1969

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1969

22.2

«Обманщиков» ставить запретили. Велели переделать пьесу, «заострив публицистический пафос». Режиссеры мои в растерянности. Я им говорю: «Бросьте! Ясно было, что это не пройдет». А самому обидно – хорошая же получилась пьеса.

8.3

Высоченная гора советской поэзии возвышается надо мною. Какая монументальность! Какое величие! Какая сложная иерархическая многоступенчатость!

Поэты начинающие, поэты молодые, поэты известные, поэты популярные, поэты маститые, поэты большие, поэты крупнейшие и еще бог знает какие.

Стою у подножия горы, разинув рот.

9.3

Первое сражение на китайской границе. Китайцы добивали наших раненых штыками. Лица трупов обезображены. Все газеты пишут об острове Даманском.

10.3

Стихи мои – это крик в подушку. Никто не слышит, и трудно дышать.

27.3

В «Литературке» печатают отрывки из книги цейлонского журналиста «Путь Мао к власти».

Удивительно: ведь еще в 65-м заигрывали с этим живодером, надеялись с ним поладить. А как же поладить, если он живодер? И не грешно ли ладить с таким исчадием ада?

28.3

Воистину, техника всемогуща. Второе сражение за остров Даманский целиком заснято на кинопленку. Все звуки его: стрельба, взрывы, крики солдат – записаны магнитофонами. Теперь этот бой показывают в кино и передают по радио. Следующее сражение, наверное, будут передавать по телевидению, как хоккей.

14.4

«Простор» напечатал еще четыре моих стихотворения. Среди них «Пьеро делла Франческа» и «Не тот». Кажется, я становлюсь видным казахским поэтом.

10.5

Вышел к заливу. Сумерки. Кронштадт еле виден. Вода сливается с небом. Тревожная и манящая бесконечность.

У нее свежий, непобедимо свежий запах. Запах йода и немножко – мазута. И еще чего-то.

В этой серой прохладной бездне все мои несчастья. Какая жестокая издевка судьбы!

Какое унижение! Ведь только и думаю о бесконечности, а она, небось, даже не подозревает о моем существовании.

15.5

Пастернак и Заболоцкий в конце жизни предали себя как художники и ушли в девятнадцатый век, как в монастырь. Обвинять их в этом грешно, но все же это предательство.

Интересно, как воспринимался бы сейчас Уитмен, если бы в старости он стал писать, как Лонгфелло? И как относились бы мы к Рембо, если бы, вернувшись из Африки, он не умер и стал писать, как Мюссе?

Некий образованный, вполне интеллигентный и неглупый человек сказал мне, что «стихи из романа» – самое лучшее у Пастернака, и самоуверенно заулыбался, когда я ему возразил.

«Реалистический» суп слишком долго варится. Его запах дурманит и здравые умы.

16.5

Р. сказал мне, смеясь:

– Вы идеалист – о душе пишете! И давно умершие девушки почему-то бродят у вас по городу.

– А что если показать «Жар-птицу» Ольге Берггольц? – сказал он потом.

Был он весел, чисто одет и хорошо выбрит. Разговаривал со мной покровительственно. Ему было приятно видеть меня в роли просителя. Он наслаждался мною.

Обещал, что прочтет книгу через три дня. Вчера позвонил ему.

– Нет, знаете, еще не прочел. Очень был занят. У нас тут была редакционная коллегия и еще совещание по поводу… и еще одно совещание в связи с… Но хорошо, что позвонили. Прочту, обязательно прочту! Звоните!

В голосе его была радостная сытость, была «улыбчивость», как написал бы современный прозаик из «кондовых».

Если обратиться к «буржуазной» терминологии, то мои стихи – это нечто среднее между экзистенциализмом и структурализмом. С помощью эмоционально-смысловой игры я хочу выразить свой страх перед жизнью и свое восхищение ею.

Эклектик я несчастный.

В городе водочный психоз. Водки в магазинах вдруг стало не хватать. Ее продают только по вечерам и только на улице, рядом с магазинами, чтобы гигантские очереди пьяниц не мешали прочим покупателям. Бутылки тащат полными сетками. Ходят слухи, что водка подорожает.

Как ни странно, но в промышленно развитом социалистическом обществе возникла зловещая проблема алкоголизма.

