Глава 24. Первые шаги на пути к себе (июль 1909 – март 1910 года)
Глава 24. Первые шаги на пути к себе
(июль 1909 – март 1910 года)
Спустя пару недель после провала на экзаменах меня положили в больницу. Всю зиму я болел, со здоровьем становилось все хуже и хуже. Врач настаивал на срочной операции. Оперировали меня в государственной клинике, затем я лежал там около трех недель. После того как меня выписали, я еще две недели лежал дома – у меня была большая кровопотеря и еще в течение двух месяцев после операции я ощущал слабость; все это время я занимался «подведением итогов», которое повлияло на весь ход моей дальнейшей жизни.
В те дни я очень остро ощутил, насколько я одинок. Меня неожиданно постигло разочарование во всех моих близких и друзьях. Казалось, что никого из них не трогало мое самочувствие. Меня не покидало ощущение, будто я остался один на всем белом свете.
Больница была переполнена до отказа. Основной контингент больных составляли крестьяне и рабочие, «пролетариат». Меня почти никто не навещал, и это сближало меня с остальными больными. Хотя, конечно, то, что у меня были книги и я их читал, и то, что в графе «род занятий» у меня было записано «учитель», несколько поднимало мой социальный статус. В целом я ощущал дружеское расположение и уважительное отношение со стороны моих соседей по больнице. Многие из них подолгу сидели возле моей кровати и рассказывали о себе. Надо сказать, что мое пребывание в больнице дало мне возможность заглянуть в такие сферы жизни, с которыми я никогда не соприкасался. В частности, мне запомнились рассказы о семейной жизни в деревне. Сильнее всего меня поразило укоренившееся у моих собеседников полное и глубочайшее недоверие к своим женам. Общее мнение заключалось в том, что женщина – изменщица по своей натуре; почти все больные были убеждены в том, что их жены радуются возможности пожить без мужа и как следует «насладиться своей свободой». Я рассказал им аггадическую историю о сотворении женщины. В Талмуде рассказывается, что женщина была создана из ребра – самого скромного места в человеке. Не из глаза, чтобы не была слишком любопытной, не из уст, чтобы не была болтливой, и не из ноги, чтобы не была гулящей. Все мои слушатели буквально взорвались от смеха и закричали: «Ну и женщина, перехитрила самого Бога! Ведь все эти черты ей присущи, она просто умеет их скрыть?!» А затем они стали задавать вопросы по Талмуду и еврейской традиции.
Одним из моих соседей по палате был украинский юноша, молодой крестьянин, сельскохозяйственный рабочий в поместье; его звали Грицко. Во время разговора про женщин он громко воскликнул: «Я возьму себе в жены самую страшную уродину! Но зато точно буду знать, что она будет моей…» Я рассказал ему талмудическую историю про раба, которого господин отправил на базар за рыбой, и тот принес испорченную рыбу. Господин поставил его перед выбором: либо заплатить стоимость рыбы, либо получить в наказание сто ударов палками, либо съесть испорченную рыбу. В итоге несчастному рабу пришлось и тухлую рыбу съесть, и наказание палками стерпеть, и деньги заплатить. Слушателям очень понравилась история, и когда Грицко вышел из больницы, все больные нашего отделения напутствовали его криками: «Ты, Грицко, не забудь историю о тухлой рыбе, которую рассказал учитель. Припомни ее хорошенько, когда будешь стоять перед скромным и гладким "ребром"…»
Я тогда записал в тетрадку, взятую с собой в больницу: «Благодаря пребыванию в больнице мне стал ясен истинный и глубокий смысл слов мудреца, говорившего: «Национальное самосознание – это прежде всего желание постоянно быть вместе со своим народом и радость от этой близости к народу». И действительно, мое «подведение итогов» было связано с моей «еврейской сущностью». Думая об этом, я ощущал, как мое мировоззрение претерпевает серьезные изменения; в их важности я убедился через несколько месяцев, когда увидел, что те же мысли и чувства разделяют многие мои друзья. Среди моих тогдашних записей сохранилось немало посвященных пресловутому «подведению итогов». Приведу здесь один отрывок (в переводе с идиша), где записано самое основное: «Еврейский вопрос многопланов и разносторонен. Можно сказать, что он проявляется в каждой еврейской душе. Конечно, существенную его часть составляет экономическое, социальное и юридическое положение евреев в различных странах. Однако кроме того, исключительное значение имеет сила еврейского самоощущения у каждого еврея». Следствием этого является распространенное у наших интеллигентов глубокое противоречие между их «еврейской самостью» и «глобальным мировосприятием». «Сообразно с этим, я ныне определяю себя как сиониста. Я всецело предан Израилю и слежу за каждым нашим шагом по Святой Земле. Более того, я собираюсь связать свою жизнь с Землей Израиля.
Однако должен сказать, что это лишь мой субъективный ответ на собственный еврейский вопрос. Всем своим существом я связан с еврейством: мысли о нашем прошлом и нашем будущем вошли в мою плоть и кровь; я не хочу и, вероятно, не могу адекватно приспособиться к изгнанию, в котором я живу. Но будет ли объективное решение еврейского вопроса отвечать моим чаяниям? На мой взгляд, это более чем сомнительно».
