Я отменил материнские похороны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я отменил материнские похороны

Одиннадцатого апреля 1983 года день шелестел неторопливо. Антонине Сергеевне нездоровилось. Ныло сердце.

По телевизору шел вечер дагестанского поэта Расула Гамзатова. Расул читал свои простые и знакомые всем строки о материнской любви: «Тревожится за сына постоянно, / святой любви великая раба…»

Почему-то всплыли в памяти строки сына: «Всю ночь ныло сердце, а утром — шарах! — / снег выпал в горах. / Он выпал свободой от быта обычного, / напяленный туго с библейских высот, / как будто бы Савская, в брюках в облипочку, / паря над долиной, легла на живот. / Изыди, царица, с тоской недозволенной. / Не фотографируй кирпичный завод. / Но воздух шел кверху магнитными волнами, / завгар Никодимов подал на развод…» Какой такой завгар? Но сколько в этом стихотворении тоски о чем-то…

Девять лет прошло, как не стало Андрея Николаевича. Младший Андрюшка, Андрей Андреич, опять куда-то улетел. Дочка Наташа сказала — в Париж. Вот, кажется, только вчера баюкала его, качала на руках — как время пролетело. «Побыть на щеке твоей душной Андрюшкой…»

— Алло, Зоя, только что скончалась мама, — в трубке сдавленный голос сестры Андрея, Наташи. Зоя Богуславская помнит, что Наташа все повторяла по телефону: мамы нет, как быть, Андрей никак не прилетит…

* * *

Зоя Богуславская вспоминает:

— За десять лет до того друг Андрея, поэт Любомир Левчев, свозил меня к слепой прорицательнице Ванге. Поначалу я относилась к ней скептически, но она вдруг стала говорить вещи, которых не могла узнать никак, ни от кого, про сына Леню, про нас. И сказала еще тогда же: «У тебя и твоего мужа живы все родители, но вот отец твоего мужа серьезно болен. Что-то у него с головой и с ногой. А мать переживет его на десять с лишним лет»… Никаких особых проблем со здоровьем у отца Андрея, Андрея Николаевича, вроде бы не было, ему был семьдесят один год, — и вдруг начался острый тромбофлебит правой ноги, а спустя полгода, в семьдесят третьем, он скоропостижно умер от инсульта. И вот теперь, пошел десятый год после его смерти, — не стало Антонины Сергеевны. Предсказания Ванги оказались до жути точны.

…В ожидании Андрея определили уже время кремации, всё оформили. Он успевает самолетом в момент, когда мы уже ждем очереди в старом крематории Донского кладбища, уже вот-вот надо будет прощаться… И вот, не забуду никогда этой сцены, он подъезжает на грузовом такси, вылетает, лицо белое, ошалелые глаза, они с таксистом молча стаскивают гроб с катафалка, на глазах у замершей толпы родных и близких погружают гроб в такси и уезжают. Он сказал твердо: «Я ее сжигать не дам. Я должен похоронить ее рядом с отцом…» Думаю, в истории захоронений это был единственный случай, когда гроб похитили на глазах скорбящих.

Потом два дня, как в бреду, Андрей добивался у чиновников Моссовета, который возглавлял тогда Промыслов, чтобы мать лежала на Новодевичьем рядом с отцом. Он врывался в кабинеты так, что они понимали: он сейчас сделает что-то страшное у них на глазах. Они ему — там нет места, нельзя то, нельзя это, но, глядя на него, всё подписывали. И он добился своего, похоронил мать, а потом добился разрешения на установку надгробного памятника…

* * *

Тогда, в восемьдесят третьем, выдохнет Вознесенский это прощальное — «Мать»: «Я отменил материнские похороны. / Не воскресить тебя в эту эпоху. / Мама, прости эти сборы повторные. / Снегом осело, что было лицом. / Я тебя отнял у крематория / и положу тебя рядом с отцом»…

«Благодарю, что мы жили бок о бок

в ужасе дня или радости дня,

робкой любовью приткнувшийся лобик —

лет через тысячу вспомни меня».

Я этих слов не сказал унизительно.

Кто прочитает это, скорей

матери ландыши принесите.

Поздно — моей, принесите — своей.

