Часть шестая (1910–1911)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть шестая (1910–1911)

Покупка научной библиотеки О. Д. Хвольсона

Ещё на рождественских каникулах в конце 1909 года, когда я уже вернулся после торжества открытия Саратовского университета, в Москве проходил съезд естествоиспытателей и врачей[29]{378}, и я, конечно, ходил на все заседания секции физики. А на последнем заседании я даже был выбран почётным председателем как гость-профессор.

В то время впервые появилась цветная фотография по трёхцветной системе фирмы Люмьера{379}. Один из врачей на последнем заседании этого съезда как раз и делал доклад о системе Люмьера и показывал в проекции на экране свои прекрасные фотографии. Впоследствии я одалживал у него эти фотографии для публичной лекции, которую я читал в Саратове, – своих снимков у меня ещё не было.

Перед самым съездом я ездил в Петербург к Хвольсону, чтобы купить у него его научную библиотеку для Саратовского университета. Хвольсон сам написал мне письмо в Саратов, предлагая купить его библиотеку за небольшую цену{380}. Я просидел у Ореста Даниловича целый день, просматривая книги. Лучшие коллекции журналов он уже передал Русскому физико-химическому обществу{381}, но всё же оставалось множество книг и журналов, и я, естественно, взял у него всё, что имелось. За массу книг – были там и редкие издания – он назначил всего одну тысячу рублей. Таким образом, библиотека Саратовского университета сразу получила большую коллекцию книг и журналов по физике. Мне хотелось, чтобы это собрание книг носило имя Хвольсона, но В. И. Разумовский запротестовал, так как Орест Данилович не пожертвовал книги, а продал их, хотя и за небольшую сумму.

Библиотека Саратовского университета быстро пополнялась. Много было и пожертвований{382}. Так, одна из самых больших коллекций книг была пожертвована сенатором Галкиным-Враским, и мне по этому случаю было даже поручено Советом написать для «Известий Саратовского университета» о нём биографический очерк{383}.

Работа в строительной комиссии Саратовского университета

Зима 1910–1911 годов для меня явилась особенно памятной: я был введён в число членов строительной комиссии{384}, что делалось чуть ли не по «Высочайшему приказу». Начались хлопоты по проектированию Физического института. Одновременно с ним проектировался громадный Анатомический театр. В его здании должны были размещаться, собственно, всего три учреждения, три кафедры: нормальной анатомии (профессор Стадницкий), патологической анатомии (профессор Заболотнов) и оперативной хирургии (ею заведовал сам В. И. Разумовский). Впрочем, в этом же здании размещалась, кажется, и кафедра судебной медицины. Во всяком случае, все дисциплины, имевшие дело с трупами, были собраны в одном месте, оттого-то и здание само получилось весьма грандиозным.

Корпус Физического института, по моей задумке, также должен был проектироваться с большим запасом площади. На это я чуть раньше получил «благословение» самого министра народного просвещения. Дело в том, что на предварительной беседе со мной Шварц сказал буквально следующее: «Стройте так, чтобы институт был рассчитан на сто лет вперёд!».

С того времени как я вместе с кафедрой перебрался в новое здание на Московской площади (конец 1913 года), прошло более тридцати лет, а помещения Физического института до сих пор ещё не все использованы по своему назначению. Уже после моего отъезда из Саратова в здании Физического института разместили фундаментальную библиотеку (она занимает по крайней мере треть всего здания – весь верхний этаж), чем надолго, а может, и навсегда испортили первоначально составленный план{385}.

Главным архитектором был Карл Людвигович Мюфке (его В. И. Разумовский привёз с собой из Казани) – человек высокой культуры, хороший архитектор и художник{386}. Строительство предстояло очень большое, а отсюда за проекты зданий и самоё строительство Мюфке должен был бы получить довольно большое вознаграждение{387}. Но строительный отдел Министерства народного просвещения также претендовал на доходы с этого дела, поэтому и чинил всяческие препятствия и затруднения при утверждении проектов Мюфке.

И вот, чтобы удовлетворить аппетиты министерских архитекторов, наша строительная комиссия (или лучше сказать – В. И. Разумовский) решила оставить проект Анатомического театра за Мюфке, а проект Физического института заказать архитектору из министерства. Во главе строительного отдела министерства стоял тогда архитектор Шишко. Ему-то я и заказывал проекты Физического института{388}.

Размеры и первоначальный набросок плана мы обсуждали с П. Н. Лебедевым, который непременно требовал, чтобы заведующий институтом и его ближайшие сотрудники непосредственно жили в самом здании института. Так обычно проектировались все немецкие институты. Лебедев хорошо представлял себе, как это важно для сохранения времени, ведь работа в институте иногда требует очень длительного присутствия в лаборатории, что крайне затруднительно для заведующего, если отсутствует для него жилое помещение в здании самого института. Мне удалось, опираясь на авторитет Лебедева, во всём этом убедить Разумовского. Так и было сделано здание Физического института.

