Глава третья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Он писал Яну Матушиньскому: – Почаще бывай у нас в доме! Пусть родители и сестры представляют себе, что ты пришел навестить меня, а я сижу в соседней комнате!

Он не имел понятия о том, как печально стало в его семье и как изменилась жизнь в Варшаве с тех пор, как он ее покинул.

Занятия в лицее шли нерегулярно, а в пансионе уже не было учеников. Родители забрали их, чтобы вместе пережить тяжелые дни. Да и пани Юстына не могла больше заботиться об этих детях. Уже в декабре начались трудности с провизией и дровами, а зима была в том году суровая. Только две комнаты хорошо отапливались в квартире – столовая и спальня родителей, – в остальных печи были чуть теплые, в них поддерживался слабый жар. Людвика и Изабелла спали теперь в столовой, придвинув по-походному свои девичьи кроватки поближе к камину. Они стали очень чувствительными к холоду, особенно Изабелла с ее «мимозной» натурой.

Уже с восьми часов вечера улицы Варшавы пустели, и только инсургенты оставались возле укреплений; дежурили всю ночь и перекликались среди зловещей тишины. На улицах горели костры. С каждым днем жизнь в осажденном грроде становилась труднее, и только выдержка пани Юстыны, передававшаяся мужу и детям, не позволяла им пасть духом. Пан Миколай, некогда участвовавший в революции, хорошо знал, что такое отвага перед лицом врага – он сам проявил ее в дни молодости, – но частые лишения, нарушение всего уклада жизни, привычек теперь, в пожилом возрасте, мучили его, и он часто, хоть и ненадолго, терял терпение. Он удивлялся спокойствию жены, которая держала себя так, как будто ничего не случилось, только стала еще серьезнее и чуть требовательнее, но не позволяла себе ни одной жалобы даже в самые трудные дни.

Тяжело было и то, что высокие шляхтичи, которые были с паном Миколаем в дружеских отношениях и отдавали ему на воспитание своих детей, теперь, когда их испугали восстания крестьян, не только отдалились от него, но стали относиться с некоторой враждебностью, особенно когда узнали, что он уважительно отзывался о Лелевеле – демократе и защитнике крестьянских прав на свободу. Этого паны не могли простить. Говорили, что уже составляются тайные списки лиц, сочувствующих Лелевелю, и что эти списки будут переданы куда надо, как только с восстанием покончат.

Самые фантастические слухи распространялись в городе, пани Юстына не прислушивалась к ним и не поддавалась страху. Зная, как важно сохранение спокойствия именно в такие дни, когда слабеет воля, она тщательно заботилась о соблюдении в семье всех обычаев и обрядов, издавна принятых и освященных. Как всегда, отпраздновали сочельник, не пропустив ни одной церемонии. Елка была зажжена и убрана, – правда, не так пышно, как в былые годы. Людвика, Изабелла и сама пани Юстына принарядились. Гости, хоть и немногочисленные, пришли вовремя. Живный надел фрак с белой, слегка пожелтевшей манишкой и, как всегда, принес подарок. И наливка была приготовлена, и за столом всей семьей пели: «Сияй, священный свет!»

Не только в праздники, но и в будни пана Юстына подтягивала семью. Случалось, что Изабелла не могла встать с постели в ранний час из-за слабости или пан Миколай, жалуясь на боль в спине, выходил к столу небритый, – пани Юстына сама поднимала Изабеллу и отсылала мужа побриться и кстати надеть вместо старого халата опрятный шлафрок. И девушки с удивлением смотрели на мать, на ее плоеный белоснежный чепец и воротнички, всегда свежие и отутюженные. Порядок, строгий, нерушимый, по-прежнему царствовал в доме Шопенов.

В сочельник совершенно неожиданно Ян Матушиньский привел к ним смущенную и робеющую Констанцию. И в ту ночь, когда Фридерик, изнывая от одиночества, стоял один в церкви святого Стефана в Вене и вспоминал свой дом и рождественскую колядку, Констанция сидела за столом рядом с его сестрами. Они всячески ухаживали за ней, наливали вино, придвигали пирог, испеченный из темной муки, и, нежно прикасаясь к ее платью, уговаривали побольше есть. Ничего не было сказано об ее отношениях с Фриде-риком, никто, кроме Яся и Тита, который был в эти дни с отрядом в предместье Варшавы, не знал про колечко с бирюзой, но все приняли Констанцию как родную. Пан Миколай придвинул скамеечку для ног, пани Юстына принесла теплый плед, так как гостья была легко одета, а Живный, как старый знакомый, подсел к ней и постарался развеселить шутками.