Реабилитируют Сталина. Исподволь, ненавязчиво, но реабилитируют. В фильме «На Киевском направлении» весьма реалистично показан разгром нашей группировки под Киевом в 41-м году. Десятки тысяч солдат попадают в плен. Генерал Кривонос и весь его штаб бессмысленно, трагически гибнут при попытке прорваться сквозь окружение. Однако гибнут в полной уверенности, что эта жертва не напрасна: танки Гудериана задержались под Киевом и опоздали к Москве.

И выходит, что киевская армия была мудро пожертвована великим шахматистом, чтобы выиграть партию.

Интересно, что на самом деле думали те генералы перед смертью, стреляя из винтовок в немецкие танки?

Великий шахматист выиграл партию с фантастическим счетом 20:7 не в свою пользу. И добрая половина России лежала в развалинах.

Проза Лорки хороша, но, пожалуй, слишком красива. Она пахнет лилиями символизма.

В конце концов возвращаешься к тому же: к спокойной уверенности в себе.

20.5

В мире слишком мало сил, противостоящих злому и агрессивному безумию. Зло организовано. Добро разобщено, распылено и потому бессильно.

Анархические эскапады западной молодежи лишь способствуют сплочению правых.

Спасение мира – в объединении всего разумного, в объединении интеллигенции. Но она еще не осознала свою историческую миссию – она эксплуатируется силами зла. Это самая несправедливая и самая пагубная эксплуатация. Злой дурак сидит на шее доброго умника.

С. долго воровал. Не у частных лиц, а у государства. Подделывал документы, обманывал рабочих, мошенничал и жил в свое удовольствие: каждый день хлестал коньяк, соорудил дачку, купил жене и любовнице по гарнитуру полированной мебели.

Однако был он членом партии, и непростым, а весьма активным – неоднократно выбирали его в партком, не раз выступал он с пламенными речами на собраниях.

Наконец С. разоблачили, арестовали, обрили и стали судить. На суде он держится молодцом. Ни в чем не признается и произносит такие же пламенные речи, как когда-то на собраниях. Каждую речь он начинает словами: «Граждане судьи, как член партии, я…»

Говорят, что он получит от силы два года. А начальству, за чьей спиной он орудовал, несдобровать.

Однажды С. уже был осужден. И тоже за воровство. Но из партии его почему-то не выгнали.

22.5

Когда принес я свою книгу в издательство, редактор Ч. был со мною ласков. Сказал, что читал мои стихи (?), что давно пора мне издать сборник, и стал извиняться, что книга сможет выйти в свет не раньше 71-го года.

Было мне как-то неловко перед ним. Не знал ведь он, бедный, какая это книга, но почему-то был уверен, что она ему понравится. Казалось мне, будто я обманываю его, коварно обманываю, подкладываю ему свинью, обижаю ни за что ни про что. Совестно мне было.

Эстетика Пушкина бесконечно далека от нашей современности, не менее далека, чем эстетика проповедей протопопа Аввакума.

Эстетика нынешних пушкинистов от современности отстоит еще дальше, ибо это эстетика эпигонства.

Но с каким комфортом расположились сии классицисты на советском Парнасе! И с каким рвением, с какой злостью обрушиваются они на всех инакомыслящих!

28.5

Славянофильство, как и в прошлом веке, становится одной из граней официальной идеологии.

У России-де своя судьба, своя культура, свои несчастья, свои радости, и лощеному европейцу ее не постичь. России-де у Европы ума не занимать. Мы «своеобычные» – хоть и неотесанные, да крепкие, нас на мякине не проведешь!

В славянофилы идут обычно люди невысокой культуры, не имеющие достаточного для работы в искусстве кругозора, но чрезвычайно гордящиеся своей «нутряной» одаренностью. Слово «Русь» не сходит с их языка. Но рядом непременно «Ленин» и «коммунизм».

Есть и другие славянофилы – подпольные. Эти тайно читают Бердяева и гордятся тем, что могут бесстрашно перекреститься, войдя в церковь. Они покультурнее тех, первых. Интеллигентность не мешает им, однако, утверждать, что Андрей Рублев выше всего итальянского Ренессанса, а церковь в Коломенском значительнее, чем вся европейская готика.

Спорить со славянофилами бесполезно. Любовь к России (показная или истинная) подобна у них материнской любви к ребенку, какая бывает у неумных женщин. Логика тут бессильна.

