Часть пятая (1909–1910)
Часть пятая (1909–1910)
Заграничная командировка
Дело с Саратовом ещё не совсем определилось, и в заграничную поездку мы собирались надолго, но поскольку ожидался положительный результат, было решено, что на первое время экспериментальных работ я нигде брать не стану, а, живя в Гейдельберге, буду заниматься в библиотеке, знакомясь с современной литературой, побываю в разных городах и институтах, послушаю лекции разных профессоров.
Пётр Николаевич Лебедев очень любил Гейдельберг и рекомендовал обосноваться именно в нём, но жить посоветовал не в самом городе, а в большой гостинице на горе K?nigsstuhl над Гейдельбергом. Называлась гостиница «Kohlhof». Он дал мне несколько рекомендательных писем к своим знакомым немецким профессорам. Пётр Николаевич указал мне, какие институты полезно посетить, лекции каких профессоров послушать, и непременно рекомендовал побывать в Англии – в Лондоне, Кембридже и Манчестере. Я высказал некоторые свои сомнения по поводу поездки в Англию:
– Пётр Николаевич, мне очень трудно будет с английским языком! Я хотя и брал по нему уроки, но говорить совсем не могу.
– Вот пустяки, приедете в Гейдельберг, на Hauptstrasse есть школа Бёрлица, возьмёте там индивидуальный курс и научитесь говорить, – попробовал успокоить меня Лебедев. Индивидуальный курс – значит, заниматься предстоит с преподавателем не в общей группе, а в одиночку.
Собирались мы по-российски – вещей набрали много. Казалось: и это надо, и другое. Мама хотела, чтобы мы взяли даже детскую кроватку, и искренне удивлялась нашим протестам: «Ну как же, на чём Митюня будет спать?»
Мой заграничный командировочный паспорт, в который вписали и Катёну, и Митюшу, был готов – он выдавался в канцелярии генерал-губернатора, а заграничный паспорт для няни следовало получить в полицейском участке. Я как-то заблаговременно не позаботился об этом и пошёл в участок в один из последних дней. Вижу: сидит прямо гоголевский письмоводитель – очки на конце красного носа, на меня не смотрит. Я подаю ему заявление и говорю, что мне надо поскорее получить паспорт.
– Через недельку зайдите, – по-прежнему не подымая головы, откликнулся чиновник.
Понятно, я не с того начал. Говорю ему:
– Я через два дня должен выезжать, – и кладу на стол 3 рубля. Письмоводитель прикрыл трёшницу листом бумаги, тут только оглянулся на меня и с любезной улыбкой произнёс:
– Вечерком зайдите.
К вечеру того же дня паспорт для няни Катерины был у меня в кармане.
11 апреля мы выехали из Москвы. Погода была прескверная – дождь со снегом. На Белорусский вокзал провожали нас папа и мама. С билетами никаких затруднений не было. Мы взяли 3 билета и 4 плацкарта в международном вагоне и занимали отдельное четырёхместное купе.
В Бресте поезд стоял довольно долго. Над станцией плавал привязанный аэростат в виде сигары, вероятно, военный наблюдатель, ведь Брест являлся большой крепостью. Я вынес Митюню погулять.
Поздно вечером мы прибыли в Варшаву, где требовалось перебраться на другой вокзал. Переезжали мы не через город, а по соединительной ветке. Опять в спальном вагоне, но теперь заграничного типа, мы поместились в двух смежных двухместных купе. Всё уже было нерусским – и вагон, и толстый кондуктор-немец с красной сумкой. Рано утром мы пересекли границу. Пейзаж резко изменился – дороги как скатерть, домики, крытые черепицей, окружённые зеленью и цветами. Катёна что-то загрустила. Я говорю:
– Что это ты закисла? Смотри, как хорошо!
– Вот то-то и досадно, что у них так всё хорошо, – тяжело вздохнула она.
Часам к двенадцати мы приехали в Берлин и отправились в ту самую гостиницу, где я останавливался в 1900 году с А. В. Цингером. На этот раз она мне вовсе не понравилась. Какие-то подозрительные стёганые одеяла на больших деревянных кроватях, испорченная уборная. Спросил я самовар (объявлялось, что подают русские самовары), но не то самоваров не имелось, не то стоило это 2 марки – цена неслыханная, но нам его не принесли. Я достал сухой спирт, вскипятил на нём чайник, напоил Митюню и сам напился чаю. Хозяин, узнав, что мы в номере вскипятили воду, устроил мне настоящий скандал, что-де в номере нельзя зажигать спиртовку. Я с ним разругался, позвал носильщика с тележкой и, заплатив противному «кафе-шенку» за одни сутки, отправился с семьёй в отличную гостиницу «Russischer Hof» около Fridrich-Strasse-Bahnhof – там, кажется, чуть ли не пять гостиниц на одной площади. Всё в этой гостинице было хорошо. Дали даже маленькую детскую кроватку.
Вечером мы с Катёной ужинали в ресторане, а для няни Катерины распорядились подать ужин в номер – нам сказали, что для прислуги у них есть особый стол. Когда же мы вернулись, то первое, что бросилось в глаза, – надутый вид нашей няни: ей на ужин дали кружку пива и несколько кусочков холодной колбасы. Это ей показалось в высшей степени оскорбительным.
В Берлине мы провели только один следующий день. Чтобы немного посмотреть город, мы взяли извозчика – автомобилей было ещё мало – и вчетвером (коляски с приспособлением «такси» были очень большие) катались по улицам. Митюне такое путешествие вскоре наскучило, и он стал ныть и повторять: «Домой, домой…». Это было у него новое слово. Вообще, он ещё очень мало говорил и преимущественно называл всё своими словами: например, дедушку – «А-и», «натирать полы» (что он очень любил делать, и бабушка здесь подарила ему маленькую щётку) – «фи-фу». Вечером я писал маме и извещал, что у Митюни появилось новое слово.