И вот через несколько дней после того, как я записал эти строки себе в тетрадь, меня пришел навестить Элиэзер Шейн (я написал ему, что заболел, но выздоравливаю). Едва получив мое письмо, он немедленно пришел меня проведать. Я уже лежал дома, но был еще слаб и выздоравливать только начинал. Я очень обрадовался его приходу, отрадно было видеть, что Элиэзер здоров, весел, доволен своей преподавательской работой в школе талмуд-тора в городе Шавли Ковенской губернии и активно занимается решением проблем еврейского образования. Мне было приятно, хотя и удивительно узнать, что Шейн возвращается (или планирует вернуться) к сионистской деятельности и ищет подходящую для этого организационную структуру. Но еще сильнее я удивился, когда мой младший брат Авраам, работавший наборщиком в полтавской типографии и иногда участвовавший в газетных дискуссиях, попросил рассказать ему, сможет ли он найти работу в Эрец-Исраэль: он хочет репатриироваться…
Визит Шейна поднял у меня в доме целую бурю. Моя комната была расположена в квартире торгового служащего, коренастого еврея, человека скромного, застенчивого и расчетливого, который вместе со своей молодой женой старательно и упорно умножал свои доходы и экономил на расходах. Квартира находилась в доме моего лечащего врача, в полуподвальном этаже: из окон моей комнаты виднелись лишь ноги прохожих. После долгих уговоров, в том числе со стороны врача, они согласились, из «особых дружеских чувств ко мне», ухаживать за мной и следить за моим самочувствием и правильным питанием. И вот Шейн обнаружил, что квартирные хозяева попросту наживаются на мне: «усиленное питание», которое они мне готовят, однообразное, грубое и неподходящее, никоим образом не способствует выздоровлению больного, а может скорее ослабить здорового. Шейн посмеялся над моей непрактичностью, сам вник в суть дела, жестко поговорил с хозяйкой, внес «существенные исправления» в мой рацион и взял заботу обо мне под свой контроль…
В период выздоровления я удостоился еще одного нежданного визита. Авраам Модель, хозяин ателье мужской одежды, пятидесятилетний еврей, сионист со стажем, один из ветеранов движения «Бней Маше» С он был другом моего родственника, Лейба Гельфанда, и водил знакомство с Александром-Зискиндом Рабиновичем{593}), прослышал о том, что я заболел, и пришел навестить меня: не только для того, чтобы выполнить заповедь о посещении больных, но и чтобы узнать, не может ли он мне чем-нибудь помочь…
Это был приятный человек, очень культурный, вежливый и обходительный, исполненный природного благородства. Из беседы с ним у меня создалось впечатление, что он своим визитом тоже выполнял какую-то миссию.
27 июня того же года намечался юбилей – 200 лет со дня Полтавской битвы, когда Петр Великий разгромил войско шведского короля Карла XII. Николай II и глава царского правительства собирались прибыть в Полтаву, и тут возникла проблема еврейской делегации к царю. Изначально подразумевалось, что пред светлые очи царя предстанут в числе прочих и представители еврейского населения. И вот по некоторым признакам выяснялось, что царь не горит желанием принимать еврейскую делегацию. Это вызвало большое удивление, подчас даже панику и возмущение. Нашлись евреи – среди влиятельных в городе лиц, – которые говорили: «Хорошо, пусть это будет открытым выражением ненависти царя к народу Израиля. Пусть все евреи и все мировое сообщество поймут, какая опасность грозит российскому еврейству и каким притеснениям оно подвергается».
Это обстоятельство удручало Моделя, и он излил мне душу и поделился своими печальными размышлениями о положении евреев. Во время разговора Модель передал мне привет от казенного раввина, господина Глезера, и сказал, что тот высоко ценит мою семью со слов своего зятя, известного писателя Цвейфеля, который был хорошо знаком со всем моим семейством. Мне стало ясно, что визит Моделя как-то связан с Глезером. Я сказал ему, что, по-моему, община не должна уступать. Она должна решительно требовать, чтобы делегацию приняли: если ненавистники Израиля делают все для того, чтобы евреев не приняли, то не в наших интересах помогать им. И прямой долг раввина настоять на этом.
Примерно через две недели я встретился с одним из членов делегации – тем самым евреем, высоким земским чиновником, который два с половиной года назад организовывал для нас съезд сионистов-социалистов в Полтаве, и он подробно рассказал мне о том, как все прошло. Всех построили в длинную колонну – начиная с «аристократов» и заканчивая евреями. Различные товарищества и организации шли раньше, чем делегация евреев. Люди из царской свиты все время фотографировали раввина: его роскошная седая борода привлекала всеобщее внимание. Царь принял преподнесенные ему «хлеб-соль» и ответил на благословение: «Передайте, пожалуйста, мою благодарность членам еврейской общины за чувства, выраженные вами». На несколько мгновений воцарилась тишина, а затем царь махнул рукой и повторил: «Да, передайте мою благодарность…»
– Что вы думаете о том, что царь дважды выразил нам свою благодарность?
Я сказал: «Если это все действительно было именно так, как вы рассказываете, то эти два раза не стоят и одного!»
– Конечно. Но наш раввин в этом не признается…
Этот же чиновник поведал мне о споре между Николаем II и Столыпиным{594}, главой правительства, по поводу этого праздника. Николай хотел наглядно продемонстрировать свою симпатию к «Союзу русского народа»{595} и другим крайним антисемитским течениям. Ламперт рассказал, что даже земские и городские власти вмешались и потребовали у Столыпина, чтобы царь принял еврейскую делегацию.