* * *

Надгробие сооружали долго, основательно. Установят памятник в сентябре 2001 года, в начале нового тысячелетия, когда шокированный мир будет следить за самолетами, взрывающими башни-близнецы в Нью-Йорке. Самолеты просигналят о новом, измененном сознании: отныне трагедии человечества, увы, окажутся элементами всемирных шоу-онлайн…

«В начале сентября на Новодевичьем наконец был сооружен памятник на могиле моих родителей, — напишет Вознесенский. — Памятник создан по моему архитектурному проекту. Идея проста — трехтонный шар серого гранита находится на наклонной плоскости. Его удерживает от падения небольшой крест. Из меди с глазурью. По-моему, эта конструкция говорит что-то о нашей жизни: вера удерживает нас от падения в бездну. Освящение памятника провел отец Валентин.

Проект мой был с удивительной бережностью и тщательностью выполнен в мастерской Зураба Церетели. Спасибо Зурабу, поклон резчикам Давиду, Важе и разнорабочим, которые на руках, без крана, установили шар».

Думал ли Вознесенский, что этот шар станет памятником и над его захоронением? Наверное, не мог не думать — как ни гнал от себя эти мысли, он хотел, чтобы похоронили его рядом с родителями, да и тогда, в начале двухтысячных, болезнь уже начнет разъедать его, примиряя с мыслями о неизбежном… «Он очень много писал о смерти, — скажет Богуславская. — Я не меньше десятка, наверное, насчитала стихов, включая последние, самые пронзительные, где эти строки — „через несколько минут я уйду“… Он мог писать, думать, — но он никогда не говорил о смерти».

* * *

Высоцкий, Кирсанов, Шукшин, Арагон, Крученых, Слуцкий, Мартынов, Шкловский… Вознесенский всматривался в спины уходящим, как завороженный, он посвятил им не одну виолончельно скорбную строку. Или легонькой скрипочкой прощался с ними.

Кто-то ухмылялся: сколько можно посвящать стихи уходящим художникам? Вознесенский относился к этому трепетно — как к траурным тризнам в храме поэзии.

О своей смерти — до которой еще жить и жить — он писал отчаянно и бесшабашно. У Цветаевой скупая строгость: «Но только не стой угрюмо, / главу опустив на грудь, / легко обо мне подумай, / легко обо мне забудь». Вознесенский перекликался с ней подчеркнуто лихо, будто пускаясь в смертный перепляс: «Когда я когда-нибудь сдохну, / не мучай травы и грибниц, / на эту последнюю хохму, / поняв меня, — улыбнись».

В семидесятых у Вознесенского в неотлучной теме смерти слышны и новые интонации: глубь небесных хоралов пробивается в «Моем Микеланджело» — цикле стихов по мотивам великого художника Возрождения.

Архиепископ Сан-Францисский Иоанн увидит в микеланджеловских строках Вознесенского евангельские смыслы:

«Утверждение личности, как высокой, доброй силы, связанной с вечностью, так нужно сейчас.

Вот строки „Эпитафий“ Вознесенского из раздела „Мой Микеланджело“. „Я счастлив, что я умер молодым. / Земные муки хуже, чем могила. / Навеки смерть меня освободила / и сделалась бессмертием моим“. И далее:

Я умер, подчинившись

                          естеству.

Но тыщи дум в моей душе

                          вмещались.

Одна из них погасла — что

                          за малость!

Я в тысячах оставшихся

                          живу.

Поэт своей интуицией видит, что после смерти тела личность его будет жить не в каком-нибудь ветре или волне морской, или траве, а в тех своих „тысячах дум“, которые и составляют сущность поэзии и полноту его человеческой жизни. Поэт прав, — погаснет в земной смерти лишь самая незначительная из наших „дум“: дума о самой смерти. Этой думы больше не будет, так как сама смерть уйдет. И бессмертие окажется всежизненным вздохом, осуществлением нашей веры и молитвы, выходом человека из пространства и времени в полноту бытия.

„Кончину чую. Но не знаю часа. / Плоть ищет утешенья в кутеже. / Жизнь плоти опротивела душе. / Душа зовет отчаянную чашу!“…

Мир заблудился в

                          непролазной чаще

Средь ядовитых гадов

                          и ужей.