Разумовский, Мюфке и я отправились в Петербург для защиты проекта Анатомического театра и Физического института. Что касается проекта Физического института, то он оказался неплохим, и наше требование о жилом помещении было удовлетворено в виде пристройки к основному зданию. Но он не выдержал сметы и вышел за пределы отпускавшейся суммы (помнится, тысяч 250) на 10 процентов.

Строительный комитет потребовал, чтобы проект был сокращён и проектная сумма не превышала разрешённой. Я указал тогда наиболее простой способ выполнения этого требования: предложил уменьшить линейные размеры пола института на 5 процентов, это как раз и дало бы уменьшение общей кубатуры на требуемые 10 процентов. Всё остальное, в том числе и жилая пристройка, сохранялось. Уменьшение размеров на 5 процентов линейных нисколько не портило дела, так как размеры, собственно, были преувеличены. Например, в третьем этаже были проектированы три зала для practicum’a на 10 саженей длины каждая да ещё две оптические комнаты.

При рассмотрении проекта Анатомического театра опять встретились затруднения. В перерыве к Мюфке подошёл один из министерских инженеров и откровенно сказал: «Послушайте, надо же „поделиться”». Карл Людвигович был крайне возмущён такой развязностью и не стал, конечно, дальше разговаривать. А Василий Иванович Разумовский прямо-таки готов был плакать. Когда я вышел из здания Министерства народного просвещения, то увидал Василия Ивановича стоящим под аркой, его форменная фуражка, как обычно, была сдвинута на затылок, а в глазах стояли слезы. Мне просто жалко стало старика. Я и говорю ему: «Позвольте мне посоветовать вам! Я Шварца хорошо знаю. Он, во всяком случае, человек порядочный и, конечно, не знает о том, что делается в строительном комитете министерства. Возьмите проекты, пойдите завтра на приём к самому министру и расскажите ему всё, как оно есть».

Разумовский просидел с Мюфке всю ночь и, подправив в проекте всё, что казалось рациональным из указанных в комитете замечаний, отправился к министру. Василий Иванович показал в общих чертах проект и рассказал о тех затруднениях, которые делает комитет (не знаю, говорил ли он о предложении «поделиться»).

A. Н. Шварц взял листы чертежей проекта и подписал: «Утверждаю. А. Шварц»{389}. Так Саратовский университет получил роскошное здание Анатомического театра. Лучшее в то время во всей России.

Мы вернулись в Саратов, и я стал дожидаться проекта Физического института. Я был уверен, что скоро получу его: предложенная мной система для удешевления проекта была достаточно проста и требовала лишь выполнения общего чертежа. Все рабочие чертежи должны были быть изготовлены аппаратом саратовской университетской комиссии. Пересчёт финансового проекта также не представлял каких-то трудностей. Но не тут-то было.

Время шло. Строительный сезон приближался, а из Петербурга ни ответа, ни привета. Работы по постройке Анатомического театра сдавались уже подрядчикам, а проекта Физического института нет как нет. Пишем, телеграфируем в строительный комитет министерства – никакого ответа. Наконец посылаем телеграмму министру с просьбой разрешить сдавать работы до получения проекта, иначе время для заключения договоров с подрядчиками будет упущено и строительство придётся отложить на целый год. В скором времени такое разрешение мы получили, при этом сообщалось, что проект высылается следом. Через несколько дней он был получен. Но – какое огорчение! – это был тот же черновой экземпляр чертежей без всяких сокращений, а уменьшение проектной суммы было произведено за счёт того, что жилая постройка полностью выбрасывалась из проекта. Спорить было уже некогда. Тем более, что и B. И. Разумовский в глубине души был против жилых корпусов на территории Московской площади, где строился университет. Так мне и не удалось осуществить свою мечту и завет П. Н. Лебедева – жить при самом институте. Впоследствии мне часто вспоминались слова Петра Николаевича: «Постройте себе хоть конуру, но живите при самом институте».

На закладке я присутствовал вместе с И. А. Чуевским. Мы сами выкопали первые лопаты земли для котлована. Не помню, какого это было числа, вспоминается только, что стоял чудесный весенний день 1911 года{390}.

Позже из лабораторных помещений, указанных в проекте, я всё же выкроил маленькую квартиру для ассистента, заведующего хозяйством и для механика. Я мог бы тем же образом выкроить неплохую квартиру и для директора, но было уже поздно. К тому же казалось, что если я так поступлю, то буду выглядеть несколько непорядочным человеком: помещение предназначено для лаборатории, а я его употребляю для своего жилища.