Во время приезда Николая II в Полтаву произошел еще один запомнившийся мне случай, послуживший пищей для различных слухов и толков. Одним из крупных городских домовладельцев был р. Хаим Чериковер (дед покойного профессора Авигдора Чериковера{596}). Он был одним из первых приверженцев движения «Ховевей Цион», участвовал в съездах в Друскениках и в Одессе, был сыном свободомыслящего маскила, р. Михаила Чериковера (работавшего учителем в государственной школе и участвовавшего в работе издаваемого Смоленскиным журнала «ха-Шахар»), ортодоксом, имел знакомства в самых разных кругах, и люди относились к нему с большой симпатией. Р. Хаим Чериковер жил недалеко от вокзала, с которого ходили поезда харьковско-николаевского направления. Общину официально известили о том, что царь прибудет поездом из Киева, и вся толпа пошла встречать его к Киевскому вокзалу. Однако этот слух был всего лишь мерой предосторожности, предпринятой полицией. Царский поезд прибыл на Харьковско-Николаевский вокзал, находившийся, как я уже говорил, недалеко от дома р. Хаима Чериковера. На этих улицах практически не было людей; р. Хаим с женой были единственными, кто пошел встречать царя и кричал «ура!». Это зрелище – два старых еврея, одетых в праздничную одежду и кричащих «ура» царю, – так развеселило царских приближенных, что процессия задержалась на минутку и почти все люди из царской свиты стали их фотографировать.
Шейн привез мне в подарок книгу Клаузнера «История Израиля», первый том, который тогда как раз только вышел из печати. Те дни, что он гостил у меня, были наполнены спорами об истории еврейского народа, особенно по библейскому периоду. Я предсказывал книге Клаузнера большой успех: впервые еврейскому читателю открывалась возможность познакомиться с нашей древней историей как посредством анализа проблем и методов ее исследования, так и посредством разъяснения универсальной сущности «культурного достояния» тех периодов. При этом я подверг очень серьезной, по мнению Шейна, критике предисловие Клаузнера и схематичность изложения. И то и другое мне не понравилось. В предисловии Клаузнер пишет, что все описанное им в книге представляется ему абсолютно достоверным, так как оно органично «встраивается и вплетается в ткань исторической жизни, покоряясь естественному и постепенному ходу развития нашего народа», так что он был бы «сильно удивлен, если бы в то время не произошли описанные события и если бы тогда не были созданы священные книги». Я же утверждал, что этот подход не историчен, и склонялся скорее к мнению Ренана (книга «История израильского народа», часть первая, вышедшая в 1908 году в русском переводе под ред. Ш. Дубнова и ставшая моей настольной книгой). Ренан в своем предисловии замечает, что каждую фразу его книги, относящуюся к прошлому Израиля, следует, очевидно, предварять словами «возможно, было так…». Впрочем, и он признает, что историю Израиля (так же, как историю Греции или Рима) можно трактовать таким образом, будто она происходит «по заранее намеченной программе», под чьим-то «руководством». В одном лишь мы сошлись – что нужно распространять информацию, касающуюся истории еврейского народа, и осуществлять энергичные и организованные действия для укрепления еврейского самосознания; именно в этом направлении движется Клаузнер: вводит читателя в проблематику исследования, разъясняет идеологическое содержание и универсальную ценность культурного наследия каждого периода. Шейн раскритиковал мой принцип – вести читателя анфиладами общей и российской истории, дабы вошел он в чертоги истории Израиля… Такое предварение действительно полезно, но оно должно быть теснее связано с основным предметом – с «чертогами». Шейн просмотрел мои заметки к «Истории еврейской интеллигенции», примечания к «Истории евреев в России» и тетрадь с заметками по актуальным вопросам и остался ими недоволен. Он потребовал от меня двух вещей: большей концентрации и подготовки материалов к печати. Он категорически настаивал, чтобы я начинал готовить к публикации свои исследования по истории евреев и по актуальным вопросам. Шейн особенно хотел, чтобы я опубликовал свои заметки о распространенных иллюзиях, возникающих при сопоставлении «прошлого и настоящего, общества и индивидуума, формы и содержания».
В те дни мне впервые выпала возможность побеседовать с историком о проблемах исторического исследования. Один из специалистов Харьковского университета по истории России читал в Полтаве две лекции – одну публичную и одну для узкого круга, обе по древнерусской истории. Лекции были интересными, но… поверхностными. Мне показалось, что многое из того, о чем говорил лектор, почти незнакомо ему из оригинальных источников. В своей лекции он перечислял упоминания о России, имеющиеся в еврейской литературе. После второй лекции мне представилась возможность поучаствовать в беседе, я вставил несколько замечаний и по ответам лектора быстро заключил, что это моя оценка была поверхностной, а он блестяще подкован и плавает «в глубинах теории». Впоследствии он обо мне отзывался с одобрением, и мои русские ученики, Морозов и Александров, передали мне, что он спрашивал, кто обучал меня истории… Он решил, что я закончил университет со специальностью по русской истории.