А между тем – Россия страна европейская. Попытки отсечь ее от Запада всегда были и будут для нее пагубны. Ныне же, когда в Азии вновь проснулся вулкан фанатического безумия, грозящий нам новыми великими бедами, альтернативы – запад или восток – вообще быть не может.

Блок написал своих «Скифов» в исступленном отчаянье. Не скифы мы, нет!

30.5

Вернули «Жар-птицу» из журнала «Север».

Письмо заведующего отделом поэзии Э. Тулина: «С удовольствием прочел Вашу поэму… Великолепен прием смешения мистического с реальностью. Этот монолог умершей сделан, по-моему, мастерски. Но это личное отношение к написанному…»

8.6

Одно из самых страшных воспоминаний детства.

Фергана. 1943 год. Девочка из нашего двора попала под машину. Я не видел, как это произошло, я прибежал к месту происшествия спустя пять минут.

На толстой рифленой шине трехтонки висели бледно-розовые комочки мозга. Меня поразило, что человеческий мозг выглядит так же, как и мозг животных. Говяжьи и бараньи мозги я не раз видел на базаре в мясном ряду.

Потом, во время похорон, когда тело девочки уже лежало в гробу, голова ее была закрыта марлей. И я ужасался, пытаясь представить себе изуродованной эту хорошо знакомую мне голову с выгоревшей тощей косицей и веснушками на курносом носу.

9.6

Каждый раз, подымаясь по лестнице к себе на третий этаж, я с содроганием думаю о том, что мне не миновать площадки второго этажа. Приближаясь к этой роковой площадке, я тешу себя надеждой, что случится чудо и она окажется чистой. Но напрасно! Посреди нее желтеет все та же, никогда не просыхающая лужа мочи. Кто-то с поразительным упорством в течение нескольких лет почти каждый день мочится на этом месте.

Иногда, когда лифт исправен, я пытаюсь воспользоваться им. Но едва я влезаю в кабину, как в глаза мне лезут все те же похабные рисунки, выцарапываемые с не менее удивительным упрямством (время от времени дворничиха их соскабливает) в течение все тех же нескольких лет некими юными идиотами.

Как ни печально, но я не могу к этому привыкнуть.

Н. Пушкарская из «Звезды Востока» прислала записку: «Вы в своем творчестве разрабатываете главным образом тему смерти, а это не может заинтересовать советскую периодику, в том числе и наш журнал».

14.6

Показывал Петергоф кубинским архитекторам. Показал дворец и фонтаны, попрощался и пошел в Александрию.

Один бродил по парку, любуясь прекрасными в своей старости деревьями, видевшими всех русских монархов начиная с Александра Первого. Парк этот еще в детстве волновал меня своей благородной запущенностью, пустынностью, какой-то заколдованностью. Потом он стал приютом моей первой любви.

Она жила в Петергофе. Да нет же – она еще живет там! Страшно подумать – минуло уже 16 лет с той поры, когда целовались мы с нею под дубами и кленами!

Как изменился мир за 16 лет! А парку хоть бы что. Все деревья на своих местах. Так же таинственны, так же безлюдны аллеи.

Как далекий прибой

родного, давно не виденного моря,

звучит мне имя твое

трижды блаженное:

Александрия!

21.6

Вспоминаю дни юности беспечной. Вспоминаю субботние очереди в баню.

Обычно очередь располагалась на лестнице. Если она занимала один марш – это была не очередь, это был пустячок, безделица. Настоящая, хорошая очередь растягивалась на три или четыре лестничных марша. Иногда ее хвост торчал на улице, и это уже была первоклассная очередь, очередь-люкс.

Стояли мы с отцом (а часто и с дедом) по полтора-два часа. Мимо нас спускались по ступеням краснолицые, распаренные, уже вдоволь намывшиеся счастливцы. И, как всегда бывает в таких случаях, чем длиннее, чем ужаснее было это стояние на лестнице, тем сильнее хотелось помыться. Очередь подавляла волю, порабощала душу. Воображение рисовало сладостные картины набитой людьми раздевалки с весами, с батареей лимонадных бутылок на столе банщика, с фикусами на окнах. Воображение живописало груды голых тел в душной мгле парилки, звон шаек, шум льющейся воды, гомон голосов множества людей. О нет, не встать в очередь было невозможно, а уйти из нее было просто немыслимо!