С тех пор она еще два раза была у Шопенов. Вместе с Людвикой и Изабеллой она вязала теплые перчатки для бойцов, но почти все время молчала. В один из этих дней пришло письмо от Фридерика, пани Юстына прочитала его вслух. Констанция перестала вязать и внимательно слушала. Изабелла украдкой поглядывала на нее. Она, как и Людвика, уже догадалась, что. не Мориолка была причиной восторгов и беспокойств Фридерика, но ее огорчала молчаливость и неприступность красавицы и было обидно за брата. Она даже поспорила на днях с Людвикой, которая оправдывала Констанцию: сдержанность, мол, признак благородства.

– Да, – сказал пан Миколай, со вздохом отложив письмо сына, – как человек беспомощен и слаб перед лицом истории! Такие события! Я счастлив, что наш сын далеко. Каким вниманием его окружали совсем недавно! А теперь – что ждет его, если бы он вернулся? Ужасное положение артиста, не признанного в собственном отечестве!

Взглянув на Констанцию, пани Юстына положила конец разговору, сказав, что ничего нельзя знать о будущем. И все замолчали.

Ян Матушиньский поведал родителям Шопена, – разумеется, в отсутствие Констанции, – что бедняжке плохо живётся. Возможно, что панне Косе скоро придется выехать в Радому и на время оставить театр. – Но ведь она может жить у нас! – вырвалось у Изабеллы.

Ясь ничего не сказал на это, и всем стало неловко.

Действительно, Констанция скоро уехала и больше не давала о себе знать. Весной в Варшаве возобновилась всеобщая тревога, утихнувшая было после сообщения об отступлении царских войск. Но они опять стали приближаться. У хлебных лавок с самого утра собирались женщины, снег не вывозился за город, стояла непролазная грязь, и в потеплевшем воздухе носился запах тления. В конце апреля в госпиталь к Ясю стали привозить больных с явными п знаками холеры. В мае удалось с большим трудом подавить эти вспышку. Но появилась новая страшная болезнь, похожая на инфлюэнцу, но не в пример пагубнее ее. Она длилась всего несколько дней и убивала без промаха, особенно молодежь. Говорили – и Ян очень скоро убедился в этом, – что новая болезнь беспощадна к молодым женщинам, ожидающим ребенка. Смерть юной Каролины Бржеоской, родственницы Шопенов, всего год тому назад вышедшей замуж, произвела ужасное впечатление в городе. Все, кто мог, спешили уехать в деревню, где, по слухам, губительная горячка не так свирепствовала. Но в деревнях тоже было неспокойно: бунтовали крестьяне. Богатым или даже просто городским жителям лучше было не являться там.

Бывая ежедневно в городе и сталкиваясь с самыми разнообразными людьми, Ян Матушиньский слышал и такие голоса, что, дескать, при русском царе мы были хоть сыты и не дрожали за жизнь детей, а теперь не знаешь, от кого примешь смерть.

Но дух народа не был сломлен, и еще два месяца патриоты храбро сражались, хотя было ясно, что только чудо может спасти Польшу.

Ян уже понимал, что шляхта готова изменить и не сегодня-завтра пойдет на сговор с царем. И если Варшава еще держалась, то лишь стойкостью народа. Видя, как проходят по улицам национальные войска с развевающимися знаменами, слыша, как они поют «Литвинку», «Варшавянку» и «Военную мазурку», Ян начинал верить в несбыточное. Эту веру поддерживало воспоминание о зрелище, которое поразило его еще зимой, в январе. То было удивительное шествие. Медленно и торжественно продвигаясь к центру города, довольно большая группа молодежи несла на скрещенных карабинах пустой гроб. Университетское знамя, овитое траурным крепом, осеняло гроб, а на щитах, которые несли студенты, можно было прочитать начертанные имена: «Рылеев», «Бестужев», «Каховский» – имена всех пяти казненных декабристов. «За нашу и за вашу свободу!» – прочитал Ясь на одном из щитов. – Эти русские – наши братья! – провозгласил Виктор Шокальский, товарищ Яся по университету. Его поддержал громкий хор голосов.

И Тит Войцеховский был тут же, с перевязанной рукой. Он уже оправился от своей контузии, полученной в предместье Варшавы, где шел ожесточенный бой. И теперь он шагал в строю вместе с товарищами и пел:

Вместе с вами, защитники братства,

Мы идем в наш великий поход!