На следующее утро часов в восемь мы скорым поездом выехали в Гейдельберг. Во Франкфурте-на-Майне пересели в местный пассажирский поезд, благополучно в нём устроились: народу – немного, никаких молочниц или мешочников, как в саратовском поезде, не было.
Прибыли до захода солнца. Гейдельберг – чудесный небольшой город на берегу реки Неккара, недалеко от её впадения в Рейн. Старая часть города с одним из самых старинных университетов расположена на левом берегу Неккара у подножия довольно высокой группы гор K?nigsstuhl, покрытых прекрасным буковым лесом, а новая – ниже по течению Неккара в более просторной долине. По краю старого города – бульвар из больших каштановых деревьев. В гостинице на этом бульваре мы и остановились, чтобы переночевать. Было тепло, я приоткрыл окно. Проснулся на заре от многоголосого пения чёрных дроздов, которые расхаживали по саду и свистели, точно соловьи.
Утром мы отправились на K?nigsstuhl в гостиницу «Kohlhof». Туда можно подыматься на специальной передвижной подъёмной дороге, но от верхней станции до гостиницы довольно длинный путь через лес, что неудобно с вещами. Я нанял четырёхместное ландо – раскидную карету, – и мы погрузили наши многочисленные вещи. Подъём довольно длинный, лошади шли шагом, а я – рядом с экипажем пешком.
Гостиница – довольно-таки большое здание на противоположном от Гейдельберга склоне горы – была почти пустая, так как стояла ранняя весна. Кроме нас, проживала только одна семья – слепой старик с женой и дочерью. Хозяин гостиницы, типичный толстый немец, кормил нас на убой. Место располагалось высоко, да к тому же резко испортилась погода, и в комнатах сделалось до того холодно, что по утрам не хотелось вылезать из постели; но затапливали маленькую кафельную печку – и быстро становилось тепло.
Я каждый день отправлялся в город – заниматься в прекрасном читальном зале университетской библиотеки и в школе Бёрлица английским языком. Катёнушке же было одиноко и скучно. Только одна туча пройдёт, как наплывает из-за горы другая, сыплет не то дождь, не то снег, а внизу гораздо теплее и уютнее. И мы решили перебраться отсюда. Я присмотрел небольшую гостиницу с пансионом на полугоре над Гейдельбергом, над знаменитым замком. Гостиница эта называлась Schloss-Park-Hotel. Она стояла на шоссе недалеко от станции фуникулёра{301}. Столовая выходила в цветущий сад и помещалась на большой застеклённой веранде.
Катёнушке очень понравилось здесь, и мы сразу почувствовали большое облегчение. Мне стало гораздо ближе ездить в город – всего один перегон по фуникулёру. Компания, которая жила в пансионе, встретила нас достаточно приветливо. Хозяева гостиницы, Schwarz, также оказались очень приветливыми людьми. Конечно, они с нас получали неплохие деньги. Мы занимали две комнаты: в маленькой помещался Митюня с няней, а в другой, очень хорошей, с балконом, с которого открывался великолепный вид на город, Неккар и на далёкую долину Рейна, мы с Катёной.
В первый день нашего пребывания, очевидно, в честь нас, в обеденном меню на сладкое значилось «Russische Scharlotte». Я ожидал шарлотки, которые готовили, бывало, у нас – пудинг из хлеба с яблоками, но подали сливочный пломбир с разными цукатами, очень вкусное кушанье, но к шарлотке никакого отношения не имеющее.
Через несколько времени в пансионе появилось семейство профессора Вильсона из Америки, и в день их приезда в меню значилось «Amerikanische Scharlotte», а подали такой же пломбир. Мы посмеялись, но оценили внимание Herr Schwarz’а, которое ему не стоило лишних расходов. У Вильсонов была девочка лет пяти-семи, с которой Митюня играл в саду под наблюдением нашей няни. Митюня не понимал, что говорит девочка, да и по-русски-то плохо разговаривал, но, подражая английскому языку, начал болтать без всякого смысла – окружающие думали, что он по-русски так бойко болтает.
За нашим столом обедал молодой юрист д-р Майер, как выяснилось – очень порядочный пианист. Я достал в нотной библиотеке сонаты Бетховена, и мы с ним играли. Особенно он любил 10-ю сонату. Да я с собой захватил разные небольшие сольные вещи. Немкам-соседкам особенно нравился романс Свендсена.
Обедала за нашим столом и славная старуха фрау Файц. Как-то, пользуясь правом своего возраста, она рассказала анекдот, который мне очень запомнился:
«В каком-то пансиончике, подобно нашему, было получено письмо от англичанина, который собирался посетить этот пансион во время своего отдыха, но предварительно запрашивал в письме о разных подробностях. И, между прочим, просил сообщить: «Wie steht es mit lem W. C.?»{302}.
Хозяин долго недоумевал, что означают эти две буквы «W. C.»? Пошёл к учителю, но и тот не смог расшифровать этот иероглиф. Пошёл к пастору, тот думал, думал и высказал следующее предположение: «Ja, das ist die Wald-Capelle»{303}.
Хозяин пансиона в ответном письме англичанину написал, что «W. C.» находится всего в полукилометре от пансиона, в нём 30 сидячих мест и столько же могут стоять, и что по воскресениям там играет орган. Англичанин, конечно, не приехал».
Кормили нас превосходно. Утром подавали кофе со сливками, свежими булочками, сливочным маслом и мёдом. Обедали часа в два. Я к этому времени возвращался из города, так как отправлялся туда рано – часов в восемь. После обеда занимался дома – готовил урок по английскому языку. Часов в 7–8 – ужин. Когда пансионеры, кончивши обед, расходились из столовой, хозяин стоял у дверей и каждому желал хорошего сна. И хотя я спать после обеда не ложился, но такое внимание хозяина было всегда приятно.