В то время я начал интересоваться еврейским молодежным образованием в Полтаве и, в частности, образованием рабочей молодежи. Как-то раз ко мне зашел в гости Давид Каплан, который в свое время под моим влиянием перешел от социал-демократов к сионистам-социалистам. Он рассказал мне о крымской еврейской молодежи, которая в массе своей отрезана от еврейской жизни. И слыша его слова, проникнутые духом отчаяния относительно будущего нации, я ощутил, что он стоит на пороге возвращения к своей прежней партии… Это повергло меня в тоску. После этой встречи я сделал запись: «Душа моя повержена во прах…»
В сфере моих интересов находилось также профессиональное образование. В Полтаве имелось ремесленное училище для девочек. В его ремесленных классах училось около 120 учениц, а в простых классах – свыше двухсот. Было известно, что в училище преподают иврит, но отношение к этому предмету как со стороны педагогов, так и со стороны учениц достаточно пренебрежительное. Мне рассказывали об учительницах, состоящих в социал-демократической партии, которые воспитывают учениц в духе отчуждения от еврейского народа. Школу финансировало ЕКО. Попечительский совет школы состоял из жителей города. Возглавляла его госпожа Молдавская, жена полтавского миллионера, владельца сахарного завода и мельницы. Госпожа Молдавская была дочерью р. Давида Фридмана из Карлина. Поговаривали, что она знает иврит. Среди членов совета были также Хаим Чериковер и Авраам Модель. В полтавских газетах стали появляться статьи, направленные против школы и осуждавшие царившую там атмосферу.
И вот в один прекрасный день я получил письмо от заместительницы директора школы, госпожи Сандомирской, родственницы известного в городе революционера, в котором она писала, что намеревается прийти проведать меня через два дня, в 11 часов утра. От квартирной хозяйки она узнала, что я в это время не занят. А если я все-таки занят, то она просит назначить ей другое время для визита. Ей необходимо срочно поговорить со мной. Выяснилось, что группа родителей собирается опубликовать письмо в газете в защиту школы и против «националистической пропаганды». Сотрудник редакции, специализирующийся «по еврейским вопросам», сказал родителям, что если оставить письмо в таком виде, в каком оно написано, то это лишь ухудшит образ школы в глазах общественности. Он считает, что родителям надо посоветоваться со мной не только по поводу формулировки письма, но и вообще по поводу всей этой ситуации. Он слышал обо мне немало хорошего.
Я прочитал письмо и долго говорил с преподавательницей. Она принадлежала к типу «хорошей» еврейки, «плененной гоями». Пламенная социалистка, по-своему преданная народу, она возмущалась теми учителями, которые не выполняют свою работу честно, пичкают учениц «правильными» фразами, а когда не могут передать им знания по еврейскому языку и еврейской истории – начинают считать, что во всем виноваты другие. Я пообщался с учителями и с родителями, и они согласились с моей формулировкой письма для публикации в городской газете. Проблема национального воспитания определялась теперь в письме как вопрос о подготовленности поколения к современным условиям сущеетвования нации и дальнейшему ее развитию. В качестве возможных путей национального воспитания были отмечены следующие: а) развитие активного и живого чувства принадлежности ученика к своему народу; б) развитие ощущения исторической преемственности через изучение еврейской истории; в) развитие интереса к еврейскому творчеству и обучение путям его понимания. В письме отмечалось различие между ремесленными классами и обычными и подчеркивалось, что речь идет только о ремесленных классах, в которых общим предметам уделяется меньшее количество часов. А ведь все согласятся с тем, что нет никакой возможности за считанные часы обогатить учениц широкими познаниями в еврейском языке.
Письмо было опубликовано (с большими сокращениями, но заместитель директора распространила полный вариант письма) и пробудило интерес среди еврейской общественности. На общее собрание в школе пришло множество народа. Мне прислали специальное приглашение; после съезда сионистов-социалистов в конце 1906 года это было мое первое появление на публике. Споры велись вокруг двух вопросов: сколько часов нужно уделять еврейским дисциплинам и нужно ли вообще вести в училище обучение ивриту или же лучше потратить эти часы на обучение чтению и письму на идише, еврейской истории, рассказывать ученицам о современном положении еврейского народа, а преподавание иврита существенно сократить. Дискуссия была очень бурной. В ней участвовали самые видные представители еврейской общины Полтавы. Среди участников были как учителя, так и общественные деятели и большое количество молодежи. Многие критиковали училище, и никто не выступал в его защиту. Обсуждалось «письмо в редакцию» группы учителей и родителей. В нем видели программу дальнейших действий. Мне предстояло дать «авторитетные объяснения» по этой программе. Я определил ее как чрезвычайную программу для ситуации, когда необходимо срочно преодолеть отчужденность и оторванность от народа и создать учебный план на этот период времени.