Волнений с постройкой было много – то одно задерживается, то другое не ладится. Помню, осенью 1911 года стены корпуса не были ещё выведены под крышу. По плану же мы должны были не только их закончить, но и покрыть здание до наступления зимних холодов. Другая напасть: в сентябре, когда строительный сезон далеко ещё не завершился, поднялся вдруг ураган, который свирепствовал три дня. Такая погода для Саратова не была, конечно, редкостью, но нам-то от этого не было легче. Все деревянные леса были разбросаны, а рабочие разбежались. Тогда же подрядчик нам заявил, что в создавшихся условиях он строить дальше не может, объяснив это тем, что его рабочие уехали по домам, а на Пешем рынке{391} рабочих нет, а если и есть, то они ломят такую несуразную цену, что он скорее согласен уплатить неустойку, чем набирать их – так-де он потерпит меньше убытку.

Мы с К. Л. Мюфке всячески убеждали подрядчика, доказывая ему: университет – это всё равно что церковь и отказываться от постройки университета всё равно что отказываться от постройки храма. По счастью, подрядчик нашими доводами вполне был убеждён. Работа, прерванная ураганом, снова возобновилась, и к зиме карниз был покрыт крышей.

Строительство и общее оборудование здания института заняло три строительных сезона, и только в конце 1913 года, перед самым Рождеством, нам наконец-то удалось перебраться из временного помещения у Царских ворот в роскошные здания на Московской площади.

Семейные события лета 1911 года

В Петров день, 29 июня 1911 года, появилась на свет наша Мурочка{392}. Несмотря на некоторый риск, мы решили встречать нашего третьего ребёнка в Дубне (доставить врача туда ведь не так просто).

Рано утром 29-го Катёна разбудила меня, я в свою очередь поднял акушерку и разбудил родителей: папа хотел на всякий случай вызвать из Москвы по телефону ассистента Н. И. Побединского доктора Унтилова (самого Побединского не было в Москве). Папа сейчас же встал, велел заложить лошадей и поехал в Лопасню к телефону, а мама опять заснула. Мурочка не заставила себя долго ждать. Папа не успел вернуться из Лопасни, а я уже во второй раз разбудил маму и поздравил её с внучкой.

Все радовались появлению «нового человека в мире». Для нас каждый новый член семьи служил источником радости и ещё больше укреплял наше семейное счастье.

Нам непременно хотелось назвать новорождённую в честь бабушки Марии Егоровны Марией. Мария Егоровна считала своей покровительницей Божию Матерь и праздновала свои именины 15 августа – в день Успения Богородицы. Я отправился к нашему «батюшке» и просил его прийти к нам и дать молитву новорождённой, нарекши её Марией в честь Богоматери. Батюшка заявил, что этого сделать нельзя, что в православии в честь Богоматери не называют, что даже нет какого-то «отпуска», какой-то молитвы, заключающей богослужение. Я не знал, как быть. На помощь пришла матушка, попадья Варвара Ивановна. Она слушала наш разговор и сомнения батюшки разрешила следующим заявлением: «Ну что тебе, отец, как просят – так и назови!». Не знаю, какой «отпуск» читал священник, но наша Мурочка наречена была Марией. К крестинам я заранее купил новую хорошую медную купель. Крестили дома, в верхней гостиной. Крёстной была мама, а крёстным – Сергей Антонович Макаров. Нашу новорождённую дочурку все сразу почему-то начали называть Мура, Мурочка.

Мои родители радовались на своих внуков. Танечка была очень мила и по внешности, и по поведению. Была очень серьёзна и строга. Митюня, напротив, был очень подвижен, шаловлив. Танечкина рассудительность сохранилась на долгое время. Ещё когда мы в Саратове узнали о Февральской революции и отречении Николая II, Митюня (ему было 10 лет) очень волновался и обсуждал, как всё будет устроено, Танечка же солидно заявила: «Нечего нам разговаривать, всё равно нашего дитячьего голоса никто не послушает».

Я об этом писал папе в письме, которое нашёл развёрнутым на его письменном столе, когда приехал в Москву, вызванный по поводу его смерти. Очевидно, это последнее, что он прочёл о своей крестнице.

Вскоре после рождения Мурочки я съездил в Саратов по каким-то строительным делам. В Саратове была ужасная жара, так что днём все ставни были закрыты, и, хотя в комнатах стояла полутьма, от этого в них было значительно прохладнее, чем на улице. Наша прислуга Даша была занята вареньем. Как раз в это лето вишня практически была нипочём, да к тому же и сахар стоил гроши, поэтому и варенья наваривалось пропасть. Когда банка наполнялась вареньем, Даша её завязывала и крестила. Я пробыл в Саратове дня два-три и поездом вернулся в Москву. На строительной площадке было весело. Строительство шло полным ходом.