Весь пансион обслуживали (конечно, не считая кухарки, садовника и мальчика для посылок) три девушки. Все три были очень приветливые, а одна к тому же и прехорошенькая. Работали они с утра до вечера. Утром убирали комнаты, перетрясали постели, натирали полы. Днём служили за столом, мыли посуду и чистили ножи, вилки и ложки. И я никогда не видел у них надутого лица, что так часто бывает у наших «домработниц». А когда они отправлялись гулять со своими поклонниками, надевали шляпку и праздничное платье, то никто не отличил бы их от девушек из общества. Наша няня очень дружила с ними.
Так как все обитатели пансиона так или иначе были связаны с наукой, то называли друг друга «Herr Doctor», что немало удивляло нашу няню, которая думала, что они все врачи.
Английским я занимался с преподавательницей ежедневно по два часа подряд. Метод Бёрлица состоял в том, что с учеником говорят исключительно на языке, который он изучает, хотя бы он и ничего не понимал. Метод предметный: показывают вещи и называют их по-английски. Сначала предметы, потом действия. Смысл – в том, что операция перевода с родного языка полностью исключается, предмет и действие прямо ассоциируются со словом языка, который изучается. Сначала я просто обалдевал и после двух часов подобной гимнастики забывал и русские слова, но вскоре стал делать успехи и худо-бедно, но начал разговаривать со своей англичанкой. Дома я ещё заучивал слова, делал переводы и даже писал письма. Всего я взял курс в 60 часов, после чего мог говорить так, что англичане меня вполне понимали. Произношение, которое многих затрудняет, давалось мне легко. Я вообще легко усваивал фонетику языков. В Германии, когда я разговаривал по-немецки, меня часто не принимали за иностранца.
Утром в библиотеку я всегда ходил мимо церкви Петра и Павла. Стены её сплошь заросли зелёным плющом, а из открытых окон доносились звуки органа. Я шёл по каштановой аллее, мимо деревьев, покрытых цветами, как белыми свечами. На аллее стояла маленькая будочка с барографом и синоптической картой, и ни один прохожий не проходил мимо, не остановившись и не посмотрев на ход барографа и карту. Мне это очень нравилось. В этом проявлялась большая культура людей. Впоследствии, когда я в Саратове получил для физического кабинета барограф, то хотел установить такую же будочку на улице, но мне не посоветовали. «Что вы, у вас не то что барограф – всю будку-то унесут!» – отговаривали меня. Так я и не решился прививать высококультурные навыки нашим согражданам.
Как-то хозяин ездил на выборы нового проповедника – он являлся членом церковного совета Geist-Kirche, самой большой церкви в Гейдельберге, и пригласил меня послушать нового пастора. Я был в этой церкви, но особого впечатления от неё не получил. Население города частию лютеране и частию старокатолики. Церкви поделены между этими толками, Geist-Kirche же разделили каменной стеной пополам: в одной половине служба идёт лютеранская, в другой – католическая.
Накануне Троицына дня буквально весь Гейдельберг двинулся в леса на горы – всю ночь мимо нашего пансиона шли компании людей. Ночь была тёплая, цвела белая акация, и воздух был насыщен запахом, который в большом количестве создаёт ощущение даже духоты.
Почти все гейдельбергские студенты делились на корпорации – землячества. Каждая корпорация имела свой клуб, где проходили «мензуры» – состязания на рапирах и эспадронах. Проводились мензуры и по питью пива: кто больше и скорее его выпьет. Говорят, некоторые выучивались прямо вливать пиво в желудок через пищевод без глотания. У многих студентов вся голова была в рубцах от ударов рапир или в пластырях от недавних ранений: лицо при состязании закрывалось сетчатой маской, а лоб и голова оставались открыты. Большое число ран считалось почётным.
Каждая корпорация имела своё знамя, студенты носили корпоративные шапочки и ленты корпоративных цветов через плечо под пиджаком. Были и так называемые дикие студенты, но корпоранты составляли большинство. Однажды я видел массу корпорантов в парадных венгерках, ботфортах, с палашами или эспадронами – словом, во всём корпоративном параде.
Раз вижу на улице – движется процессия: впереди на одной лошади закрытый гроб, весь в цветах, оказывается, умер старичок профессор-филолог, а за гробом в колясках студенты. На козлах рядом с кучером – «Diener»{304} с громадным знаменем корпорации в руках. За этой коляской – ещё несколько экипажей с корпорантами, и так корпорация за корпорацией – целый поезд.
Постановка физической науки и образования в заграничных университетах
В Гейдельберге я зашёл в Физический институт, где профессором был известный тогда по работам с катодными лучами Ленард. Посетил его лекции, посмотрел, как работают студенты в практикуме, но ничего особенно замечательного ни в лекции, ни в лаборатории не обнаружил. Надо сказать, наш московский практикум был устроен по типу немецких и, пожалуй, был богаче гейдельбергского.
Из Гейдельберга я ездил в ряд городов: во Франкфурт-на-Майне, Мюнхен, Страсбург, Вюрцбург, Лейпциг и Гёттинген, да ещё в Иену. Везде я прежде всего посещал Физический институт и, если удавалось, слушал лекции. Только в Иене, хотя и там есть университет, я его не посетил, подробно осматривал лишь знаменитый оптический завод Цейса{305}.
