2 Марина Цветаева <Письмо И. В. Сталину>

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Марина Цветаева

<Письмо И. В. Сталину>

Текст, публикуемый ниже, предлагался вниманию читателя — в вариантах, несколько отличающихся друг от друга. Первой была публикация Льва Мнухина в парижской газете «Русская мысль» (№ 3942 от 21 августа 1992 года) под названием «Письмо Марины Цветаевой И. В. Сталину». Во второй публикации («Литературная газета», № 36/5413 от 2 сентября 1992 года) представлен был почти тот же текст, однако теперь он был атрибутирован как письмо к Лаврентию Берии. М. Фейнберг и Ю. Клюкин извлекли его из архива Министерства безопасности России. В печати завязался спор между публикаторами. Уязвимым обстоятельством первой публикации было то, что в тексте, которым располагал Л. Мнухин (источник — некий частный архив), обращение отсутствовало, оно реконструировалось лишь на основании устного свидетельства дочери Цветаевой.

Третья публикация «письма» была предложена читателю в моей книге «Гибель Марины Цветаевой» (М., 1995).

Источник данного текста — архив секретаря Союза писателей СССР К. В. Воронкова, в котором было обнаружено письмо Ариадны Сергеевны Эфрон. К письму прилагался перепечатанный на машинке текст другого письма, автором которого была Марина Цветаева. Сама А. С. Эфрон обозначила адресата письма матери уверенно: «И. В. Сталин».

Сравнение данного текста с уже опубликованными свидетельствует прежде всего о том, как долго и мучительно писала и переписывала Цветаева свое послание, колеблясь, с кем-то, возможно, советуясь: кому же лучше его адресовать. Ибо и в прилагаемом тексте обращение тоже не поставлено.

На машинописи письма — два автографа Ариадны Эфрон: подпись в конце письма к К. В. Воронкову и надпись на первом листе «Письма Сталину».

Итак, дочь Цветаевой была уверена именно в таком адресате, хотя мы не знаем точно, на чем основывалась ее уверенность. Вполне реальным кажется предположение, высказанное Л. Мнухиным: Цветаева могла отправить не одно, а два почти идентичных письма, двум адресатам.

Но не спор об адресате главное в публикациях этого текста.

Бесконечно дорога нам сама возможность услышать голос Марины Цветаевой — ее колебания и сомнения, поиск интонации и аргументов — в трагический час, когда она ищет слов, способных умолить палача, остановить его руку, занесенную над головами ее родных.

Скорее всего, публикуемый ниже вариант письма — первый вариант, который затем, при переписывании, Марина Цветаева обильно дополняет, а кое-что и выбрасывает. Дополнения особенно показательны: они усиливают такие моменты, как перечисление заслуг отца, Ивана Владимировича Цветаева, перед русской культурой, а в характеристике Эфрона — черты его безукоризненной честности, бескорыстия и преданности идее коммунизма. Но заслуживают внимания и те фразы, от которых затем, при переписывании, Цветаева отказывается.

В нашей публикации отмечены все наиболее значимые поправки. И читатель, таким образом, сам может оценить смысл и направленность переработки, — в специальных комментариях она, на наш взгляд, не нуждается.

И. В. Кудрова

* * *

Обращаюсь к Вам по делу арестованных — моего мужа Сергея Яковлевича Эфрона и моей дочери — Ариадны Сергеевны Эфрон.

Но прежде чем говорить о них, должна сказать Вам несколько слов о себе.

Я — писательница. В 1922 г. я выехала заграницу с советским паспортом и пробыла заграницей — в Чехии и Франции — по июнь 1939 г., т. е. 17 лет. В политической жизни эмиграции не участвовала совершенно, — жила семьей и литературной работой. Сотрудничала главным образом в журналах «Воля России» и «Современные записки», одно время печаталась в газете «Последние новости», но оттуда была удалена за то, что открыто приветствовала Маяковского в газете «Евразия». Вообще — в эмиграции была одиночкой.[26]

Причины моего возвращения на родину — страстное устремление туда всей моей семьи: мужа, Сергея Яковлевича Эфрона, дочери, Ариадны Сергеевны Эфрон (уехала первая в марте 1937 г.) и моего сына, родившегося заграницей, но с ранних лет страстно мечтавшего о Советском Союзе. Желание дать сыну родину и будущность. Желание работать у себя. И полное одиночество в эмиграции, с которой меня в последние годы уже не связывало ничто.

