная дробь. Возникает вопрос: каково будет колебание этой, утяжеленной подвешенными телами, нитки, если каким-нибудь толчком она будет выведена из состояния покоя? Лагранж нашел прекрасное решение для этой интересной проблемы, и это решение знаменует собой начало новой эпохи в истории математической физики. Решение это помогло ему проанализировать математически колебания струны скрипки — одна из знаменитых математических задач в 18-м столетии. Я предпринял смелую попытку найти решение для более общей и менее гипотетической формулы этой задачи. Я допустил, что нитка имеет вес, и что она и прикрепленные к ней весомые предметы двигаются через какую-нибудь вязкую среду, Я чувствовал интуитивно, каково должно быть решение и придавал этому большое научное значение. Наконец я нашел самое общее математическое решение этой обобщенной задачи и особенность этого решения заключалась в том, что оно могло быть сформулировано весьма простыми словами. Я дам эту формулировку позже. Решение было в точности такое, какое я ожидал, и привлекало меня больше, чем что-либо сделанное мной раньше. Я всегда был убежден, что моя тренировка в сигнализации через землю, которой научили меня пастухи Идвора, сыграла решительную роль в этой интуитивной отгадке. Ранние впечатления, особенно касающиеся научных фактов, — неизгладимы.
Я был весьма воодушевлен мыслью, что мог сделать существенное дополнение к решению исторической проблемы, впервые формулированной знаменитым Лагранжем. Желая поделиться своей радостью с женой, я сказал ей, что был готов оставить мои занятия по математике в течение остатка того лета, и мы отправились в поездку по Швейцарии. Это означало: она ехала, а я большую часть времени шел пешком, особенно когда повозка двигалась по извилистой дороге высоко в гору, что в швейцарских поездках бывает очень часто. Сокращая углы и повороты, я встречался с женой то и дело на высших точках крутой дороги и ехал с ней под гору. Во время этой ходьбы, будучи один, я неутомимо размышлял над моим решением обобщенной проблемы Лагранжа. Однажды, когда я взбирался к проходу Фурка, мне пришла мысль, что если движение электричества через проволоку встречается с противодействующими силами, подобными силам в движении материальных элементов в растянутой нитке, то мое обобщенное решение задачи Лагранжа должно быть применимо к движению электричества, и я тотчас понял, что я сделал очень важное изобретение. Я попытался убедить в этом жену, но она сказала: «Я поверю в то, что ты говоришь и с радостью поздравлю тебя, если ты мне пообещаешь, что под конец нашего пути не будешь рассеянным». Я пообещал, хотя было очень трудно сдержать обещание. Я не говорил ей, как мне хотелось снова быть в моей скромной лаборатории в заплесневелом подвале под канцелярией президента Колумбийского колледжа Лоу, несмотря на живописные виды, открывавшиеся предо мной на каждом повороте извилистых дорог к чудесным горным проходам Швейцарии. Когда наша поездка по Швейцарии окончилась, я разработал в голове все детали предполагаемых экспериментов, и жена уже не говорила о моей рассеянности. Меньше чем через год после этого я закончил первую предварительную пробу и приступил к более детальным исследованиям. Но в самом конце 1895 года было объявлено об открытии Рентгеновских лучей и я, как и все, бросил мою работу и обратился к ним. И лишь после моей болезни 1896 года я снова взялся за прерванные в 1895 г. исследования.
Что же представляет из себя изобретение, зародившееся в 1894 году во время моего путешествия по Швейцарии? С этим изобретением связан один из эпизодов научной истории, и я кратко остановлюсь на этом здесь:
Колебательное движение электричества по проволоке напоминает во многом распространение колебательного движения шнура или струны от одного конца к другому. Это распространение электрического движения по длинному проводнику от одного конца к другому впервые было исследовано профессором В.Томсоном-Кельвином в Глазговском университете в 1855 году, когда проектировался Атлантический кабель. Он разработал проблему электрической сигнализации по подводному кабелю, а три года спустя Кирхгоф, бывший моим учителем в Берлине, разработал ее для телеграфной связи по надземным проводам, натянутным на столбы. Когда в 1876 году был изобретен телефон, сразу же появилась необходимость в математической теории телефонной трансмиссии по длинным проводам. Тот, кто понимал работу Томсона и Кирхгофа, мог без особых трудностей разрешить эту проблему телефонной трансмиссии. Француз Ваши и англичанин Хевисайд были первыми, кто разработал ее. Они сделали это в указанном хронологическом порядке: Ваши был на два года впереди Хевисайда. Они оба заметили: так же как в кабеле и в надземной телеграфной линии, в телефоне редукция передаваемой электрической силы была тем меньше, чем больше была так называемая индуктивность проволоки-проводника. Многие склонны думать, что это наблюдение было важным открытием. Я никогда не считал это за открытие, потому что я верил, что работа Томсона и Кирхгофа сделала это наблюдение очевидным. Но как бы то ни было, наблюдение Ваши было сделано на два года раньше Хевисайда, но ни тот и ни другой не усмотрели в этом особый случай общего физического принципа. Этот принцип, между прочим, сделал союзникам большую услугу в Мировой войне, в их борьбе против подводных лодок. Я вкратце остановлюсь на нем.
Звук передается через воду или через твердые тела значительно лучше, чем через воздух. Я знал это, когда, будучи еще подпаском в Идворе, изучал искусство сигнализации через землю. Почему же, спрашивается, вода или твердая земля передает звук лучше воздуха? Идворские пастухи не могли мне ответить на это, но познакомившись с этим явлением в раннем возрасте, я был подготовлен искать его объяснение в динамике, как только я почувствовал в этом необходимость. Она явилась в Швейцарии летом 1894 года.
Передача звука означает собой передачу колебательного движения от одного элемента вещества к другим смежным с ним элементам. Элемент передающий энергию колебания действует, а элемент получающий ее — противодействует. Каждый элемент способен применить три противодействующих силы. Одну — против перемены скорости своего движения, то есть против перемены инерции. Эта реакция называется кинетической реакцией и, как я уже говорил раньше, была открыта Галилеем триста лет назад. Вторая реакция направлена против эластического сжатия получающего элемента. Она называется эластической реакцией и была открыта Хуком, современником Ньютона, двести лет назад. Третья сила является фрикционной реакцией, известной с очень давних времен. Таким образом существуют три формы энергии, производимой в противодействующем элементе каждого вибрирующего тела работой действующего элемента. Результатом первой реакции является энергия движения массы противодействующего элемента; результат второй — энергия эластического сжатия элемента, а третья — дает тепло. Первая и вторая реакции являются энергией звукового колебания и передаются дальше к смежным элементам, но третья не создает звукового колебания и как таковая не передается. Она остается как тепло и представляет собой редукцию звуковой энергии, передающейся от одной части тела к другой. Ясно, что редукция будет тем меньше, чем больше первые две реакции по сравнению с реакцией трения. Тяжелые несжимающиеся тела, как вода, металлы или твердая почва имеют большую кинетическую и эластическую реакцию, чем воздух и поэтому они передают звук лучше воздуха. Этот физический принцип играл большое значение во время Мировой войны в подводном и надземном наблюдениях по звукам. Пастухи Идвора блестяще пользовались этим принципом в их сигнализации через землю. Я не думаю, чтобы и Ваши и Хевисайд имели ясное представление об этом. И если я прав, то весьма интересно, что сербские крестьяне знали о физическом принципе, который, очевидно, был неизвестен таким французским и английским ученым, как Ваши и Хевисайд.