Поздно вечером, уставшие, разомлевшие, возвращались мы домой, и женщины на пороге говорили нам радостно: «С легким паром!»

28.6

Для того чтобы жить по-настоящему, надо все время быть на гребне отчаянья. Это очень трудно. Поэтому большинство живет кое-как.

19.7

Включаю радио. Голос диктора: «Все они знают, что основная задача искусства – прославление подвигов народа, строящего коммунизм».

Точная, лаконичная формулировка: основная задача – прославление. Как в Древнем Египте.

Мы вернулись к истокам цивилизации.

21.7

Люди ходят по Луне!

Два американца бродят по Луне где-то в районе моря Спокойствия! И весь мир следит за ними, глядя в экраны телевизоров!

Празднично и тревожно.

Что дальше? Что приберег для нас таинственный космос? Что сулит он этому, еще столь несовершенному, раздираемому ненавистью и предрассудками, трясущемуся в лихорадке человечеству?

27.7

Тщательно, с пристрастием перечитываю Ницше. Прекрасный поэт, хотя и антихрист.

Как ни удивительно, но книгу мою не вернули мне из издательства тотчас и с негодованием. Даже есть малюсенькая надежда, что ее удастся каким-то образом напечатать.

Занимается ею в издательстве Мина Исаевна Гликман, милая женщина, всепонимающая и доброжелательная. Но, увы, от нее зависит очень немногое.

Она говорит, что мои стихи плохо ложатся в книгу и как бы отталкиваются друг от друга. Еще она говорит, что книга не должна производить впечатления ложной многозначительности, а также не должна она пахнуть западным модернизмом. Надо опасаться также возможных обвинений в индивидуализме, ретроспективизме, литературщине и уходе от жизни. Короче говоря, опасностей – тьма.

– Хорошо, – говорю я добрейшей Мине Исаевне, – давайте выбросим все подозрительное и оставим верняк.

– Ах, нет, – говорит она, – тогда книга будет пресной! Надо изловчиться так, чтобы Алексеев остался Алексеевым и чтобы комар носа не подточил.

– Прекрасно! – говорю я. – Давайте изловчимся!

И вот мы изловчаемся.

Все-таки это удивительно, что книгу мою не вернули мне тотчас и с бранью!

В 27-м году Цветаева писала Пастернаку:

«Ты не знаешь моего одиночества… Закончила большую поэму. Читаю одним, читаю другим – полное молчание – ни слова! – молчание, по-моему, неприличное, и вовсе не от избытка чувств!»

Иногда я искренне, как младенец, удивляюсь своему существованию в поэзии. Читать свои стихи мне вообще некому. Я согласен был бы и на молчание, лишь бы сидели и тихо, терпеливо слушали.

31.7

Вечером купался в озере. Плыл на боку. Половина моего лица была в воде, и одним глазом я ничего не видел. Другой глаз был почти вровень с поверхностью воды. Плыл я лицом к солнцу, оно висело низко и слепило меня. Я прищуривал глаз, и тогда в каплях на моих ресницах вспыхивали радужные круги, все время менявшие очертания, как в калейдоскопе.

Одно из редчайших и прекраснейших мгновений жизни.

3.8

Мама часто говорит мне: «Вот ты считаешь себя ученым человеком…» Например: «Вот ты считаешь себя ученым человеком, а сделал себе подсвечник из сосновой коряги! Кто же делает подсвечники из дерева? Они же могут загореться от пламени свечи, и тогда будет пожар!»

В глубине души мама убеждена, что я не такой уж ученый человек, во всяком случае – не ученее ее. Не может же быть, чтобы я, которого она родила, которого она помнит совсем беспомощным крошечным существом, в чем-то превзошел ее!

5.8

«Простор» вернул мне «Стеньку Разина».

«Такую “веселую” вещь напечатать в “Просторе” сейчас просто невозможно». Письмо подписал В. Антонов. Инна Потахина, оказывается, только замещала его в отделе поэзии. Но отчего же так долго замещала? Видимо, статейка З. Кедриной не осталась в Алма-Ате незамеченной.