По приезде я первым делом покупал план города, чтобы легче было ориентироваться. Не думаю, чтобы я для немцев представлял какой-нибудь интерес, но везде ко мне проявляли исключительно внимательное отношение и большую любезность. Вот в Иене отправился я на завод Цейса – и пустили меня туда без всякого «пропуска». Сейчас же прикомандировали ко мне молодого инженера, который и показывал мне решительно всё производство: и оптические прицельные приспособления для пушек, и массовую шлифовку очковых стёкол, и автоматическую шлифовку вогнутого громадного, метр в диаметре, астрономического зеркала для гигантского рефлектора. Последнее весьма интересно: сделать очень большой объектив так, чтобы стекло было вполне однородно, практически невозможно, тогда как для зеркала такой однородности тела не требуется.
Посетил я в Гейдельберге и астрономическую обсерваторию знаменитого астрофизика Вольфа. В ней тоже имеется двойной рефлектор: одна труба – для визуального наблюдения, другая, связанная с первой, – для фотографирования. Инструмент не очень велик – всего 35 сантиметров в диаметре, но замечательного качества. Мне показывали фотографии небесных туманностей. Трудно поверить, что можно получить такие подробности на фотографии. Первоначальный снимок – всего примерно 4 на 4 сантиметра, потом он многократно увеличивается, достигая размеров 50 на 50 сантиметров, и с каждым увеличением проявляются всё большие и большие подробности.
Так вот, громадное зеркало шлифуется автоматически в помещении, находящемся глубоко под землёй, где годичная температура остаётся почти постоянной. Огромный блок стекла медленно покачивается; а по его поверхности ползает, тоже очень медленно, шлифующая лапа. После подробно проверяют каждый квадратный сантиметр уже визуально в длинном коридоре с искусственной «звездой». Затем вогнутую поверхность серебрят. В обсерватории Вольфа имелось две пары зеркал: одна пара в работе, а другая в это время серебрится на заводе Цейса; серебрить приходилось довольно часто из-за окисления поверхности.
В Гёттингене я посетил Физический институт и лаборатории Рикке и В. Фогта, а также очаровательный маленький Электротехнический институт Сименса. Оба института – прекрасно оборудованы, оба – совсем новые, всё сделано обдуманно и рационально. Ещё в одном институте – экспериментальном гидродинамическом – сам заведующий институтом демонстрировал мне в действии приборы, при помощи которых он исследует истечение жидкости.
У профессора Винера в Лейпцигском университете я был приятно удивлён. Когда я пришёл в лабораторию и рекомендовался какому-то ассистенту, назвав свою фамилию, тот очень мной заинтересовался и сказал, что покажет мне что-то интересное: в одной из комнат я увидел установку, в точности повторявшую мою, описанную мной в «Annalen der Physik». Они исследовали звукопроводность каких-то ограждений и применяли мой способ получения звука и его регистрации. Конечно, мне это было очень приятно.
Поезд в Страсбург шёл через Карлсруэ. Когда я вошёл в купе, там сидела какая-то дама, и мне сразу кинулся в глаза беспорядок, в каком были разбросаны её вещи. По культурному немецкому обычаю, я поприветствовал даму:
– Guten Tag!{306} – и сел в сторонке с книжкой в руках. Через какой-нибудь час поезд стал замедлять ход перед Карлсруэ. Пассажирка обратилась ко мне с вопросом:
– Was f?r Station ist das?{307}
– Карлсруэ, – ответил я.
– Ах ты, батюшки, я не успею выйти, вещи не собраны, – позабыв про немецкую речь, на чистом русском языке запричитала моя соседка.
Тогда и я открыл своё русское происхождение и принялся помогать землячке. Как бы между прочим я заметил, что сразу догадался, что она русская.
– А почему?
– Да очень просто – по беспорядку!
Поезд в Карлсруэ стоял мало, и землячка выскочила из вагона без вещей, а я подал их ей через окно.
В Страсбургском Физическом институте, которым заведовал Браун, все ещё помнили и любили моего учителя. Старый служитель, который одновременно являлся и швейцаром, и в студенческом практикуме присматривал за порядком, узнав, что я ученик Лебедева, просил зайти к нему в комнатушку. Он долго расспрашивал меня про Петра Николаевича, показывал мне кресло, которое ему подарили сотрудники института в день его шестидесятилетия, и просил, чтобы я непременно напомнил о нём Петру Николаевичу, заявив, что в Страсбурге все помнят и любят милого Herr Lebedev. Сам Браун, к которому у меня имелось рекомендательное письмо от Лебедева, также встретил меня приветливо. Он поручил ассистенту показать мне весь институт. Между прочим, одним из ассистентов Брауна был совсем молодой Л. И. Мандельштам, впоследствии академик (он умер в 1944 году){308}. Уже у него на квартире – он позвал меня к себе завтракать – Леонид Исаакович жаловался, что вот он как еврей уехал из России, так как там не давали хода евреям, но и в Германии он встретил не меньший антисемитизм.
Побывал я и в знаменитом Страсбургском соборе. На самую верхушку его башни подымался по каменной узенькой лестнице, которая шла то внутри, то выходила совсем наружу, что было не очень приятно. Когда я добрался до самого верха, налетела вдруг туча и припустил короткий ливень с громом и молнией. Но я спрятался от дождя под верхней беседкой. Однако было довольно оригинальное, если не сказать жутковатое, ощущение: я на большой высоте, совершенно один, кругом льёт дождь и гремит гром. Правда, гроза была очень короткой, говорят, такие грозы весьма характерны для Страсбурга.
За недолгое моё пребывание в Мюнхене мне удалось послушать Рентгена. Он читал о распространении тепла. Читал исключительно элементарно. Аудитория была смешанная. Присутствовали и математики, и физики, и медики, и фармацевты: всем вместе читались часовые лекции четыре раза в неделю (математикам и физикам – ещё по два часа в неделю). Демонстрации были также простенькие, но одну я всегда впоследствии повторял на своих лекциях: стык железного и медного стержней, на которых на равных друг от друга расстояниях парафином прилеплены маленькие шарики или винтики. При нагревании стыка во время плавления парафина шарики отваливаются, и по числу отвалившихся шариков можно определить относительную теплопроводность этих металлов.