…Ян, как полковой врач, был занят дни и ночи. К нему привозили не только раненых воинов, но и заболевших горожан, которых во время эпидемии становилось все больше и больше. Исключительные способности Матушиньского и горячая, самозабвенная любовь к делу помогли ему распознать немало загадочных случаев и ускорить выздоровление людей, почти безнадежных. Ян еще не окончил университет и работал теперь ассистентом хирурга только потому, что война требовала врачей. Но именно война и чрезмерное количество пациентов сделали Яся самостоятельным. Его проворные, точные руки справлялись с операциями, слишком срочными, чтобы можно было дожидаться диагноза и распоряжения профессора. Приходилось браться за дело на свой страх и риск… В самом госпитале из-за выбитых во время канонады стекол два дня стояла стужа, не только вода, но и спирт замерзал, а под рукой не всегда были необходимые лекарства. Можно понять, чего стоила Ясю каждая схватка со смертью. Впрочем, он уже привык к этому.

Но здоровье у Яна было не крепкое. Во время дежурства однажды ночью у него пошла горлом кровь. Он так ослабел после этого, что вынужден был сам превратиться в пациента.

Когда он вновь вышел на улицу, весна была уже в полном разгаре. Неожиданная, ранящая своим блеском, военная, гибельная весна. На Маршалковской он лицом к лицу столкнулся с Констанцией Гладковской.

– Вы здесь, не в Радоме? – растерянно спросил он.

– Я давно приехала, – ответила она.

– И ни разу не заглянули… к панне Людвике? Она даже не знает, что вы вернулись!

Они пошли по мосту. Было около шести часов. Предзакатное солнце придавало городу почти фантастическую красоту.

– Я, вероятно, не буду больше ходить… туда, – начала Констанция. – Не говорите, я знаю, что это нехорошо с моей стороны. Но скажите, пан Ясь, как вы думаете: он вернется?

– Во всяком случае, не скоро!

– Я его семь месяцев не видала. Сколько это может еще продлиться?

– Если события повернутся в нашу пользу…

– А если нет? Есть ли надежда, что мы увидимся в этом году?

– Нет, панна Кося! Она пошла медленнее.

– Пан Ясь, я хочу, чтобы вы меня поняли. Чтобы вы судили…

– Какое же право я имею судить?

– Имеете, как его друг и мой. Слушайте. В Радоме меня хотели выдать за одного… помещика. Раньше он скрывался, а теперь говорит: – Скоро вернется прежнее, так я им всем покажу! – И лицо такое зверское… Страшный человек!

– Кто же может вас заставить?

– Никто. Но вы не знаете мою мать. Она не похожа на пани Юстыну… Она настаивала. И мне пришлось уехать оттуда!

Констанция умолкла. Ян с участием приготовился слушать дальше.

– Домой я больше не вернусь. Но тогда скажите: куда мне деваться? Я узнала, что театр на время закрывается. Когда он откроется, то не станут держать нас обеих. Все решится в пользу Волковой: она русская. Пан директор уверен, что мы будем побеждены. Он сказал мне, что я должна быть готова ко всему. С артистической карьерой кончено. И хорошо еще, если не будет чего-нибудь похуже. Анетта вчера сказала мне: – Если тебе придется плохо, рассчитывай на меня. – Она-то не унывает! И она добрая девушка. Но вы представляете себе, каково мне!

– Семья Фридерика разделит с вами последнюю корку хлеба, – тихо сказал Ясь.

– Вот этого-то я и не хочу! С какой стати? А если он надолго задержится там? Говорят, ему выдали немецкий паспорт. А если совсем не вернется? Или вернется через два-три года с молодой женой, или даже без жены, но взглянет на меня так, как будто ничего не было?

– Как вы можете так думать, Констанция? При его благородстве, при его любви к вам? В нем-то не приходится сомневаться! Разве что вы сами…

– Пан Ясь! То, что было со мной в прошлом году, – боже мой, неужели только год прошел? – это сказка, сон, чудо! Если бы вернуть хоть один час из той поры, когда мы были вместе, хоть полчаса, я не знаю… мне кажется, я согласилась бы умереть…

– Ну и чудесно, что вы так чувствуете! Это очень поддержит его сейчас!

– Нет, вы ему ничего не передавайте! Ни слова! Слышите, пан Ясь? Я с вами в первый и в последний раз говорю об этом! Но у меня никого нет, а вам я доверяю! Если бы вы знали, что я переживаю сейчас! Только крайность заставляет меня…

– Какая крайность? Что случилось? Ей, по-видимому, было трудно говорить.

– Вернемся, – сказала она. Они дошли до ботанического сада. – Я люблю это место. Сколько раз я приходила сюда, и вспоминала, и плакала!

– Но – что произошло, Констанция?

– Вы поймите, я не могу ждать, мне страшно!

Она была бледна и казалась больной. Если бы какой-нибудь вещий кудесник сказал Ясю, что она проживет почти восемьдесят лет (как оно действительно и было), он ни за что не поверил бы!