Приём в университете высоких гостей

Осенью 1910 или 1911 года, не помню точно, объезжал и осматривал отруба – устроенные по замыслу Столыпина хутора – министр земледелия Кривошеин{393}. Был он и у нас в помещении бывшей Фельдшерской школы. Держался Кривошеин очень важно, по-министерски, но к нашему университету он не имел никакого отношения, и мы им мало заинтересовались.

Вскоре нас известили, что должен посетить университет в сопровождении Кривошеина сам Столыпин. Это было как раз 17 сентября. И вот мы все в сборе.

Небольшая группа студентов и профессоров ждала высокого гостя в Актовом зале. Наконец появляется исключительно внушительная фигура Петра Аркадьевича Столыпина, а следом за ним целая свита – городские и губернские власти. Пётр Аркадьевич, человек громадного роста, в форме министерства внутренних дел – чёрном сюртуке с золотыми погонами, поздоровался с профессорами и прежде всего как-то внедрился в толпу студентов и стал с ними разговаривать об их делах и нуждах. Особенно бойко разговаривал со Столыпиным один студентик, который только что был на именинах и, верно, немного набрался там для храбрости. Я же в этот момент искал взглядом, куда подевался министр земледелия Кривошеин. И увидел – он как-то бочком присел сзади на подоконник, и в облике его никакой важности уже не замечалось, не то что при первом посещении университета. Мне тогда почему-то вспомнился гоголевский правитель канцелярии Иван Петрович, который, когда подошёл к дверям кабинета начальника, то и ростом даже сделался меньше, чем был на самом деле.

Пётр Аркадьевич, должно быть, по-прежнему продолжал чувствовать, что Саратовский университет – это его рук дело, что есть в нём и его заслуга.

Столыпин, бесспорно, являлся крупнейшим государственным деятелем. Если бы ему удалось провести свою земельную реформу до конца – разбить всё землепользование на отруба (хутора), возможно, история России пошла бы и по другому руслу.

Другим гостем, которого было также очень приятно видеть в стенах нашего университета, был Илья Ильич Мечников. В Прикаспийских степях возникли очаги чумы, и Мечников с целой компанией бактериологов, своих учеников из Парижа, направлялся для её изучения{394}. Продвигались они по Волге. И как пароход пристал к саратовскому берегу, учёные были встречены представителями города и университета. Между прочим, один из корреспондентов местной газеты, знакомясь с Мечниковым и интервьюируя его, выпалил такую тираду:

– Как приятно встречать в представителе Франции такого истинно русского человека и к тому же с таким характерным русским лицом!

Мечников тогда, помнится, улыбаясь, закончил мысль корреспондента своими словами:

– Тем более что я еврей.

Кажется, его мать, действительно, была еврейкой, но отец являлся русским дворянином{395}.

Среди гостей Саратовского университета были и великая княгиня Мария Александровна с сыном Андреем Владимировичем в сопровождении какого-то немецкого принца. Мария Александровна, жена Владимира Александровича, являлась шефом всех пожарных частей и разъезжала по России, так сказать, с инспекторской целью{396}.

В Саратове ей демонстрировали противопожарные средства в городе и на Волге. Говорят, когда пожарные пароходы работали одновременно всеми помпами, эффект был потрясающий. Я этого представления, к сожалению, сам не видел, но, по рассказам очевидцев, пожарные суда представляли собой громадные фонтаны в десятки, сотни струй воды, вздымавшейся на большую высоту.

Затем вся компания осматривала наши лаборатории и университет в целом. Чтобы оживить нашу экскурсию, я показал гостям несколько физических опытов. Между прочим, продемонстрировал им прибор собственного (нашей механической мастерской) приготовления, который показывал, как парусное судно движется против ветра. И в первый момент, как на грех, моё судно ни в какую не хотело двигаться вперёд, но потом, правда, пошло, и довольно удачно.

Мне же было поручено обратиться к высоким гостям с просьбой оставить свои подписи в книге, в которой, как правило, расписывались почётные посетители университета. Первой мою просьбу выполнила Мария Александровна. Это была видная, красивая, но уже пожилая женщина. Не знаю, правда ли, но говорили, что в Петербурге она вместе со всем своим семейством вела довольно весёлую жизнь. Иногда их увеселения в ресторанах заканчивались даже скандалами. О времяпрепровождении её сына Кирилла рассказывается, кстати, в повести «Порт-Артур», хотя, возможно, в ней уж очень сгущены краски.