6.8

Евтушенко и Аксенова выгнали из редколлегии журнала «Юность». «Молодая Гвардия», «Октябрь» и «Огонек» с остервенением нападают на «Новый мир». Сталинисты лезут изо всех щелей. И славянофилы оживились ужасно: пишут бог весть что. Пишут, что декабристы хотели унизить Россию перед Европой, а Пушкин, пока он сочувствовал декабристам, не написал ничего путного, что раскол – явление прогрессивное, что русские купцы презирали деньги, что истинная Русь жива только в деревне, а просвещение – штука вредная. Все это, как ни странно, печатают. Волна национализма свободно катится по страницам тех самых журналов, которые с усердием ругают китайцев за зверский национализм.

17.8

Страх смерти уже перестал быть моим главным страхом, больше всего я боюсь теперь, что все сделанное мною погибнет. Впрочем, это лишь новая форма того же, прежнего страха.

29.8

Студент-медик снимал комнату у набожной полуграмотной старухи. На стенах он развесил репродукции мадонн Леонардо вперемежку с таблицами из анатомического атласа.

– Грех! – говорила ему старуха. – Великий грех! Рядом с богородицей такое безобразие! Будет вам, безбожникам, на том свете тошно – помянешь мои слова!

Однажды студент попросил у хозяйки большую кастрюлю, налил в кастрюлю воды и что-то в нее положил. Потом поставил кастрюлю на газовую плиту.

Целый час в кастрюле варилось это «что-то». Старуху одолевало любопытство. Наконец она не выдержала, открыла крышку, взглянула, вскрикнула и повалилась на пол. Когда студент прибежал на кухню, она была уже бездыханна.

В кастрюле варился человеческий череп. Студент выполнял домашнее задание – вываривал череп, чтобы отделить составляющие его кости.

В институте состоялся товарищеский студенческий суд. На суде был великий спор: виноват ли студент в смерти старухи или она умерла от собственного невежества?

Решили, что студент немного виноват: надо было хотя бы предупредить, что в кастрюле – череп, он же варил его тайно.

В шашлычной было много народу, но я высмотрел все же свободное местечко. Усевшись, я поднял глаза и оторопел: предо мною сидело изумительное существо женского пола.

Ей было лет двадцать.

Линия носа ее была нарисована столь тщательно, как и у той женщины, которую Доменико Венециано изобразил в профиль на фоне голубого неба с редкими белыми облачками. Ноздри были поразительно тонки и прекрасны. Концы длинных, слегка подрисованных глаз доходили до висков. Большой яркий рот явно был вылеплен кем-то из древнеегипетских скульпторов. Руки же были скопированы с рук тициановской Венеры, той, что висит в галерее Уффици. Только ногти, очень узкие, острые, покрашенные перламутровым лаком, напоминали о том, что эта девушка живет во второй половине ХХ века.

Она была со спутником. Они разговаривали. Голос ее был удивительно женственен. Полчаса я наслаждался его музыкой, не вникая в смысл того, о чем говорилось.

Они торопились и ушли тотчас после того, как расплатились с официанткой. Я некоторое время сидел в оцепенении. Потом бросился вслед, выбежал на улицу. Но, увы, прекрасная незнакомка исчезла.

30.8

Второй раз смотрел польский фильм «Фараон».

Величие истории угнетает. Смешно сказать! 50 веков своей сознательной жизни человечество прожило без меня!

Страшно смотреть в эту пропасть прошлого, страшно – а тянет.

4.9

В одной из газет была статья о ликвидации Ново-Девичьего кладбища. Сегодня я туда поехал.

Жуткая картина открылась взору моему.

Добрая половина памятников уже снесена. Всюду валяются вывороченные из земли каменные плиты. Там и сям зияют ямы отверстых могил. Так бы, наверное, это выглядело на другой день после Страшного суда.

Надписи на низвергнутых надгробиях:

«Заслуженный профессор…»

«Инженер путей сообщения…»

«Контр-адмирал…»

«Генерал от кавалерии…»

«Доктор медицины…»

Чугунный памятник с обломанным крестом. На нем слова:

«Спасибо за 8 лет чудного счастья».

И вдруг посреди этого хаоса разрушения – чистая светлая площадка, подстриженные кустики, свежие венки. Здесь похоронены родители Н. Крупской.

11.9

Все написанное мною – это трофеи побед над неким внутренним голосом, который уже много лет твердит мне, что писать бессмысленно. Борьба продолжается, трофеи растут. Но зачем? Борьба ради борьбы?