Аудитория, где читалась лекция, была полна. Я наверху отыскал местечко, но только уселся, как появился студент и показал мне, что к месту приколота его визитная карточка. Пришлось уступить ему его место. Вообще, студенты, несмотря на полную свободу посещения лекций, посещали их весьма аккуратно. Они заплатили свои деньги и не хотели, чтобы деньги пропадали даром.
Я познакомился с ассистентом Поолем, он продемонстрировал мне построенный им самим прибор, над которым мы с Петром Николаевичем долго бились, но – безуспешно (определение числа колебаний электромагнитного камертона по числу перерывов тока). Впоследствии в своей мастерской в Саратове я осуществил это фоническое колесо, и оно прекрасно работало.
Студенческие работы в лаборатории организованы великолепно, студенты здесь всё время учатся экспериментировать. На оформление работ они времени не тратят и в готовые бланки вписывают только результаты своих измерений. Но этот метод у нас неприменим. Студенты наши в большинстве случаев сами измерений делать не будут, а станут вписывать чужие цифры. Я своих учеников очень люблю, но сравнить их активность с активностью немецких студентов совершенно невозможно.
Интересный завод электротехнических измерительных приборов «Гартман и Браун» осмотрел я во Франкфурте-на-Майне. Приборы этой фирмы были сильно распространены в России. Даже русские фирмы торговали ими, ставя на приборы свой фирменный знак. Сопровождавший меня по заводу инженер относительно подобных действий заявил, что фирма не протестует и даже сама ставит марку русских фирм-заказчиков. Он показал мне в подтверждение пластинки с названиями русских фирм и, между прочим, «Бр. Трындиных», но под русской маркой они помещали свою, так что, снявши русскую марку, можно было всегда убедиться в том, что прибор сделан в Германии.
Был я в Берлинском университете и на заводе оптических инструментов фирмы «Шмидт и Генш». С этого завода я впоследствии выписал для Саратовского университета целый ряд прекрасных оптических инструментов. В частности – превосходный спектрофотометр, к которому мы в нашей мастерской построили отлично действовавший «вращающийся сектор», и я с этим прибором делал много измерений. Между прочим, определял линии поглощения хлорофилла, полученного из травы, найденной в желудке допотопного мамонта, труп которого извлекли из вечной мерзлоты вполне сохранившимся. Эти измерения я делал для П. П. Подъяпольского, который интересовался стойкостью хлорофилла.
В гостях у К. А. Кламрота
Из Гейдельберга я писал К. А. Кламроту, что, может быть, мне удастся его навестить. И получил письмо: Карл Антонович сообщал, что они с женой Марией Ивановной летом будут жить в Госларе, крохотном городишке, бывшей столице Гарца, и будут «sichriesig freuen»{309}, если я к ним приеду.
Кстати, Мария Ивановна родилась в России, где-то около Лопасни. Её отец, настоящий немец, служил на мельнице около Лопасни, едва ли не в Солнушкове. Но Мария Ивановна была «печатанная» немка, хотя хорошо говорила и по-русски. Сам Карл Антонович, напомню, почти всю жизнь прожил в России, но по-русски говорил очень плохо, так что я всегда разговаривал с ним по-немецки.
В Гослар я приехал довольно поздно вечером. Адреса Кламротов, собственно, я не знал, но надеялся на месте разыскать милых стариков. Старинный городишко производил какое-то театральное впечатление: небольшие дома с крутыми черепичными крышами – точно из первого действия оперы «Фауст». Я остановился в единственной здесь гостинице и тут же получил все нужные сведения. Я спросил, не знают ли, где мне искать двух стариков, которые приехали из Лейпцига отдыхать в Гослар, и служитель сейчас же ответил:
– Да, да, они останавливались в гостинице, но теперь переехали в пансион на горе над Госларом.
Переночевав в просторном номере с прекрасной, идеально чистой постелью, я рано утром пешком отправился по указанному мне адресу. Подъём не очень трудный, хотя довольно длинный. Гослар весь окружён горами, и самая высокая из них – знаменитый «Броккен» – гора, на которой, по преданиям, собирались ведьмы[24]{310}.
Добравшись до плато, где располагался пансион, я вошёл в громадную столовую, устроенную на застеклённой веранде, и увидал на противоположном её конце обоих стариков – они пили утренний кофе. Карл Антонович, заметив меня, встал, по-стариковски приложил руку козырьком ко лбу и, когда убедился, что это действительно я, обрадовался, расцеловал, всплакнул и усадил рядом с собой пить кофе.
Целый день я провёл с любимым учителем. Он очень интересовался всем, что делалось в Москве, я должен был рассказать ему и о всех моих делах, и о Катёне, и о Митюне. Карл Антонович признался, что он теперь совсем не может играть на скрипке – нервная система не выдерживает музыки, и он хочет отдать мне на память один из своих смычков – знаменитого мастера Турта. Но любимым был другой, менее знаменитого мастера Хаммига смычок, которым Кламрот всегда и играл. Конечно, мне было приятнее иметь любимый смычок учителя. Об этом я и сказал ему. Но чтобы получить этот смычок, я должен был в Лейпциге зайти на квартиру Кламрота. Там осталась прислуга – Мария, которой будет написано соответствующее распоряжение.
К обеду специально для меня был заказан голубой карп. После обеда Карл Антонович устал и сам сказал мне, что ему надо отдохнуть, а мне пора идти, а то-де я опоздаю на поезд.