Университетские дела

Наша университетская жизнь была очень интересна. Для меня внове было чтение полного курса и обеспечение его экспериментами. Я уже писал, что много времени посвящал подготовке лекций, так как И. М. Серебряков был ещё совсем неопытным демонстратором. Кажется, в первый же год я зачислил лаборантом (ассистентом) кафедры В. А. Заборовского. Он был моим однокурсником по университету, а в Саратове я его застал преподавателем физики в реальном училище. В эксперименте он, как и Серебряков, был малоопытен, но с большим интересом относился к работе. Он первый руководил практическими занятиями. Заборовский проработал недолго, года два, он болел туберкулёзом и умер совсем молодым человеком{397}.

Сами заседания Совета (отдельных заседаний факультета у нас не было, так как факультет был только один – медицинский) происходили довольно часто, были оживлёнными и интересными. Это, конечно, зависело оттого, что всё находилось на стадии организации и постановления Совета действительно имели решающее значение. Кроме того, студентов было немного, мы знали их почти поимённо, и студенческие дела, которые теперь проходят мимо профессуры, тогда всех интересовали. Взять хотя бы назначение именных стипендий. И теперь назначение Сталинских стипендий идёт через Совет, но когда этот вопрос разбирается, то все только и думают, хоть бы поскорее он кончился. А главное-то, пожалуй, то, что тогда мне было тридцать с небольшим, а теперь без малого семьдесят. Но не только это.

Сейчас по положению Совет является «совещательным органом при директоре». И хоть в последнее время Совету даны некоторые решающие права (например, утверждение избирательных протоколов факультетов), но главным образом Совет – это говорильня: поговорят, поговорят, и ни для кого эти разговоры не обязательны.

Помню такой случай: обсуждалось в Совете предоставление стипендии – да, кажется, именно так. Кто-то из членов Совета, может быть, это был и я сам, выдвинул в число кандидатов одного юношу – еврея, очень хорошего студента. Я и не сомневался в том, что он вполне достойный кандидат и получит стипендию, тем более что он сильно в ней нуждался. И вдруг ректор В. И. Разумовский в резкой форме отвёл нашего кандидата, мы стали настаивать, а я по молодости лет горячее всех. Василий Иванович и мне сказал что-то резкое.

Я страшно разобиделся и, придя домой, даже поплакал: я очень любил Василия Ивановича, и мне было больно оттого, что он как-то резко оборвал меня, а ведь у меня были самые лучшие намерения. Я даже пообещал Катёне, что ходить в заседания Совета не буду. Только дело кончилось совсем иначе.

Сижу я на другой день у себя в лаборатории, и вдруг, как сейчас вижу, отворяется дверь и входит милый Василий Иванович. Он затворил за собой дверь и, подойдя ко мне, сказал:

– Вы, голубчик, на меня не сердитесь! Я вчера чувствовал, что вы совершенно правы, но я не мог согласиться, и, что самое главное, я не мог в Совете объяснить вам, почему я должен отвести вашего кандидата.

Дальше Василий Иванович рассказал мне, что ректор получает от Министерства внутренних дел особые приказы; этот же студент находился под надзором полиции, и лишь вследствие этого его нельзя было проводить как стипендиата, по крайней мере на ту стипендию, на которую мы его выставляли[30].

Конечно, это вовсе не оправдывало резкое выступление Василия Ивановича на заседании Совета, но то обстоятельство, что он сам пришёл ко мне, а ведь я годился ему в сыновья, и был так искренно огорчён происшедшим, привело к тому, что моей обиды как не бывало и я навсегда остался большим поклонником Василия Ивановича.

Деятельность строительной комиссии тоже была интересна. Все подробности проходили через комиссию и ею утверждались. Нам хотелось как можно лучше и красивее выстроить здания, а министерство не хотело ничего отпустить, чтобы украсить их. Оно, похоже, стремилось к тому, чтобы внешность университетских корпусов имела казарменный вид. Нам же хотелось и на фасаде колонны поставить, и вестибюли украсить искусственным мрамором, и в аудиториях сделать красивые амфитеатры, и потолки украсить лепкой – мы все с большой любовью относились к нашему молодому университету. Каждый перерасход должен был быть оправдан, то есть должны были быть указаны средства, из которых этот перерасход будет покрыт, без этого «контроль» не утверждал наших расходов. И вот у нас выработалась такая формула: «перерасход покрывается из средств, полученных от продажи пустых бочек из-под цемента».

Бочек у нас, действительно, были горы: не только кирпичная кладка требовала большого количества цемента, но и все перекрытия и перегородки (они были железобетонные).