Мне было устно передано, что никогда никаких препятствий к моему возвращению не имелось.

В 1937 г. я возобновила советское гражданство, а в июне 1939 г. получила разрешение вернуться в Советский Союз, что и осуществила — вместе с 14-летним сыном Георгием — 18 июня 1939 г.

Если нужно сказать о происхождении — я дочь заслуженного профессора Московского Университета Ивана Владимировича Цветаева, европейски-известного филолога, долголетнего директора быв. Румянцевского музея, основателя и собирателя Музея изящных Искусств — ныне Музея Изобразительных искусств им. Пушкина — 14 лет безвозмездного любовного труда.[27]

Моя мать — Мария Александровна Цветаева, урожденная Мейн, была выдающаяся музыкантша. Неутомимая помощница отца по делам музея, она рано умерла.

Вот — обо мне.

Теперь о моем муже, Сергее Яковлевиче Эфроне.

Сергей Яковлевич Эфрон — сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (Лизы Дурново) и народовольца Якова Константиновича Эфрона. О Лизе Дурново при мне с любовью вспоминал вернувшийся в 1917 г. П. А. Кропоткин, и поныне помнит Н. Морозов. Есть о ней и в книге Степняка «Подпольная Россия». Портрет ее находится в Кропоткинском музее.

Детство моего мужа прошло в революционном доме, среди обысков и арестов. Все члены семьи сидели: мать — в Шлиссельбуржской крепости, отец — в Вильне, старшие дети — Петр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон — по разным тюрьмам. В 1905 г. Сергею Эфрону, моему будущему мужу, тогда 12-летнему, уже доверяются матерью ответственные революционные поручения. В 1908 г. Елизавета Петровна Дурново[28] эмигрирует. В 1909 г. кончает с собой в Париже, потрясенная гибелью 14-летнего сына.

В 1911 г. я знакомлюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.

В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в московский Университет, на филологический факультет. Но начинается война и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в рядах белых. За все добровольчество — непрерывно в строю, никогда не в штабе. Дважды ранен — в плечо и колено.

Все это, думаю, известно из его предыдущих анкет.[29]

Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара — у него на глазах: — лицо, с которым этот комиссар встретил смерть. — В эту минуту я понял, что наше дело — не народное.

Но каким образом сын народоволки Лизы Дурново оказывается в рядах белой армии, а не красной? Сергей Яковлевич Эфрон это в своей жизни считал — роковой ошибкой. — Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совсем молодой тогда человек, но многие и многие сложившиеся люди. В «Добровольчестве» он видел спасение России и правду, когда он в этом разуверился — он из него ушел, весь, целиком — и никогда уже не оглянулся в ту сторону.

По окончании добровольчества — голод в Галлиполи и в Константинополе — и в 1922 г. — переезд в Чехию, в Прагу, где поступает в Университет, кончать историко-филологический факультет.

В 1923–1924 г. затевает студенческий журнал «Своими Путями», первый во всей эмиграции печатающий советскую прозу, и основывает Студенческий демократический союз — в отличие от имеющихся монархических.[30] Переехав в 1925 г. в Париж, присоединяется к группе «евразийцев» и является одним из редакторов журнала «Версты», от которого вся эмиграция отшатывается. За «Верстами» — газета «Евразия» (в ней-то я и приветствовала Маяковского, тогда бывшего в Париже) — про которую эмигранты говорят, что это — откровенная большевистская пропаганда. Евразийцы раскалываются. Правые — и левые. Левые вскоре перестают существовать, т. к. сливаются в Союз Возвращения на родину. (Евразийцем никогда не была, как никем не была, но была свидетелем и начала, и раскола.)[31]

Когда в точности Сергей Эфрон окончательно перешел на советскую платформу и стал заниматься активной советской работой не знаю, но это должно быть известно из его предыдущей анкеты. Думаю — около 1930 г.