Как черви лезут сплетни

                          из ушей.

И истина сегодня — гость

                          редчайший.

В горечи этих строк есть величие самосознания человека».

* * *

В самом начале семидесятых Вознесенский написал «Похороны Гоголя», и вокруг стихотворения разыгрались страсти нешуточные. У поэта непроверенные факты! Он опирается на байку — будто Гоголь похоронен в состоянии летаргического сна! Что в общем-то странно, будто ученые гоголеведы не пожелали вчитаться. Летаргия автора «Мертвых душ» в стихотворении была очевидной метафорой — как летаргия страны и эпохи.

Тогда, в семидесятых, вдруг всплыли одна за другой леденящие кровь истории громких перезахоронений. По уверениям очевидцев, при перенесении останков всякий раз выяснялось: что-то осталось в прежних могилах либо пропало бесследно. Так, две могилы оказались у Хлебникова — в новгородской деревне Ручьи и на Новодевичьем кладбище в Москве, куда в 1960-м перенесли прах поэта. Академик Лихачев вспоминал, что при перезахоронении Блока в 1944 году в Ленинграде со Смоленского кладбища перенесли на Литераторские мостки Волкова лишь череп поэта. Почтенный филолог Дмитрий Максимов нес его, выковыривая землю из глазниц, и его укоряли: так нельзя, вы выковыриваете прах Блока!

В рассказах очевидцев, присутствовавших в 1931 году при вскрытии гроба и перенесении останков Гоголя с кладбища Свято-Данилова монастыря на Новодевичье, тоже хватало подробностей: тело лежало в странной позе, череп повернут набок…

«Когда один гоголевед, прикинувшись глухим к поэзии, разгромил мои „Похороны Гоголя“, Солоухин печатно защитил меня.

История этого стихотворения типична для той поры идиотизма.

Вы живого несли по стране.

Гоголь был в летаргическом сне.

Гоголь думал в гробу на спине…»

Вознесенский опишет круговерть с цензурой, снимавшей стихи в «Новом мире» из-за упоминания в тексте Рязани — где несколько лет жил опальный Солженицын.

«Солоухин знал все это, но защитил стихи. Интересно, что его антипод Слуцкий тоже напечатал статью в защиту этого стихотворения. Знал ли об этом гоголевед? Может быть и нет, но интуитивно написал, что стихи не о Гоголе, потому что Гоголя под партой тайком не читали. В стихах отпевание сравнивалось с шумом дождя, критик же сообщил, что тогда шел снег. Он прикинулся буквалистом, написал, что вообще Гоголя живьем не хоронили, что классик не перевертывался на бок. До той поры он был нормальным талантливым критиком, восхищался спектаклем „Антимиры“, и тогда его не пугало, что на сцене отрубленная голова любовницы Петра I говорила о строительстве социализма.

В то же время в Париже Андрей Синявский написал свою самую лучшую книгу о Гоголе, в основу которой положен тот же сюжет о перевернувшемся в гробу гении.

„Что-то его наш критик не опровергает“, — усмехался Солоухин. Я-то считал, что того ослепила страсть к Гоголю, вернее, ревность к тем, кто его касается. Впрочем, к поэзии это отношения не имеет.

Солоухин высветил в своей статье ключевые христианские строки стихотворения:

Помоги мне подняться, Господь,

Чтоб упасть пред тобой на колени.

Незадолго до кончины Владимира Алексеевича я по-соседски зашел к нему. Он готовил для печати работу о Белом движении, в ней разбирал мои стихи „Возложите на море цветы“. „А ты знаешь, кто эти твои люди были, затопленные в Черном море? Врангелевская армия, русские люди… Так-то вот…“

Это были последние его слова, которые я слышал».

Разве я некрофил? Это вы!

Любят похороны в России,

поминают, когда вы мертвы,

забывая, когда вы живые.

«Поднимите мне веки,

соотечественники мои,

в летаргическом веке

пробудитесь от галиматьи».

Бывает и так: глаза открыты — а люди спят. Вроде бы видят — но исключительно то, что им удобнее, выгоднее видеть. Это особое зрение — корпоративной оптики: все делится на «свое» и «чужое».