Я разъяснил понятие «условия существования нации» и заявил, что главными критериями национального воспитания должны быть национальная общность, чувство принадлежности к народу, к дому Израилеву. Я провел различие между ремесленными классами и обычными и высказал мнение, что нужно строить учебную программу согласно этим принципам и пытаться делать необходимые для этого шаги. Многие подвергли критике эти принципы и саму программу. Наиболее ярым критиком был Леон Рубинов – известный сионистский деятель и еврейско-русский писатель; его сентиментальные рассказы из жизни евреев, публиковавшиеся в «Восходе», «Будущности» и «Еврейской жизни», были в свое время очень популярны и считались отличной сионистской пропагандой – красноречивый и эмоциональный оратор. После него выступил Виткин, один из городских лидеров движения «Поалей Циан», с витиеватой и энергичной речью. Выступление его сводилось к защите иврита, без которого невозможно говорить о каком бы то ни было еврейском воспитании. Большое впечатление произвела на меня речь Яакова Теплицкого, зятя Ильи Чериковера{597}, известного юриста; он родился в Полтаве, но жил в Москве и приехал навестить родной город и принять участие в собрании. Его речь была логична по сути, интересна по форме и глубока по содержанию. «Идея о том, что можно разграничить содержание и форму, – не что иное, как иллюзия, – говорил Теплицкий. – Между ними нет границы. Любая форма – это содержание, а любая новая форма, применяемая к старому содержанию, подразумевает изменение содержания. И идея о том, что на воспитание влияет конкретное, ощутимое, реальное и близкое, – тоже не что иное, как иллюзия. Именно иррациональное и нереальное, далекое и благородное воспитывает сильнее всего». С этой позиции он выступал против моих принципов как основы новой программы и как руководящей установки для национального воспитания. Особенно меня удивили рассуждения про «форму и содержание»: они слово в слово совпадали с моей концепцией, которую я зачитывал Шейну две недели назад из моей тетради… Но самой поразительной вещью на этом многолюдном собрании стала для меня энергичная речь старика Хаима Чериковера. В своей простой и сердечной, прочувствованной речи он сообщил, что согласен с каждым моим словом. В современном национальном воспитании, делающем ставку только на иврит, ему видится «арон кодеш без Торы». И он предлагает собранию принять мое предложение по принципиальным соображениям и передать попечительскому совету, что реформы в школе будут происходить в соответствии с моими тезисами. Предложение было принято подавляющим большинством голосов. За него голосовали, помимо Чериковера, еще несколько ветеранов «Бней Маше» и «Ховевей Циан». Историк Илья Чериковер, также присутствовавший на собрании, подошел ко мне и поблагодарил за ту радость, которую я ему доставил: первый раз в жизни он и его отец проголосовали одинаково…
На этом собрании я приобрел новых друзей. И в первую очередь – семейство Чериковеров.
На следующий день меня пригласил на обед р. Хаим Чериковер. Мы приятно провели время за беседой о палестинофильстве и о том, какие движения были рождены палестинофильством и сионизмом в России. Я поразился тому, с какой последовательностью и стойкостью старый р. Хаим Чериковер выступает против какого бы то ни было участия евреев в революционном движении. Мне хорошо запомнилось, с каким энтузиазмом р. Хаим говорил о том, что мы не можем даже вообразить себе размеры катастрофы, к которой способно привести евреев участие в революции. Ненависть масс к евреям чрезвычайно глубока. Нелюбовь государственных служащих к евреям – это верх терпимости по сравнению с ненавистью масс.
Школьный совет предложил мне взять на себя организацию еврейских занятий в ремесленных классах. Но поскольку количество часов не увеличили, я согласился лишь вести уроки по еврейской истории. В младших классах преподавание велось на идише, в старших – на русском языке. Еврейскую историю я включил в программу по общей истории, тем самым подчеркнув ее культурную и социальную основу. Мои уроки приобрели популярность, и многие стали их посещать: школьные учителя, члены совета и просто мои друзья. Я готовился к урокам и повторял про себя: «Многому я научился у своих учителей, более того – у товарищей, всего же больше – у учеников».
Были и курьезы. В старшем классе, когда я рассуждал о мировоззрении пророков, встала одна ученица, нескладная, но хорошо причесанная девочка, и решительно сказала: «Но, господин учитель, ведь известно, что Бога нет… К чему все разговоры!»
Я посмотрел на нее и решил, судя по ее прическе и манере разговора, что она дочь парикмахера:
– Ты, верно, слышала эту идею в парикмахерской своего отца? Не стоит считать чем-то самим собой разумеющимся и известным то, о чем люди болтают, ожидая в парикмахерской своей очереди…
В другом классе я рассказывал ученицам о происхождении слова «фараон» и вдруг заметил, что одна ученица разговаривает с подругой и не слушает. Я спросил ее:
– Почему египтяне назвали своего царя фараон (пара)?
– Потому что он ошпарился паром…
Я участвовал в собраниях педсовета. И уже на первом собрании огромное впечатление на меня произвела преподавательница, отвечающая за профессиональное обучение, по имени Белла Файнгольд, родом из Херсона. Профессиональное и педагогическое образование она получила в Петербурге и Берлине. Ее непререкаемый авторитет в школе составлял удивительный контраст с ее простотой и скромностью. Она умела найти сердечный подход к каждой ученице, и они все ее очень любили. Мы подружились, и в начале месяца ияра она вышла за меня замуж – в Одессе – и с той поры стала моей верной подругой. Ей я и посвящаю эту книгу.