Несмотря на фактическую продажу этих бочек, перерасход делался всё больше и больше, но «контроль» тем не менее продолжал утверждать наши расходы. Кто-то даже из мудрых саратовских заправил убеждал нас, что если перерасход будет маленький, то его могут возложить на членов строительной комиссии персонально, но надо сделать так, чтобы перерасход был не меньше миллиона, тогда его утвердят и «спишут». Так оно и вышло. Война 1914 года и затем революция всё перемешали, и никто уже не заботился о перерасходах, а здания вышли красивые и внутри просторные.

Музыкальная жизнь в Саратове{398}

В первые же годы я начал играть квартет с компанией преподавателей музыкального училища, которое вскоре было превращено в консерваторию{399}. Первую скрипку играл прекрасный скрипач Я. Я. Гаек (у него в Саратове учились Д. М. Цыганов и Я. Рабинович, они оба теперь профессора Московской консерватории{400}), вторую скрипку играл я, альта – очень хороший музыкант Ершов. Он был несколько чудаковатым и недалёким человеком. Рассказывая о себе, он всегда повторял неизменно, одно и то же: «Я ведь замечательный!». Позже он перешёл на дирижёрство и долго работал в Саратове. На виолончели играл преподаватель консерватории Гордель.

Мы публично в камерных концертах консерватории исполняли Пятый квартет Бетховена, Флорентийский секстет Чайковского. Учили Третий квартет Чайковского, но не помню, играли ли мы его на эстраде или нет. Компания была очень довольна моим участием.

На втором году существования Саратовского университета на кафедру химии был назначен Владимир Васильевич Челинцев. И между нами вышел такой разговор: Челинцев интересовался, как мне живётся в Саратове, напомнив, что ведь это он подбил меня променять Варшаву на Саратов. Я рассказывал, что город мне очень нравится, что и саратовцы ко мне хорошо относятся, что вот-де и музыканты – преподаватели консерватории – приняли меня в свою компанию и мы даже выступаем в камерных концертах. Челинцев пришёл в ужас: «Как, вы выступаете на эстраде со скрипкой?! Это неприлично для профессора университета!». Я, честно говоря, до крайности был удивлён такой репликой и стал доказывать, что Челинцев неправ, что участие в таком составе в концертах я считаю для себя, напротив, почётным, что я это дело люблю и, очевидно, делаю его неплохо. Но Челинцева убедить было невозможно. «Мало ли, что вы любите и что неплохо делаете! Выступать профессору на эстраде со скрипкой всё равно неприлично! Ну вот если бы я, скажем, хорошо боролся и любил бы борьбу, я всё же не стал бы выступать в качестве профессионального борца на арене». Мне стало отчётливо видно, что говорить и доказывать Челинцеву что-либо совершенно бесполезно. Мы холодно расстались и домашнего знакомства впредь не водили. Так наши отношения и оставались прохладными.

Весной 1935 года праздновалось двадцатипятилетие Саратовского университета, и я в числе других учёных, ранее работавших в его стенах, в качестве гостя был приглашён на это знаменательное торжество{401}. Тогда же я доложил на научной конференции о «Старой и новой акустике». Челинцев, председательствовавший на этом заседании, которое происходило в большой физической аудитории, горячо приветствовал меня как первого профессора физики Саратовского университета и строителя здания, в котором проходила конференция. Под шумные аплодисменты всей аудитории мы по русскому обычаю троекратно расцеловались.

Не знаю, помнил ли Владимир Васильевич наш разговор, который состоялся почти 25 лет тому назад, но он, во всяком случае, старался быть как можно более любезным и приветливым. Однако слово не воробей, вылетит – не поймаешь. Разговор о квартете и борьбе на арене так и остался для меня яркой характеристикой Владимира Васильевича Челинцева, несмотря даже на то, что он теперь и заслуженный деятель науки, и член-корреспондент Академии наук.

Своих же партнёров по квартету я всё-таки попросил о том, чтобы в афише не значилось моей фамилии, а вместо неё стояли бы три звёздочки. Но во всех последующих афишах просто было напечатано, что такой-то квартет исполнит «квартет Саратовской консерватории», без фамилий. Это было, конечно, нехорошо, а для моих партнёров даже как-то обидно. Это обстоятельство отчасти расстроило нашу компанию. К тому же вскоре в Саратове появился второй преподаватель скрипки В. В. Зайц, впоследствии мой кум и партнёр по домашнему квартету. Он играл у нас партию альта, вторую скрипку играла дочь профессора П. П. Заболотнова Маруся – ученица консерватории{402}, а виолончель – профессор химии Р. Ф. Холлман, заместивший Челинцева, когда тот временно перешёл в Москву. Он занимал кафедру органической химии, после того как Н. Д. Зелинский с другими профессорами в 1911 году вышел из состава профессоров Московского университета. После революции Зелинский вернулся в университет, а Челинцев возвратился в Саратов, так как Холлман к тому времени уехал в Юрьев (Дерпт), а затем в Германию.