– …Люди, которые раньше оказывали мне внимание, они теперь стали такими наглыми! Представьте, они предлагают мне свое покровительство! Они похожи на ястребов, которые кружат над добычей и выжидают, когда настанет их срок! Он сердился, когда я разговаривала с подобными, но в душе я смеялась тогда, потому что он был рядом. Теперь я могу только озираться вокруг, ожидая избавления…

– Тогда вы обязаны поставить себя в определенные отношения к семье Фридерика.

– Все это так, если бы мы были уверены в счастливом исходе. А помните, что говорил пан Шопен? Лучше бы его сын не вернулся!

– Ну, хорошо. Тогда рано или поздно вы постараетесь приехать к нему.

– Куда?

– В Париж или в Италию – туда, где он будет и где его ждет слава. Кроме того, и вы, панна Кося, начнете там выступать… Это будет превосходно.

Она отвернулась.

– Неужели, пан Ясь, вы думаете, что я смогу соперничать с тамошними артистками? Я в это ни капельки не верю. Почему меня здесь любили и принимали? Потому что я была молодая польская певица! На меня возлагали надежды. Все ждали чего-то, верили… А теперь… Видите, я стала не нужна!

– Так ведь и он не нужен!

– Он – другое дело! И потом, пан Ясь, – уверены ли вы, что он любил меня, а не свой идеал, свою музу? Уверены ли вы, что в лишениях, среди будней, сравнивая меня, потерявшую так много, с блестящими женщинами там, далеко, уверены ли вы, что он станет по-прежнему дорожить мной? Конечно, он благороден и будет считать себя связанным. Но я… Нет, это невозможно!

– Тогда испытайте его, подождите!

– Не могу ждать, не могу! Он все еще не понимал ее.

– А если есть человек, – начала она с живостью, – который обещает заботиться обо мне и укрыть от всех опасностей? Который любит меня, а не свою прекрасную грезу? Человек, который может стать для меня опорой?

– Вот как? С этого вы бы и начали, панна Кося!

Он кое-что вспомнил. Ему недавно говорил Тит, но он не обратил внимания. Мало ли кому нравится Констанция…

– Так это пан Грабовский, негоциант? Что ж! Статный мужчина! И, кажется, очень богат?

Конечно, не надо было упоминать о богатстве, не надо было произносить это слово: «негоциант». Но Ясь захлебнулся от горечи и негодования. Фридерик Шопен – и этот Граб, которого они все знали, полушляхтич, полукупец с холеными щеками! Фридерик никогда не опасался его. Констанция и не глядела на таких, несмотря на их богатство. Но, может быть, ни Ясь, ни Фридерик не знали ее!

– Но тогда вы от театра совсем откажетесь? – спросил он, – даже если можно будет остаться?

– Пан Ясь! – воскликнула она, заломив руки, – я не могу так жить! Я не сплю по ночам: все прислушиваюсь… Пан Ясь, я не могу перенести грубость, злобу, люди мне страшны, а особенно в такое неверное время! Нет ничего легче, как столкнуть меня в пропасть, оскорбить, напугать до смерти! На улице я жмусь к стенке… Я и раньше боялась жизни. Но тогда было другое…

– Что ж? Если все прошло…

– Не прошло! Если бы мне хоть сказали: жди столько-то и столько, – я бы ждала! Но я ничего не знаю, ничего не вижу впереди. Наши дороги расходятся, и я боюсь всего! Бог знает, что еще ждет нас!.. Нет, это судьба!

Он смотрел на нее грустно, задумчиво.

– Я не совсем понимаю вас, дорогая панна. Любить одного – и связать себя навеки с другим! По-моему, кто любит, тот должен ждать и ни в чем не сомневаться. Тем более что вы не одна, есть семья, которая готова и может стать вашей семьей. Но как бы то ни было, желаю вам счастья. И – плакать вам совсем не надо! Однако, что же вы хотите? Чтобы я объяснил ему?

– Да. Только не сейчас, а гораздо позже. Слышите? Гораздо позже.

Хорошо. Только не плачьте, пожалуйста! Вы только начинаете жить, вы оба! И я уверен, что еще будет много хорошего в жизни. И у вас, и у него! – Да, в отдельности!

Слова Яся не успокоили Констанцию. Она плакала навзрыд. На улице было немного народу, а женские слезы в те дни никого не удивляли. Ее платочек был весь мокрый, и Ясь, порывшись в кармане, подал ей свой большой чистый платок. Она взяла его и прижала к губам. Еще с полчаса они ходили над рекой. Потом Ясь проводил ее и на прощанье еще раз пожелал ей счастья.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.