Одним из поводов для «подведения итогов» во время болезни было «установление времени для Торы». Я почувствовал, что это требует усилий: книги, которые мне привез брат из дома, я забросил в дальний угол. В прямом смысле слова. В Полтаве была еврейско-русская библиотека, в которой имелось более восьми тысяч книг. Я был одним из постоянных читателей библиотеки и регулярно штудировал старые издания периода Гаскалы (очень мало кто брал эти книги), собирая материал для моей книги по истории еврейской интеллигенции; но все это чтение и сбор материала (который я показывал только Элиэзеру Шейну), как мне казалось, не приближают меня к себе в нужной мере; я чувствовал, что мне нужно обновить свои привычки, «установить время для Торы», в том числе и для собственно Торы – Танаха, Мишны и Талмуда, независимо от моей научной работы, и только во время учебы и чтения писать заметки для своих научных планов. Я решил, что от этого будет гораздо больше пользы, чем от активного чтения книг по истории России и истории русской литературы, которым я посвящал все свое время, и взял за правило записывать свои мысли – «аналогии» и «суждения» в отношении истории евреев в России – и изучать еврейскую литературу и историю наших «просветителей». Но реализовать это решение было не так уж просто. Эти два года – с того момента, как я начал читать в узком кругу Андриевича{598} и «толковать» его, – я не переставал настойчиво и усердно заниматься историей России и русской литературы, так же, как много лет назад изучением Талмуда. Увлечен я был не меньше, а удовольствия было даже больше. Я проглатывал уйму исследований по истории русской литературы и находился под ее сильнейшим влиянием, особенно мощным было влияние кружка Овсянико-Куликовского{599}, бывшего в ту пору профессором в Харькове (недалеко от Полтавы). У него было много учеников, а книги издавались большими тиражами. В своих многочисленных книгах Овсяника-Куликовский анализировал персонажей из произведений русских классиков – Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Грибоедова, Тургенева и Толстого, Короленко и Чехова, выводя на их основе так называемые «общественно-психологические типы». Краткое изложение результатов своего анализа он опубликовал в книге «История русской интеллигенции». Он раскрывал характерные черты литературных персонажей, анализировал их мнения по «вечным вопросам» человека и общества и их отношение к этим вопросам. Он полагал, что и наше мировосприятие – не что иное, как продукт нашей индивидуальной «душевной деятельности», «субъективное сознание». Получалось, что история литературных героев – это история литературы и ее крупнейших творцов. Я решил проверить истинность этих предположений тремя способами: углубился в изучение мировоззрения этой литературной школы и внимательно читал тома по психологии литературного творчества, изданные кружком Овсянико-Куликовского; читал письма и другие образцы наследия великих писателей; копался в старых журналах, в кипах писем и воспоминаний. И книги Гершензона{600} «Чаадаев. Жизнь и мышление» и «История молодой России», тогда как раз недавно изданные, мне очень помогли. Я постарался также проверить истинность психологических гипотез Овсянико-Куликовского путем систематических «психологических наблюдений»: прежде всего с помощью анализа собственных реакций, особенно спонтанных, анализировал ход мыслей и ассоциаций и пытался выявить «психологически-социальные типы» своих знакомых и друзей, выясняя их мнения по «вечным вопросам» взаимоотношений человека и общества, и, таким образом, описать типажи «моего современника» и «человека моего круга»…
В этой связи мне вспоминаются два интересных эпизода, произошедших со мной в те годы.
Летом 1908 года мы с Барухом Фишко жили по соседству – снимали две крохотные комнатки в тихом русском доме. Как-то раз мне нужно было съездить в Киев на несколько дней. И вот я стою и разговариваю с Фишко о… Ганнибале. Фишко (у него тогда сильно болела нога) в то время готовился к экзаменам на аттестат и читал XXI книгу Тита Ливия, описывающую начало Второй Пунической войны. Однако судьба Ганнибала интересовала Фишко в те дни не столько из-за экзаменов, сколько по причине болей в ноге… Я нашел для него книги о Карфагене и о судьбе Ганнибала после поражения от римлян. Но книг ему было мало. И вот мы разговариваем, Фишко сидит на подоконнике, а я – рядом с ним. И вдруг мне в голову приходит неожиданная мысль: вот я уеду, и конечно же в квартиру заберутся воры – разумеется, через это окно, – и, когда я вернусь, Фишко останется в чем мать родила… И вот я говорю ему: «Слушай, когда я уеду, сюда, конечно, залезут воры, ты забудешь закрыть окно и не заметишь вора, хотя будешь находиться дома. Скажи мне, пожалуйста, какими моими книгами и вещами ты хочешь пользоваться в мое отсутствие, и я дам их тебе. В мое отсутствие не заходи в мою комнату: я не хочу, чтобы украли мои книги или какие-нибудь вещи».
Фишка посмеялся, сказал, какие ему нужны вещи и книги, я дал их ему и закрыл дверь своей комнаты (не на замок: замка у меня не было).
В среду я вернулся и увидел, что Фишка сидит на кровати в чем мать родила; из его комнаты все украли, не оставили даже рубашки (потом оказалось, что вором был дворник, и спустя неделю вещи нашлись у него в подвале). Я пытался восстановить ход ассоциаций, натолкнувших меня на эту мысль. Но у меня ничего не вышло.