Летаргический век с этого и начинается — с таких вот правд для «своих» и для «чужих». В том же «Вие» у Гоголя не то что люди — и «леса, луга, небо, долины, — все, казалось, как будто спало с открытыми глазами».

Одни истолковывают все по принципу «формат — неформат». Другие на свой лад: «пацаны не поймут». Третьим видеть очевидное — либеральная принадлежность не позволяет. Четвертым — почва не велит. Пятому не за это платят. Шестому партия не дозволяет.

От такой все более утверждавшейся двойной, тройной и шестерной морали спящих с открытыми глазами Гоголь, возможно, и в гробу перевернулся. Хотя, говорят, все проще: земля осела, гроб накренился и тело сместилось. Может, и так, конечно.

* * *

В апреле 1997-го Вознесенский придет в храм Христа Спасителя — проститься с Владимиром Солоухиным, соседом по Переделкину. С ним у Вознесенского на многие годы растянулась непростая, с виражами, но сердечная история отношений. С тех самых пор, как юный Вознесенский в гостях у подруги, Натальи Асмоловой, статной дочки сослуживца отца, познакомился с уже маститым автором «Владимирских проселков». Владимир Алексеевич, услышав тогда его поэму «Мастера», сказал: «Приноси, опубликуем» — и «Литературка» напечатала.

После хрущевской крикливой проработки Солоухин, как помним, первый протянул «опальному» поэту руку. Ответил читателям, не понимавшим поэзии Вознесенского, статьей — «Любитель поэзии сердится». Бросался в крайности — от кремлевского курсанта, преданно охранявшего Мавзолей, до обличителя Ленина. Студентом громил космополитов, а позже нашел в себе мужество на коленях просить Павла Антокольского: «Сними грех с души, бес попутал!» Много спорил с Вознесенским, «без экивоков», — но именно ему предложил «Литературной газете» заказать на свой юбилей статью. Был коммунистом по партбилету, монархистом по убеждению. Вваливался к Вознесенскому в белых валенках, протягивая свою новую книжку: «Обменяемся?»

После похорон Солоухина один будет злословить про Солженицына: выступил и ушел, не дождавшись конца панихиды; он вообще, дескать, никого, кроме себя, не видит. Другой истерически будет крыть Вознесенского: оттолкнул меня, патриота, всех растолкал, чтобы над гробом нашего писателя читать свои стихи! Припомнят, что с приходом «перестройки» Солоухин, прежде тонко разбиравший поэзию Вознесенского, напишет вдруг статью «Лонжюмо — сердце России», где предъявит поэме, в духе нового времени, набор общеизвестных обвинений. И на тебе, скажут, Вознесенский, «получив вот так по морде», явился на похороны!

Что на это сказать? Имя Солоухина знают все. Имя Вознесенского — тоже. А кто злобно шипел? Бог весть. Счастье, что остаются имена достойных и ярких писателей, которые выламываются из рамок суетной «правды для своих». Одна из самых тонких и справедливых статей, которые появятся уже после смерти Вознесенского, будет написана, между прочим, заместителем главного редактора антилиберальной газеты «Завтра», прекрасным критиком Владимиром Бондаренко. Он, кстати, заметит: «…И в полемике, как я знаю на своем опыте, Вознесенский не был злым, ядовитым человеком. После самых ожесточенных споров человеческие отношения не прерывались. Он был всегда порядочным, за что его многие и ценили».

Сам Вознесенский, разумеется, не мог не уловить на похоронах Солоухина эти косые взгляды: «Его приятели косо посматривают в мою сторону, мои друзья лишь пожимают плечами при его имени. Неужели тесно в поэзии? Сколько талантов засушила, заклинила эта подозрительность, узость взглядов! Она делает композитора глухим к звонкой ноте товарища, превращает Моцартов в Сальери, застит глаза».

Впрочем, вернемся в восьмидесятые, где мы оставили Вознесенского, только что похоронившего маму, Антонину Сергеевну.

Через год Василий Аксенов напишет роман «Скажи изюм», в котором появился и герой, намекавший на Вознесенского. Друзья тоже не всегда бывали к нему добры. А впрочем, это же — роман…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.