Будучи позднее в Лейпциге, я зашёл на квартиру К. А. Кламрота. Меня встретила Мария. На рояле стояла наша фотография – я, Катёнушка и Митюня. Мария объяснила, что она получила письмо от Карла Антоновича, который велел передать мне смычок и к моему приходу поставить нашу фотографию на видное место. Это очень характерно для немцев: такое внимание очень трогательно и вместе с тем никого не затрудняет. Опять – признак высокой европейской культуры немцев. Я уверен, что то одичание, которое привил немцам Гитлер, должно пройти. Невозможно, чтобы культурные преимущества, приобретённые в результате нормального исторического развития народа, давшего миру крупных философов, учёных, музыкантов, исчезли за какие-нибудь пятнадцать лет. Я уверен, что немцы вернутся к своим высоким идеалам.
Смычок, который я получил, замечательного качества, я с тех пор постоянно им играю, и каждый раз, когда беру его в руки, вспоминаю моего милого учителя. Смычок был в хорошем палисандровом футляре. К сожалению, и смычок и футляр остались в Саратове у В. В. Зайца. Ведь из Саратова я «выехал» довольно неожиданно и Зайц, по-видимому, решил, что я их ему подарил на память. Бог с ним, если он с хорошим чувством вспоминает, видя этот футляр, наши дружеские отношения и квартеты в Саратове. У меня остался ещё один подарок К. А. Кламрота – футляр, правда, простенький, он как-то привёз мне его из-за границы; он каждый год привозил мне какой-нибудь пустячок – тоже внимание, навсегда оставляющее хорошее воспоминание о человеке.
Поездка в Англию
В Англию я поехал через Кале и Дувр. По совету моей гейдельбергской учительницы английского языка, в Лондоне с «Виктория-Стешен» я отправился в соседнюю с вокзалом гостиницу. Но оказалось – она фешенебельная, и в ней ни одного свободного номера. Время наступило уже обеденное, в холле, рядом с вестибюлем, собралось довольно много мужчин во фраках и дам в вечерних туалетах, а я – в дорожной одежде, да к тому же в белой панаме, которых здесь никто не носит, – все ходят либо в котелках, либо в кепках, а при фраке, конечно, в цилиндрах. Несмотря на мой невзрачный вид, старший портье, фигура достаточно внушительная, обошёлся со мной весьма любезно, дал мне «боя», который и проводил меня в другую гостиницу, около самого дворца. Она хотя и выглядела скромнее первой, но в удобствах ей ничуть не уступала.
Управляющий этой гостиницы, как позднее выяснилось, был грек из Тифлиса и свободно говорил по-русски, но сначала мы объяснялись с ним только по-английски, он, по здешнему обычаю, совершенно не интересовался, кто я такой и как моя фамилия. Поместил меня в номер, рассчитанный на двух жильцов, но взял только за одно место – 7 шиллингов в сутки, предупредив, что если возникнет надобность, он поселит в мой номер второго жильца. Я согласился, так как платить по 14 шиллингов мне не хотелось.
Вечер был очень светлый, стояли «белые ночи». Я умылся и, выйдя на улицу, решил пройтись по «Виктории-стрит». Из путеводителя Бедекера{311} я запомнил совет: быть очень осторожным в Лондоне с людьми, которые, встретив на улице иностранца, начинают осаждать его разными самыми соблазнительными предложениями. Соблазнённого они затем обирают как липку. Бедекер рекомендовал ни в какие разговоры с такими людьми не вступать и в случае необходимости обращаться к полицейскому «Бобби». Не успел я выйти на «Викторию-стрит», как за мной увязался именно такой субъект. Он узнал во мне иностранца, по-видимому, главным образом по белой панаме. Сначала он соблазнял меня на французском языке. Я – никакого внимания. Субъект перешёл на польский язык, потом на русский. Я, по совету Бедекера, не отвечал. И, увидав на перекрёстке полицейского, решительно двинулся к нему – субъект моментально исчез.
На другой день я отправился в «Дэви-Фарадей» – лабораторию, которой заведовал Дьюар – изобретатель «дьюаровских сосудов»{312}. Лаборатория занималась главным образом низкими температурами и жидкими газами.
Проходя мимо дворца, я увидел во дворе его конных шотландцев в их характерных костюмах: ожидался «выход» короля Эдуарда, и должны были приехать английские власти и дипломатический корпус. И вот в первой коляске я заметил военного, как две капли воды похожего на Николая II. Оказалось, это наследный принц Георг, по матери двоюродный брат Николая II. Они были изумительно похожи друг на друга.
Познакомившись с лондонским метро, я был совершенно очарован этим средством сообщения. В Лондоне две сети метро: одна – старая, заложенная очень мелко. Её строили, когда не существовало ещё электрической тяги, только паровая{313}. Дым от паровозов вытягивали мощные вентиляторы. Гораздо глубже заложена сеть «тюбов»{314}. Она по устройству очень схожа с нашей нынешней московской, только вместо эскалаторов – громадные подъёмные машины. На такую машину становилось сразу человек сорок. Конечно, эскалаторы гораздо удобнее. Станции в лондонском метро – гораздо проще наших, без всякой роскоши, и служат местом рекламы: все стены испещряли всевозможные объявления и плакаты. Благодаря метро размеров громадного города совершенно не чувствуешь.
В «Деви-Фарадей» лаборатории меня встретил сам Дьюар, старичок чисто английского типа с пробором до самой шеи. Я ещё не очень осмелел и стеснялся своего английского языка. Познакомившись с Дьюаром и передав ему мою работу, я спросил, не проще ли нам говорить по-немецки? Но он ответил, что я достаточно хорошо говорю по-английски и ему приятнее беседовать на родном языке. Насколько мы охотно говорим с иностранцами на их языке, настолько же англичане во что бы то ни стало с иностранцем говорят на своём.