И вот мы сидим на ступенях крыльца в доме Белмана – моего знакомого, старого еврейского учителя. Это был мужчина высокого роста и с бородой, которую он подкрашивал, дабы не потерять своего «величия». У него было пять дочерей, из них две замужем. В его гостеприимном доме всегда было много молодежи… Я развиваю свою психологическую теорию: о том, что через связи между мыслями и ассоциациями душа приходит к определенному мнению и в ней рождаются идеи – у них есть объективная основа в реальности, они не являются простым результатом «индивидуальной душевной деятельности». Друзья оспаривают и критикуют мою идею. Светит полная луна, и мне очень нравятся замечания одной девушки: она невероятно красива, с пушистой косой, сплетенной из тонких шелково-золотистых прядей, стройная, высокая; точеное личико, глубокий взгляд голубых глаз и длинные черные ресницы. Цаира (это было ее еврейское имя, по-русски ее звали Анюта) была студенткой-медиком в Москве, очень способной, и отнеслась ко мне с большим дружелюбием (во время моей болезни она была в Москве). Мне она тоже очень нравилась, хотя ее заливистый смех несколько остужал мое к ней отношение и мешал возникновению той степени близости, которую многие нам приписывали. И вот мимо нас прошел человек, а с ним девушка. Он поздоровался с нами, и я успел увидеть лишь его затылок.
– Давай попрактикуемся, – говорит Цаира. – Если твоя теория об «объективной основе ассоциаций» верна, то каковы твои ассоциации с человеком, который сейчас прошел? Какое у тебя впечатление от его внешности?
– Я не видел его. Успел увидеть только его затылок.
– Неважно. Для ассоциаций это не имеет значения, даже если ты успел получить только «затылочное» впечатление. Может быть, это даже к лучшему.
Все друзья поддержали ее и решительно, но тихо – поскольку этот человек был в доме – потребовали от меня, чтобы я открыто высказал свое впечатление. Я спросил, знакомы ли они с ним и не обидит ли кого-нибудь моя откровенность.
– Нет!
Сын домохозяина – владелец переплетной мастерской – успокаивает меня:
– Не переживай, ты можешь говорить открыто.
– Итак, – говорю я, – по моему затылочному впечатлению, этот человек занимается… – тут я делаю паузу и заканчиваю шепотом, – работорговлей!
Сын домохозяина, Реувен, говорит:
– Верно, но не совсем точно. Не раба-, а рыботорговлей: он торгует селедкой… Это известный в городе торговец. Его фамилия Б…ский.
Все смеются. Я продолжаю и спрашиваю Реувена:
– Он ездит за границу?
– Да.
– Часто?
– Не знаю.
– В какие страны?
– Не помню. Кажется, в Константинополь.
– По делам, связанным с рыботорговлей, он ездит в Константинополь? Это кажется мне подозрительным!
Друзья подняли меня на смех. Мне пришлось объяснять ход моих мыслей всем сидевшим вокруг. И прежде всего самому себе.
В газетах в те дни много писали о «торговле живым товаром», о целой сети торговцев; в тот же день я читал трагедию Гёте «Эгмонт», и меня очень впечатлило во втором действии то место, когда Эгмонт встретил людей на улице и все они оказались его сторонниками. Один из этих людей, портной (Эгмонт вспомнил, как его зовут, и узнал его, несмотря на то, что ни разу его не видел), говорит про Эгмонта: «Его шея – лакомый кусок для палача!»
И вот я пытаюсь объяснить друзьям, каким образом мне пришла в голову такая странная идея.
– Затылок господина, прошедшего мимо нас, был жирным, красноватым, слегка лоснился… и вызывал тошноту. Такое вот сочетание отрывка из «Эгмонта», газетных сплетен и вида шеи привело меня к этому «проблеску» мысли.
Мои объяснения никого не удовлетворили, но теперь уже никто не смеялся. Насколько же велико было общее удивление, когда спустя примерно пару месяцев в газетах написали (сначала в киевских, а затем, в тот же день, эту новость перепечатали полтавские газеты), что «торговец Б. из Полтавы арестован за торговлю живым товаром…»
И вот мы сидим – той же компанией, и с нами еще Цибирко, активист «Поалей Цион», недавно вернувшийся из «мест не столь отдаленных», и пытаемся давать друг другу социально-психологические определения, при этом «определяемый» может говорить только «да», «более-менее» или «нет», и больше ничего. Друзья придумывают «определения» моему характеру – отчасти из желания спровоцировать, отчасти от чистого сердца:
– «Способности средние». – «По математике чуть выше среднего». – «Склонность к борьбе, к войне и вообще к деятельности». – «Некоторый талант в этой области», «склонен к душевным терзаниям», «расчетлив во всем», «узколобый националист», «интересуется как будто бы мировыми проблемами, а занят на самом деле евреями и только евреями». – «Острая бритва со сломанным лезвием». – «Ртуть». – «Улыбка, которая больше прячет в себе, нежели раскрывает», «погружен в книги и живет в своих фантазиях», «питаем стремлениями, весь состоит из желаний и жаждет жизни», «скромный снаружи и гордый внутри», «живет в тесной комнате и думает, что в ней находится весь мир», «человек планов; велик в начинаниях и скромен в их завершениях…»
Я слушал и соглашался. Друзья засмеялись и спросили:
– Как ты сможешь применить свою систему к этим определениям?
– Запишу их к себе в блокнот.
– А после?
– Когда придут дни моей старости, опубликую воспоминания о своей жизни и расскажу об этом.
– Точно?
– Обещаю!