Увы, это та самая борьба ради борьбы, над которой я всегда смеялся.

13.10

Славянофилы видят русское только в прошлом нашего искусства. Современность недоступна их пониманию. Все сегодняшнее кажется им не русским только потому, что оно сегодняшнее.

Когда-то В. Стасов обвинял Нестерова в «западничестве». Сейчас и ребенок посмеется над этой нелепой фантазией достопочтенного критика.

17.10

Шел по набережной в послезакатный час. Небо было чистое, глубокое. На западе оно еще светло зеленело. Восток же был уже иссиня-черен и страшен своей бездонностью. В зените, на границе света и тьмы, висело маленькое облачко, похожее на птичье перо. Казалось, оно летело на запад за солнцем, но ночная тьма настигла его. Рядом с облачком уже горела звезда, а впереди, над закатом, помаргивал красный глаз Марса. Судьба облачка была решена. Через десять минут оно исчезло. Оно погибло у всех на глазах, и никто не попытался его спасти.

18.10

По вечерам, сидя в библиотеке, я ухожу в Россию начала века.

Я слушаю голоса обреченных. Их мысли о прошлом, их пророчества доводят меня до слез.

«Скованная по рукам и ногам Россия маялась весь девятнадцатый век, тратя лучшие свои силы на борьбу с режимом», – писал Д. Философов в 1906 году.

«Царит час безумства и оргий, час наибольшего озверения и самоубийственного отчаяния. Быть может, перевал еще не пройден, и станет тьма еще чернее, и заря потухнет вовсе», – писал А. Бенуа в 1909-м.

Фантасмагория истории продолжается. С гораздо большим правом, чем Камю, я могу сказать, что я ее «претерпеваю, а не делаю».

20.11

Александр Солженицын исключен из Союза писателей СССР, потому что его «поведение носит антиобщественный характер».

Сэмюэл Беккет получил Нобелевскую премию по литературе 1969 года за «творчество, которое, используя новые формы романа и драмы, достигает вершины в изображении бедствий современного человека».

Эти новости любезно сообщила мне «Литературная газета».

Давно не был я в Доме писателей у Литейного моста. На днях решил я туда зайти. Посижу, думаю, в буфете, выпью чашечку кофе. Может быть, какие-нибудь литзнакомые подвернутся – поговорим.

Вошел, разделся в гардеробе и направился к дверям буфета. Тут окликнул меня строгий женский голос:

– Молодой человек, вы куда?

«Как приятно, когда тебя называют молодым человеком», – подумал я и обернулся.

Ко мне подходила женщина с административным выражением лица.

– В буфет, – сказал я, – кофе захотелось.

– Буфет только для писателей! – сказала женщина еще строже.

– Вот те на! – сказал я. – Выходит, что я не писатель?

Во взоре женщины появилось нечто похожее на смущение.

– А как ваша фамилия? – спросила она.

– Алексеев моя фамилия, – сказал я, – а зовут меня Геннадий.

– Не слышала о таком! – сказала женщина и загородила собою вход в буфет.

Понурясь, пошел я к гардеробу, оделся и вышел на свежий воздух.

24.11

Сон.

Пасмурный вечер. Дорога. Голое унылое поле. Впереди на дороге меня кто-то ждет.

Подхожу. Лицо человека кажется мне знакомым, но не могу вспомнить, где я его встречал.

– Кто ты такой? – спрашивает человек.

Я хочу ответить, но вдруг понимаю, что ответить не в силах, что я не знаю, решительно не знаю, кто я такой.

Все поле покрывается моими фотографиями. Их множество, и они разные: на одной я еще грудной младенец, на другой – прекрасный юноша со спокойным светлым лицом, на третьей – глубокий старец с бородой патриарха. Ветер шевелит фотографии, и они зловеще шелестят.

«Откуда их столько? – думаю я. – К тому же все разные!»

– Тебя ищут! – говорит человек. – Ты разрушил Храм Христа Спасителя.

– Это неправда! Меня оклеветали! – кричу я. Но человека уже нет. Он превратился в статую Рамзеса Второго. На губах Рамзеса подобие улыбки. Порыв ветра подхватил фотографии, и они стали медленно кружиться вокруг меня, все так же шелестя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.