С преподавателями консерватории мы играли ещё фортепианный квинтет Шумана на концерте 7 декабря в годовщину памятного всем «концерта-бала» по случаю открытия Саратовского университета. Фортепианную партию исполнял брат Я. Я. Гаека Эмиль, также преподаватель консерватории.

В тот концерт прежде всего я заботился о том, чтобы никто во время исполнения в зал не входил, чтобы в нём на протяжении всего концерта соблюдался полный порядок. Для этого я поставил своего «швейцара» – Ефрема Крючкина – у боковой двери, которая находилась как раз около эстрады, и велел никого не впускать.

Было у меня и домашнее трио: фортепианную партию играл присяжный поверенный Пётр Константинович Всеволожский, виолончель до приезда Р. Ф. Холлмана – некто Поляков. П. К. – так его и звали «Пекаша» – был исключительно милый человек и прекрасный пианист. Он читал любую фортепианную партию точно так же, как мы читаем обыкновенную книгу, – открывал и играл.

Когда впоследствии я был выбран ректором, Всеволожский работал секретарём Совета университета, а вскоре после нашего отъезда в Москву он, совсем ещё молодым, умер от тифа. Мы с ним переиграли множество камерных произведений. И до сих пор я вспоминаю его как одного из лучших моих партнёров по музыке.

Чтобы случайно не пропустить выступлений интересных музыкантов, мы с Катёной абонировали места на камерные концерты консерватории, несколько лет подряд наши места находились в четвёртом ряду крайние около прохода.

Приезжали к нам артисты из Москвы. Как-то приезжал Л. В. Собинов{403} с баритоном под фамилией Андога, который всё пел по-итальянски, но оказался ни кем иным, как Витей Журовым, который учился в нашей пятой гимназии и был на один класс моложе меня. Он пел очень хорошо, так что рядом с Собиновым мог если не конкурировать с ним, то, во всяком случае, не пасовать, и все принимали его за настоящего итальянца, а он был из московского купечества. В их имении, находившемся в Ярославской губернии, была речка под названием Андога, отсюда и псевдоним у него такой.

Интересна история его артистической карьеры. В ранней юности никаких особенных музыкальных способностей Журов не проявлял. С детства его родители и некие Сидоровы, у них была дочка, решили поженить потомков, чтобы затем объединить свои фирмы. Так и считалось, что Витя Журов непременно женится на Сидоровой. Но когда молодые люди выросли, то у барышни охота выходить замуж за Витю отпала. Сидорова заявила, что согласится выйти замуж за Журова, если тот сделается певцом вроде Девойода. Витя отправился в Италию, занимался там пением и вскоре сделался профессиональным певцом. Но когда он вернулся в Москву под именем Андога, оказалось, что Сидорова вышла замуж за другого. Впрочем, сколько я знаю, Витя не был этим огорчён. Он был красивым молодым человеком и, естественно, пользовался очень большим успехом у женщин.

Однажды приезжал в Саратов Иосиф Гофман{404}, пианист, которым я увлекался, ещё когда был совсем молодым студентом. Катёна тоже с большим увлечением всегда слушала Гофмана. Денег было у нас мало, но мы истратили на билеты всё до копейки, зато не пропустили ни одного концерта.

Был ещё такой случай в моей музыкальной жизни. Приходит ко мне Я. Я. Гаек и от имени консерваторских музыкантов просит принять участие в симфоническом оркестре, который экстренно организуется по поводу приезда Глазунова{405}. Постоянного симфонического оркестра в Саратове в то время не было, и Глазунов должен был дирижировать концертом из своих произведений. Я, конечно, согласился, несмотря на мнение Челинцева. В оркестре Гаек был концертмейстером, а я сидел рядом с ним, то есть занимал место второго концертмейстера. На репетициях Глазунов дирижировал сидя, он был грузным, одряхлевшим человеком, но на концерте он подтянулся и во фраке за дирижёрским пультом уже был совсем молодцом.

Играли мы одну из его симфоний, потом солировал Козолупов, профессор Саратовской консерватории, на виолончели, и оркестр аккомпанировал. Кажется, ещё какую-то увертюру играли. Конечно, появление на эстраде Глазунова было для музыкального Саратова большим событием.

С отъездом Глазунова симфонический оркестр опять перестал существовать. Но мне вполне хватало камерной музыки. С П. К. Всеволожским мы и концерты играли, до концертов Чайковского включительно.

