Глава седьмая НЕСЛИ НЕ ХОРОНИТЬ — НЕСЛИ КОРОНОВАТЬ
Глава седьмая
НЕСЛИ НЕ ХОРОНИТЬ — НЕСЛИ КОРОНОВАТЬ
«Его больше нигде не было»
А теперь вернемся к неожиданно всплывшему эпизоду и расскажем все по порядку. Итак, 2 июня 1960 года «москвич» Александра Межирова, поэта, супермена и бильярдного короля, рассекал Москву, летя в Переделкино. В шикарном авто два пассажира — Андрей Вознесенский и Майя Луговская. Ехали на похороны. Андрей — в растрепанных чувствах, потом он вспомнит: «Видя мое состояние, они относились ко мне как к больному».
Межиров вдруг остановился у пристанционной переделкинской забегаловки «Голубой Дунай»: дальше не поеду, тут кругом наблюдают, номера машин записывают, а я член партии. «Это он, боевой офицер, прошедший фронт, не боявшийся Синявинских высот, — он испугался?» — удивится Вознесенский. И в сердцах добавит позже про Межирова: не зря, мол, «мама моя не переносила его за разносную статью против меня в „Комсомолке“, из-за которой он, по его словам, получил переиздание своей книги. Что, вероятно, было его фантазией. Увы, это балансирование на грани реальности привело его к темной истории, когда он уехал, оставив на снегу случайно сбитого им насмерть актера…».
Андрей побежал в пастернаковский дом. Межиров и Майя Луговская остались ждать его до конца похорон у пивной на станции.
Хоронили Бориса Леонидовича Пастернака (а для тех, кто кругом наблюдал, как сказал Межиров, и записывал номера машин, — хоронили автора «Доктора Живаго», изданного тайно за рубежом в 1957-м и через год получившего за этот роман громкую Нобелевскую премию).
Все случилось скоротечно. Какая все-таки слабая конституция у поэтов. Всего-то пару лет его называли: а) овцой («паршивая овца»); б) лягушкой («лягушка в болоте»); в) свиньей («даже свинья не гадит там, где ест»). Всего-то и произнесли легендарное «Пастернака не читал, но осуждаю»: а) слесарь-механик 2-го часового завода т. Сучатов; б) экскаваторщик Федор Васильцов; в) секретарь Союза писателей СССР Анатолий Софронов. Всего-то из Союза писателей исключили.
Инфаркты у Пастернака уже бывали, новые стрессы обернулись новыми болезнями. 6 апреля 1960 года поставили диагноз: отложение солей. 1 мая стало хуже. 9 мая профессор Фогельсон обнаружил обширный инфаркт. 22 мая брат Елены Тагер, Иосиф Львович, главный рентгенолог «Кремлевки», привез в Переделкино передвижной аппарат и по снимку определил: рак легкого и метастазы в обоих легких. 30 мая Пастернак умер. «Литературная газета» сообщила между делом на последней странице: «Правление Литературного фонда СССР извещает о смерти писателя, члена Литфонда, Пастернака Бориса Леонидовича, последовавшей 30 мая с. г. на 71-м году жизни после тяжелой, продолжительной болезни, и выражает соболезнование семье покойного». О времени и месте похорон не сообщили нигде.
Но люди на похороны собрались. Все вспоминают: много. В служебной записке отдела культуры ЦК КПСС от 4 июня подсчитано: «около 500 человек, в том числе 150–200 престарелых людей, очевидно, из числа старой интеллигенции; примерно столько же было молодежи, в том числе небольшая группа студентов художественных учебных заведений, Литинститута и МГУ. Из видных писателей и деятелей искусств на похоронах присутствовали К. Паустовский, Б. Ливанов, С. Бирман».
Подмастерье Андрей, высаженный Межировым, бежит к дому мастера Бориса Леонидовича. Вполне отчетливо осознавая: похороны поэта — веха. Конец пятидесятым: сколько для страны в них было смертельного счастья, сколько жизнелюбивой жути! А что там, за перевалом?
* * *
Через все 1950-е протянулась цепочка по-своему знаковых писательских похорон. Удивительно или нет, но каждые из этих похорон по-своему отразили пошлую и лицемерную, корыстную и трусливую среду обитания, загонявшую поэтов в гроб.
В самом начале десятилетия, 7 января 1951 года, хоронили Андрея Платонова. «Украшение похорон, Твардовский, присутствие которого льстило всем, — записал в дневнике Нагибин, — то ли изображая пытливого художника, то ли от крайней неинтеллигентности, которой всё внове, с задумчивым уважением разглядывал безвкусные статуэтки на могилах вокруг… Наглядевшись на эти самые пристойные, какие только могут быть, похороны, я дал себе слово никогда не умирать».