И вот я выполняю свое обещание…
Для меня тогда очень важны были описания характеров и образов людей в жизни и в литературе – в наши дни и в былые времена, – и я много читал, штудировал, копался в материалах и делал записи. И вот, как-то раз, поздно вечером, когда я сидел у себя за рабочим столом, передо мной вдруг – не помню, в связи с чем – предстал Вильно восьми-девятилетней давности и весь тогдашний дом Израилев! Передо мной встали образы, живые и яркие впечатления от этого города, тамошних друзей, библиотеки Страшуна и подшивок журналов «ха-Шахар» и «Бокер ор»{601}. Я не мог заснуть. «Эх, дурак, дурак! Вот он – материал, который тебе надо было изучать и работать над ним. Зачем ты тратишь свое время на изучение истории, в которой ты в лучшем случае будешь знать только внешнюю сторону». Я ощутил прилив стыда. И на следующее же утро я сидел в русско-еврейской библиотеке, занявшись поиском материала.
Я организовал для себя целую систему вопросов, которые, на мой взгляд, должны были подробно освещаться в литературе Гаскалы. Таким образом, по ответам, которые она дает в своих произведениях, я смогу воссоздать образ «еврейского просветителя». Однако через пару месяцев я убедился в том, что большая часть этих вопросов вообще не волновала писателей Гаскалы, в частности, в литературных произведениях ими практически не затрагивались «мировые проблемы». Мне пришлось пойти иным путем: проверить без малейшей предвзятости, какие вопросы их интересовали, и принять факты такими, как они есть; понять, что на самом деле интересует маскилим и какие проблемы они обсуждают… Разумеется, этот подход требует систематической и всесторонней работы. Но она необходима и важна с исторической точки зрения. Я решил спланировать эту работу. Однако когда я приступил к планированию и окунулся в тему, я почувствовал, что она не сможет стать моей «центральной темой», к которой я мог бы прикипеть всей душой, и что мне действительно нужно «установить время для Торы»…
Что касается подготовленной мною системы вопросов и собранного материала (точнее, материала, который я начал собирать), то я обнаружил, что, по-видимому, следует классифицировать образы и характеры «просветителей» по их отношению к двум проблемам: к языку иврит и к религиозной традиции. На основе своих штудий я сделал вывод, что лучше всего, если я буду систематически собирать материал и попытаюсь изложить свои выводы в двух трудах: а) «Влияние языка иврит на литературу Гаскалы» и б) «Религия и религиозная традиция (вера, Тора и заповеди) в жизни поколения Гаскалы».
Моя сравнительная осведомленность в сфере русской истории и литературы придала мне авторитет в глазах учителей ремесленного училища. Учительницей истории и, кажется, русского языка была молодая еврейка, Надя Гофман, родом из Новгорода, дочь николаевского солдата; она училась на Высших женских курсах в Петербурге и «пошла в народ» – работала учительницей в еврейской ремесленной средней школе в Двинске, а оттуда переехала в Полтаву. Она была социал-демократкой и какое-то время бундисткой. По рекомендации Беллы Файнгольд ее пригласили работать учительницей в Полтаву. Она побывала на моем уроке по еврейской истории и пригласила меня на свой урок по русской истории. Урок был посвящен Богдану Хмельницкому. Подчеркивались украинские социальные и национальные моменты и отрицательная роль евреев – как следствие участия евреев в классовой борьбе. Но не было сказано ни слова о погромах 1648 года и о роли евреев в заселении территории страны. Дети слушали очень внимательно, и урок – с методической и педагогической точек зрения – был успешен. Когда мы вышли, я сказал учительнице:
– Вашему уроку недоставало надлежащего завершения.
– Какого?
– Вы должны были закончить известной статьей историка Костомарова. В журнале «Киевская старина» за 1883 год была статья «Жидотрепание в н. XVIII в.», и вывод, напрашивающийся после чтения статьи, был такой: «бейте евреев»…
Я дал ей почитать хронику Н. Ганновера{602} «Пучина бездонная» («Богдан Хмельницкий» в русском переводе Шлама Манделькерна) и посоветовал прочесть отклик Дубнова в «Недельной хронике» журнала «Восход» за тот же год, посвященный этой статье Костомарова. Долгое время я находился под тяжелым впечатлением от этого ужасного и «успешного» урока в еврейской школе, урока о погромах 1648–1649 годов для еврейских подростков 15–16 лет.
Обо всех своих впечатлениях от школы и о своих занятиях еврейской историей я написал Элиэзеру Шейну. Но к своему большому удивлению, ответного письма я не получил. Я решил послать письмо хозяину квартиры, в которой Шейн жил в Шавли, фотографу по фамилии Закс, и выяснить у него, в чем дело. Спустя неделю я получил открытку с таким текстом: «Жил в Шавли учитель, и имя его Элиэзер Шейн, выдающийся человек, поразивший всех в школе талмуд-тора; и вот ему не понравилось несколько человек, он строго оценил некоторые поступки, и в один из дней, «на рассвете утра», он встал и покинул город, ни с кем не попрощавшись, не сказав никому «до свидания»; и если вы хотите найти его, то он в Вильно, а может быть, и в Одессе».
Тем временем друзья начали торопить меня с отъездом из Полтавы. Директор школы узнала о моем отъезде и его причинах. Пошли слухи, что я собираюсь уехать за границу… И вот, в начале марта 1910 года, я втихую (никто из знакомых не провожал меня) уехал в Одессу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.