Дьюар сам показывал мне лабораторию и с особой гордостью демонстрировал замечательную аудиторию: места в ней расположены по выгнутой поверхности параболоида, а лектор стоит в фокусе этого параболоида. Благодаря такому расположению акустические свойства аудитории совершенно изумительные. Лектор может говорить буквально вполголоса – и со всех мест его хорошо слышно. Дьюар в доказательство встал на лекторское место, а мне велел ходить по аудитории, и мы продолжали разговаривать вполголоса. Здесь висела картина с изображением этой самой аудитории, лектором показан Дьюар, а слушателями – учёные всего мира. По-видимому, Дьюар очень гордился картиной, хотя вряд ли в действительности такое собрание когда-нибудь было.
Из лондонских лабораторий я посетил ещё «Юниверсит Колледж» – маленький старинный колледж. Учебного оборудования там почти нет. Ведётся несколько научных исследований сотрудниками кафедры физики. Всё это произвело на меня какое-то тусклое впечатление.
Потом я ознакомился с «Рояль Академи Колледж» – учреждением, содержащимся на государственные средства. Здесь имелись учебные лаборатории с множеством установок. Кафедру занимал Каллендар, но его я не видел. Показывали мне большой величины спектрограф с огромной призмой, его строил Каллендар для каких-то специальных целей, но что, собственно, он собирался делать, осталось неясным, как и то, зачем нужны такие громадные размеры.
Обежал я Лондонский национальный музей{315}, видел много вещей, так сказать, награбленных по всем странам: там были и египетские мумии, и всякое оборудование египетских погребений, и греческие скульптуры, и чучела ассирийских львов. Именно обежал музей: всё осмотреть потребовалось бы много дней.
Был на знаменитом Старом мосту через Темзу; залезал на какую-то башню, но из-за тумана общего вида на город не было; подходил к Вестминстерскому аббатству{316}.
Чтобы не таскать при себе не разрешённые в Англии немецкие деньги, я попросил заведующего гостиницей временно их спрятать. Тут только заведующий, увидав мою визитную карточку, на чистом русском языке произнёс:
– Да вы русский! Зачем же мы с вами говорим по-английски?
Рано утром по железной дороге я отправился в Кембридж. Когда приехал, то оказалось – от станции к университету предстояло ещё добираться в кэбе или пешком километра полтора. Я, конечно, выбрал последнее. Пока я шёл, меня то и дело обгоняли кэбы, в которых сидели люди в мантиях и шапочках. Я недоумевал, в чём дело – не надевают же английские учёные мантии с утра?
Здание Физического института – относительно новое. Большинство же университетских зданий и общежитий – старинные, выстроенные в готическом или староанглийском стиле. В институте никого не застал. Служитель пояснил мне, что все отправились в зал заседания Совета университета, где проходит торжественное заседание по поводу столетия со дня рождения Дарвина, который студентом жил и учился в Кембридже. Я тоже отправился туда.
На улице стояла небольшая толпа. Я разговорился с какой-то старушкой. Она, узнав, что я русский и случайно попал сегодня в Кембридж, достала книжку и говорит:
– Смотрите, тут есть и ваши земляки – Тимирязев и Заленский. Вам надо пробраться на заседание.
– Да как же это сделать, ведь у меня нет приглашения.
– Ну да попросите «Бобби», он вас пропустит.
Я подошёл к полицейскому, сунул ему в руку шиллинг и говорю, что мне хотелось бы посмотреть торжество. «Бобби» взял под козырёк и нырнул в боковую дверь. Через минуту он вернулся с молодым человеком в маленькой мантии-накидке, это был студент-распорядитель. Я повторил свою просьбу, на что молодой человек ответил, что охотно меня проведёт, но не может предоставить места – все кресла заняты. Я и не претендовал на сидячее место. Пристроился в конце зала, мне всё было хорошо видно и слышно.
Старинный зал, отделанный тёмным дубом, был наполнен учёными в мантиях – они-то и обгоняли меня по дороге с вокзала. Среди них я увидел только одного в русском профессорском мундире со Станиславской лентой через плечо – русского академика зоолога Заленского. Климент Аркадьевич Тимирязев был тоже в учёной мантии: он являлся доктором Глазговского университета. А во время этих торжеств он получил и степень доктора Кембриджского университета.
На невысокой эстраде, как на амвоне, сидели профессора Кембриджского университета – члены его Совета. А посредине эстрады на высоком троне восседал попечитель Кембриджского университета физик лорд Рэлей – лорд ченсейлор (носитель цепи). Рэлей сидел как статуя, не шелохнулся. На нём были громадная чёрная расшитая золотом мантия и такая же шапочка.
Речи произносили только трое: представители Германии, Соединённых Штатов Америки и Франции. Остальных представителей вызывал главный секретарь, облачённый, конечно, тоже в мантию, к эстраде. Те подходили к «амвону» и подносили папку или свиток с адресом. Другой секретарь, стоявший у трона, принимал адреса, а Рэлей делал лишь маленький поклон.
Вышел представитель Франции в красной мантии доктора философии Кембриджского университета, лицо его мне было что-то очень знакомо. Когда он заговорил на прекрасном французском языке, но с русским акцентом, я догадался, что это Илья Ильич Мечников, который давно уже работал в Париже в Пастеровском институте. Мечников произнёс блестящую, страстную речь.
Кончились речи и приём адресов. Рэлей встал, встали и все в зале. Громадную мантию лорда ченсейлора сзади поддерживали два студента-распорядителя. Рэлей прошествовал торжественно, ни с кем не разговаривая, к выходу. Сам он был небольшого роста седой старик с маленькими бачками. Я в это время стоял у выходных дверей с Климентом Аркадьевичем и Аркадием Климентьевичем Тимирязевыми. Климент Аркадьевич язвительно заметил:
– Попробовали бы заставить русского студента нести фалды фрака Мануйлова!