24 июля 1958 года хоронили Михаила Зощенко. Некий писатель Лев Борисов произнес пространную речь о том, что Зощенко был патриотом: другой на его месте изменил бы родине, а он — не изменил. Поэт Александр Прокофьев запротестовал, над гробом развели дискуссию: был ли Зощенко предателем родины? Вдова кричала: «Михаил Михайлович всегда говорил мне, что пишет для народа!» На Литераторских мостках Волкова кладбища в Ленинграде хоронить его запретили, увезли в Сестрорецк, где он жил в последнее время на даче.
17 октября 1958 года на похоронах Николая Заболоцкого выступил Борис Слуцкий: «Наша многострадальная литература понесла тяжелую утрату». За непростительную дерзость — что за «многострадальная»! — по словам Окуджавы, партийного Слуцкого потом прорабатывали коллеги. А Заболоцкому, чудом уцелевшему в лагерях, чудом вернувшему свой поэтический дар и умершему в линялой пижамке, портной уже после смерти принес долгожданный черный костюм — в нем поэта положили в гроб.
Был еще и Александр Фадеев, застрелившийся 13 мая 1956 года. Совсем недавно он обличал безыдейный формализм Пастернака, легко включался в травлю любого, на кого карта ляжет. И вдруг — три года его не подпускают к Хрущеву, и в этой мировоззренческой катастрофе перед ним всплывает в зеркале — и собственный загубленный талант, и пейзаж после битвы: «литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных». Застрелиться и не жить.
А может быть, нелепицы и морок пошлости — лишь неизбежный атрибут, сопровождающий и оттеняющий любые подлинно высокие трагедии? Писал же Горький после похорон Чехова своей первой жене Екатерине Пешковой: всю жизнь боролся с мещанством, а доставили покойного из Ялты в вагоне «для перевозки устриц» и место для могилы нашли — рядом с г-жой О. Кукареткиной. Отчего захотелось Горькому «выть, реветь, драться от негодования, от злобы».
* * *
…Но вот Вознесенский уже подходит к знакомому дому. Толпа напирает на штакетник. «Играл Рихтер, потом Юдина. Я прошел в дом. Столовая, в которой стоял гроб, была пуста. Помню, подошла Тагер, что-то сказала. Потом Грибанов рассказывал Дэзику Самойлову: „Андрюша Вознесенский сидел на крыльце и плакал“».
Сорок лет спустя, в эссе «Улисс улиц» Вознесенский вспомнит похороны поэта: «Галич пел о палачах из Союза писателей: „Мы поименно вспомним тех, кто поднял руку“. Но что вспоминать? Возьмите справочник Союза писателей — ведь тогда голосовал единогласно зал, при одной воздержавшейся. Нужно вспомнить тех, кто не испугался и пришел поклониться гению. Немного их было. В. Асмус, К. Паустовский, В. Боков, А. Гладков, Ю. Даниэль, Вяч. Иванов, В. Каверин, В. Корнилов, Н. Коржавин, И. Нонешвили, Б. Окуджава, Г. Поженян, А. Синявский, И. Эренбург…»
Все писательские расправы друг над другом начинались (и начинаются) с этого «поименно вспомним всех», кто «не с нами». По Вознесенскому, неплохо бы про тех, кто «с нами», кто не подличал, не забывать — положительной энергии в мире прибудет.
А кроме того — Вознесенский вынужден перечислять подробно: те, кого он видел на похоронах, видели и его. Ему же потом предъявят обвинения…
После похорон Бориса Пастернака пройдет совсем немного времени — и соревнование открещивавшихся от поэта плавно сменится ревностными спорами за близость к великому имени усопшего. Присутствие Вознесенского в биографии Пастернака многих будет нервировать: почему он? за что ему? а был ли мальчик? Начнут с каким-то нелепым упорством доказывать, что «мальчика не было», — по пунктам:
а) неблагодарный, не приехал на похороны, зато кичится: подмастерье, ученик;
б) да он вообще исчез в годы, когда Пастернака травили;
в) а еще стихотворение про Толстого выдает за посвящение Пастернаку (о чем речь ниже).
Тут главное — даже не само по себе вранье, а мотивы, где всего понемногу — глупости, ревности, зависти.
Вознесенский остался у дома Пастернака, не пошел на кладбище. Объяснил потом все сложностью нахлынувших чувств: «Его там не было. Его больше нигде не было». «Помню ощущение страшной пустоты, охватившее в его даче, до отказа наполненной людьми…»
Кто-то нашел такое объяснение неубедительным. Что тут скажешь? Сестра Бориса Леонидовича, Жозефина, рассказала однажды Вознесенскому в письме, как юному Пастернаку родители поставили на стол лампу с розовым абажуром. «„Не могу же я писать при розовом абажуре!“ — воскликнул он возмущенно, и купил зеленый». Тут тоже дело в ощущениях. Поэты вообще ощущениями живут. В чем надо убеждать того, кто может счесть отказ от розового в пользу зеленого подозрительным?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.