В роли главного распорядителя студенческих вечеров

Я всегда бывал главным распорядителем студенческих вечеров 7 декабря и устраивал интересные постановки. Особенно памятны две постановки, не помню уж, в каком году мы их ставили: «Живые картины под музыку». Это было очень интересно и красиво. В режиссёрстве самих картин мне помогал талантливый актёр Южный, который служил в этом сезоне в труппе городского театра.

Мы поставили четыре картины: «Вечерняя молитва», «Ванька и Танька», «Менуэт» и «Дочь султана». Лишь первая картина всё время исполнения «Вечерней молитвы» Гуно оставалась неподвижной и только освещалась разными прожекторами. Центральной её фигурой была красавица Кукуранова, которая была поставлена как молящаяся женщина на картине «Экстаз», а вокруг неё, тоже в белых одеяниях, девушки – как бы сонм ангелов. Всё было сделано по картине. Во время демонстрации живой картины «Вечернюю молитву» пела под аккомпанемент рояля и скрипки хорошая певица, которую я выбрал. Партию скрипки, конечно, играл я сам.

Картина «Ванька и Танька» была поставлена следующим образом: на боковой эстраде опять исполнялся известный дуэт Даргомыжского «Ванька с Танькой», а на центральной сцене одна за другой открывались живые картины на фоне декорации, представлявшей дворик украинской хаты, которые иллюстрировали содержание текста дуэта. Таньку изображала дочка нашего домохозяина Новикова Тоня, хорошенькая девушка украинского типа, Ваньку – какой-то подходящий студент.

Для картины «Менуэт» мы играли квинтетом известный менуэт Боккерини, а на сцене показывали позы менуэта. После каждой позы занавес закрывался, это было необходимо для того, чтобы «живые картины» до конца оставались неподвижными[31].

Четвёртая картина сопровождалась пением романса Рубинштейна «Вечерком гулять ходила дочь султана молодая…», а на сцене изображалось то, о чём пелось в романсе. На роль дочери султана я нашёл исключительно красивую грузинку – жену офицера княгиню Джапаридзе. Она была в роскошном, расшитом золотом национальном турецком костюме и брала своей красотой. Роль Магомета исполнял тоже красивый студент из восточных народов, очень подходящий по фигуре и внешности. Но Южный никак не мог обучить его позой изображать те страдания, которые, по содержанию текста, он должен был испытывать.

Наконец, всё было слажено и 7 декабря «Живые картины» прошли с большим успехом.

Другой раз мы ставили интермедию из «Сна в летнюю ночь» Шекспира. Среди студентов первого приёма имелась компания больших любителей сценического искусства. В особенности один, который исполнял женскую роль Физбэ, был очень способный актёр, но большой любитель выпить. Его товарищи предупредили меня, что «Физбэ» надо перед спектаклем «выдержать», а не то он непременно напьётся. Я запер его в артистической уборной и время от времени навещал; «Физбэ» уверял, что ему перед выходом необходимо хоть немного выпить, и я в качестве поощрения за примерное поведение в заключение дал ему хорошую рюмку коньяку. Играл он отлично.

Кроме того, что мои актёры играли хорошо, они были и хорошо одеты, костюмы мы брали из театра, и особенно хороши были грим и причёски. В этом нам действительно повезло: в Саратове нашёлся старый парикмахер, который в молодости был театральным парикмахером в московском Малом театре. Этот парикмахер соорудил замечательные причёски. Так, у Физбэ была греческая причёска из соломенных чехлов от бутылок, парик Льва был сделан из деревянных стружек – ведь по тексту Льва исполняет плотник. Всё было оригинально и красиво.

Когда началась война 1914 года, всех моих актёров забрали на фронт в качестве «зауряд-врачей», «Физбэ», говорили, был награждён офицерским Георгием. Он находился на Кавказском фронте и, как врач, сидел в окопе позади передовой линии, на которой шли стычки с турками, и спокойно выпивал. Вдруг он видит, что через окоп перескакивают отступающие русские солдаты. «Физбэ» был уже в порядочном «градусе» и, естественно, возмутился, выскочил из окопа, выхватил шашку (врач может обнажить оружие только для самозащиты) и, обругав отступавших, с криком «ура» кинулся навстречу туркам. Отступавшие солдата остановились, а затем кинулись за своим врачом, в результате чего турки были отброшены. «Физбэ» был награждён Георгием, но за то, что он нарушил устав и обнажил оружие, был посажен на гауптвахту. Говорят, что георгиевского кавалера по статусу ордена ведут под арест с музыкой. «Физбэ» потребовал выполнения этой подробности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.