Климент Аркадьевич вообще был язвительный, с чрезвычайным самомнением человек. Конечно, к этому имелись основания, но стиль был неприятный.
Всё это происходило в первой половине дня. Я позавтракал в каком-то ресторанчике, погулял в чудесном университетском парке, завернул в помещение, которое когда-то занимал Дарвин, и в музей, где хранятся приборы Ньютона, и опять наведался в Физический институт.
На этот раз застал Дж. Дж. Томсона в лаборатории. Я просил разрешения осмотреть лабораторию. Томсон вышел из своей совершенно тёмной комнаты, я передал ему оттиск своей работы («Диск Рэлея»){317} и привет от П. Н. Лебедева. Взглянув на заглавие работы, он сказал:
– Ах, это насчёт… – и, не найдя дальнейших слов, показал рукой, как вращается диск под действием звуковых волн. Было очевидно, что он мою работу знает.
Томсон сказал, что сам он, к сожалению, занят, и поручил меня молодому человеку, который мне и показывал институт. Между прочим, учебное оборудование и здесь, как и в «Юниверсити Колледж», довольно бедное, всё внимание обращено на научное оборудование. В практикуме столы все пустые, приборы после окончания занятий убираются. Такой же порядок до известной степени я впоследствии ввёл в МИИТе.
Я спросил у моего провожатого, что делает Томсон у себя в лаборатории. Провожатый ответил, что Томсон «качает на маятнике радий», желая установить какую-то связь между силой тяготения и радиоактивным излучением. Сколько я знаю, из этого ничего не получилось. Тот же молодой человек рассказывал мне, как работает Томсон. Он большею частию сидит дома, читает книги, размышляет и по телефону заказывает обстановку предполагаемого эксперимента. Потом он приходит, ни с кем не разговаривает и, углубившись в работу, смотрит, что даёт опыт. И часто, ничего не объясняя, велит всё разобрать до следующего заказа.
Кембридж – аристократическое учебное заведение. Обучение там стоит дорого, и большинство студентов – весьма состоятельные люди. Я видел в парке на речке молодого человека, он сидел в лодке и, по-видимому, «кайфовал», а служитель, стоя на носу лодки с веслом в руках, катал своего барина. В парке же я видел множество площадок для тенниса. Площадки не песчаные, а с газонами, которые всё время подстригают особой машиной на конной тяге, причём на копыта лошади надевают большие кожаные галоши, чтобы не портить площадки.
Поздно вечером я вернулся в Лондон.
Потом я ездил в Манчестер с единственной целью – побывать в лаборатории Резерфорда{318}. Приехал я туда перед вечером, в туман и дождь. Переночевал в гостинице и с утра отправился в Физический институт. Я сразу попал к самому Резерфорду, который оказался исключительно любезным и подвижным человеком. Резерфорд, собственно, не природный англичанин. Он родился в Новой Зеландии. Отец его был там обыкновенным пастором.
Резерфорд уже тогда являлся большой знаменитостью. Несмотря на это, он сам провёл меня по всему институту, показал студенческий практикум, в котором как раз студенты изучали явление радиоактивности, – они наблюдали рассеивание электрического заряда под действием различных радиоактивных веществ, все смотрели в трубочки, следя за поведением листочков электроскопа.
Среди студентов – почти мальчиков – я увидел толстого лысого человека, который, как и все, внимательно смотрел в трубу, и сразу узнал в нём знаменитого норвежского физика Сванте Аррениуса, доклад которого я слушал в Петербурге на Менделеевском съезде, да и по портретам хорошо знал его. Я спросил Резерфорда, что делает здесь этот знаменитый физик, лауреат Нобелевской премии? Оказалось, Аррениус приехал к Резерфорду специально для того, чтобы пройти студенческий радиоактивный практикум. Вот как настоящие учёные относятся к новым научным открытиям!
В заключение осмотра Резерфорд сказал:
– А теперь я покажу вам свою личную лабораторию. – И ввёл меня в совершенно тёмную комнату.
Резерфорд рассчитывал на эффект. Он, как только мы вошли, быстро закрыл дверь, чтобы ни один луч дневного света не попадал в таинственную комнату. Я был поражён прекрасным зрелищем. Посреди комнаты как бы висела колба, сиявшая таинственным зеленоватым светом флуоресценции. Резерфорд объяснил, что в колбе налит раствор самого сильного радиоактивного препарата, какой тогда имелся. Сам препарат, как выразился Резерфорд, принадлежал австрийской короне и был дан ему для научных исследований с условием использовать только продукты распада и излучение и отнюдь не касаться самого препарата.
Как известно, Резерфорд получил исключительной важности результаты в этой работе. Он установил природу ?-излучения, показал, что ?-лучи представляют собой поток положительно заряженных частиц гелия. Дискретность этого потока была ещё раньше установлена при помощи спинтарископа Крукса{319}, в котором можно видеть отдельные величины (сцинтилляции) флуоресцирующего экрана, вызванные ударами отдельных ?-частиц, выброшенных при взрыве атома радиоактивного элемента.
Очевидно, перед Резерфордом стоял вопрос – нельзя ли ускорить процесс радиоактивного распада, а вместе с тем получить и большую мощность излучаемой энергии, чтобы использовать её для практических целей. Но никакими ни химическими, ни физическими агентами скорость радиоактивного распада радия увеличить не удавалось. В таком случае – нельзя ли вызвать искусственную радиоактивность нерадиоактивных элементов и использовать выделяющуюся внутриатомную энергию? Другими словами, не удастся ли вызвать расщепление ядер нерадиоактивных элементов внешними агентами? Эту задачу принципиально и решил сам Резерфорд.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.