В свою политическую жизнь он меня не посвящал. Я только знала, что он связан с Союзом Возвращения, а потом — с Испанией.[32] Но что я достоверно знала и знаю — это о его страстном и неизменном служении Советскому Союзу. Не зная подробностей его дел, знаю жизнь души его день за днем, все это совершалось у меня на глазах, утверждаю как свидетель: этот человек Советский Союз и идею коммунизма любил больше жизни.

(О качестве же и количестве его деятельности могу привести возглас французского следователя, меня после его отъезда в Советский Союз допрашивавшего:

— М. Efron menait une activite? sovie?tique foudroyante!

(Г-н Эфрон, развил потрясающую советскую деятельность).[33]

10-го октября 1937 г. Сергей Эфрон спешно уехал в Советский Союз. А 22-го ко мне явились с обыском и увезли меня и 12-летнего сына в Префектуру, где нас продержали целый день. Следователю я говорила все, что знала — а именно: что это самый бескорыстный и благородный человек на свете, что он страстно любит свою родину, что работать для республиканской Испании — не преступление, что знаю я его — 1911–1937 — двадцать шесть лет — и что больше не знаю ничего.

Началась газетная травля (русских эмигрантских газет). О нем писали, что он чекист, что он замешан в деле Рейсса, что его отъезд — бегство и т. д. Через некоторое время последовал второй вызов в префектуру. Мне предъявили копии телеграмм, в которых я не узнала его почерка. — «Да не бойтесь, сказал следователь, это вовсе не по делу Рейсса, это по делу S.» — и действительно показал мне папку с надписью. Я опять сказала, что я никакого «S.», ни Рейсса не знаю — и меня отпустили и больше не трогали.[34]

С октября 1937 по июнь 1939 я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической «оказией». Письма его из Советского Союза были совершенно счастливые. Жаль, что они не сохранились, но я должна была уничтожать их тотчас по прочтении; — ему недоставало только одного — меня и сына.

Когда я, 19-го июня 1939 г. после почти двух лет разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела — я увидела тяжело больного человека. Тяжелая сердечная болезнь, обнаружившаяся через полгода по приезде и вегетативный невроз. Я узнала, что все эти два года он почти сплошь проболел — пролежал. Но с нашим приездом он ожил, припадки стали реже, он мечтал о работе, без которой изныл. Он стал уже сговариваться с кем-то из своего начальства о работе, стал ездить в город…

И — 27 августа — арест дочери.

Теперь о дочери. Дочь моя Ариадна Сергеевна Эфрон первая из всех нас поехала в Советский Союз, а именно — 15 марта 1937 г. До этого год была в Союзе Возвращения. Она очень талантливая художница и писательница. И — абсолютно лояльный человек. (Мы все — лояльные, это наша — двух семей — Цветаевых и Эфронов — отличительная семейная черта).[35] В Москве она работала во французском журнале Ревю де Моску, ее работой были очень довольны. Писала и иллюстрировала. Советский Союз полюбила от всей души и никогда ни на какие бытовые невзгоды не жаловалась.

А после дочери арестовали — 10-го октября 1939 г. и моего мужа; совершенно больного и изведенного ее бедой.

7-го ноября были арестованы на той же даче семейство Львовых, наших сожителей, и мы с сыном оказались совсем одни, в опечатанной даче, без дров, в страшной тоске.

Первую передачу от меня приняли: дочери — 7-го декабря, т. е. 3 месяца с лишним после ее ареста, мужу — 8-го декабря, 2 мес. спустя.

Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его: 1911–1939 г. — без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с первого дня: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут и друзья и враги. Даже в эмиграции никто не обвинял его в подкупности.[36]

Кончаю призывом о справедливости. Человек, не щадя своего живота, служил своей родине и идее коммунизма. Арестовывают его ближайшего помощника — дочь — и потом — его. Арестовывают — безвинно.[37]

Это — тяжелый больной, не знаю, сколько осталось ему века. Ужасно будет, если он умрет не оправданный.[38]