Борис Дикой
Борис Дикой
Борис Дикой, — настоящая его фамилия — Вильде, стал постоянным участником монпарнасских бесед.
Бывают люди, которые, входя в литературные круги, принимая деятельное участие в жизни какого-либо литературного поколения и, почти не выразив себя в литературе, остаются тем не менее характерными персонажами данной эпохи.
Борис Дикой был «около литературы», хотя сам писал стихи, рассказы и критические заметки. Но он сам не придавал особого значения своим писаньям. Главным для него — являлась воля выявить себя в соответствии с тем кругом идей, которые он разделял: он хотел быть «человеком тридцатых годов», выразителем жизненной темы своего поколения, но без «упадочничества», без «капитуляции перед миром».
Его появление на Монпарнасе в начале тридцатых годов вызвало даже некоторое беспокойство: — кто он, откуда? Оказалось, что из писателей Дикого знал Андре Жид, с которым Дикой, великолепно владевший немецким языком, объяснялся по-немецки, и работал по каким-то философским вопросам.
Затем узнали, что у себя на родине Дикой был замешан в политический заговор в пользу автономии ливов, сидел в тюрьме и был выслан за границу; что заграницей, в Германии, он тоже имел неприятности — вел пропаганду против нацизма и тоже был выслан. Этот «авантюризм» конечно возвысил Дикого в глазах многих «монпарнасцев», для которых действие как раз являлось резким противолопожением их несколько пассивной созерцательности.
Дикой писал в «Нови» (толстый журнал, издававшийся в Прибалтике), — и был принят в «Числа». Скоро он сделался своим на Монпарнасе, подружился со многими.
В наружности его было что-то привлекавшее к нему симпатии, — вероятно его взгляд — светлый, глубокий, и его мягкая и ласковая улыбка. У Дикого была еще одна особенность: как-то само собой он становился предводителем и, в случае нужды, постоянным председателем на различных собеседованиях; в его натуре, несмотря на доброту и мягкость, была какая-то особая сила, помимо желания, делавшая его вождем. И, наряду с обычным для русского молодого человека романтизмом и даже мечтательностью, в нем порой прорывалась иная нота — увлечение реальной опасностью, настоящим риском.
— В юности, во время бури, я любил кататься в маленькой парусной лодке по озеру Пейпус, — рассказывал Дикой. — Это очень опасно, поэтому я любил рисковать жизнью во время бури.
На «воскресеньях» у Мережковских Дикой сразу же сумел занять независимое положение, был постоянным предводителем группы молодых поэтов. И несмотря на то, что монпарнаские и другие собрания отнимали у него много времени, вдруг выяснилось, что Дикой серьезно учился. С легкостью он окончил Историко-филологический факультет и Этнографический Институт, серьезно изучил японский язык и неожиданно оказался вдруг прикомандированным к Парижскому Музею Человека. Он женился на дочери французского ученого, профессора Лотта — как будто бы судьба его навсегда определилась.
В 1940 году, после разгрома армии, Дикой бежал из немецкого плена. И вот, уже через несколько недель после своего возвращения в Париж, он начинает действовать. Вместе со своим коллегой по Музею Человека, тоже русским молодым ученым Анатолием Левицким, они, первые во Франции, организуют первую подпольную группу Сопротивления (название это, придуманное Диким, так и вошло в историю всех других групп Сопротивления), поставившую себе целью борьбу с немецкими оккупантами и активную поддержку движения генерала де Голля. Группа Вильде-Левицкий стала выпускать первую подпольную газету во Франции — «Сопротивление» и начала развивать свою деятельность в Париже и в провинции… но в среде их нашелся провокатор — Альбер Гаво.
«Дело» Музея Человека явилось одним из самых громких дел во время оккупации в Париже. Следствие тянулось 11 месяцев, суд состоялся в январе 1942 года. Во время предварительного следствия и на суде Вильде-Дикой и Левицкий держали себя героями и немцы ничего от них не смогли добиться. Немецкий прокурор и председатель суда засвидетельствовали, что они «уважают и преклоняются перед героизмом тех, кого они вынуждены приговорить к расстрелу».
23 февраля 1942 года в 5 часов вечера семеро из осужденных, в том числе Левицкий и Вильде-Дикой, были препровождены из тюрьмы «Фрэн» на Монт-Валериен. Председатель суда и прокурор сопровождали их к месту казни. Не было достаточно места, чтобы расстрелять семерых вместе. Вильде, Левицкий и Вальтер попросили умереть последними и без повязок. «Они все умерли героями», — заявил прокурор Готтлиб.
После освобождения Парижа, в Музее Человека установлена памятная доска Борису Вильде и Анатолию Левицкому, помещены их портреты, медали «Сопротивления», которыми посмертно наградил их генерал де Голь и, в особой рамке, первый номер газеты «Сопротивления», напечатанный на ротаторе.
В тюрьме, во время следствия, чтобы скоротать время, Дикой вел дневник и изучал санскритский и греческий языки. После его казни, дневник, написанный по-французски, был отдан его жене и впоследствии, после «освобождения», опубликован. Вот несколько выдержек из этого «дневника»:
…«Да, эти вещи прекрасны, но ты забываешь еще о самой прекрасной — о музыке. О, я знаю, что я мало в ней смыслю, но это не мешает мне любить ее. Не всю, но есть вещи, которые меня живо трогают, заставляют вздрагивать, приоткрывают передо мной область иррациональной действительности. Я имею в виду Моцарта, Бетховена и особенно необычайной нежности и прозрачности увертюру «Хованщины» Мусоргского, которая как бы всё принимает и всё разрешает, даже самую смерть, чтобы затем торжественно и без сожаления раствориться в Нирване. Это самое не материальное и не определимое из искусств, вызывающее не ощущения, а душевные состояния. В сущности, то, что я больше всего люблю в музыке — это посвящение к смерти». (Подчеркнуто в подлиннике).
…«я надеюсь, что если я буду расстрелян, это произойдет не в погребе, а на чистом воздухе, в широком поле, при розовом свете зари. И я знаю, что это последнее ощущение природы, по своей силе, будет стоить долгих годов дальних странствований…».
…«Ты понял любовь и ты любишь. О, твоя любовь еще очень жалкая и бедная. Но она всё же из той же божественной сущности, как и совершенная любовь, которую можно найти лишь в смерти. И разве ты надеешься еще что-нибудь здесь постигнуть?..»
…«Если бы я был христианином и имел бы веру… Но это было бы слишком легко. Я ничего не знаю о потустороннем. У меня есть только сомнения. Жизнь вечная, однако, существует. Или это страх перед небытием заставляет веровать в вечность? Но небытия не существует…».
В последнем письме, написанном жене перед самым расстрелом, он пишет: «Простите, что я обманул Вас: когда я спустился, чтобы еще раз поцеловать Вас, я знал уже, что это будет сегодня. Сказать правду, я горжусь своей ложью: Вы могли убедиться, что я не дрожал, а улыбался, как всегда. Да, я с улыбкой встречаю смерть, как некое новое приключение, с известным сожалением, но без раскаяния и страха. Я так уже утвердился на этом пути смерти, что возвращение к жизни мне представляется очень трудным, пожалуй, даже невозможным.
Моя дорогая, думайте обо мне, как о живом, а не как о мертвом. Я не боюсь за Вас. Наступит день, когда Вы более не будете нуждаться во мне: ни в моих письмах, ни в воспоминании обо мне. В этот день Вы соединитесь со мной в вечности, в подлинной любви.
До этого дня мое духовное присутствие, единственно подлинно реальное, будет всегда с Вами неразлучно…».