Глава восемнадцатая
Глава восемнадцатая
Не бойтеся! Уж не откроет он
Своих очей! Уж острого жезла
Не схватит длань бессильная, и казни
Не изрекут холодные уста!
А. К. Толстой
Опасные встречи
В начале апреля я уволился с радиозавода и был принят в ЦКБ. Работа здесь оказалась действительно интересной и живой — как раз по мне. Она включала в себя большой объем деловой переписки, и первые же мои письма, связанные с договорами с поставщиками и заказчиками, пришлись по вкусу Моему начальнику. Он был доволен своей находкой…
Но перед тем мне пришлось пережить немало тревожных дней, связанных с проверкой моих анкетных данных.
Целых две недели я жил как на иголках, ежечасно ожидая разоблачения моей легенды, изложенной в пространной анкете и автобиографии. Под маской деловитости я прятал свое истинное состояние, постоянно думая лишь об одном: вот явится сейчас строгий оперативник или еще более строгий человек в защитной форме из Большого дома на Литейном, посмотрит на меня сурово и скажет:
– Погуляли, гражданин Ефимов, и хватит. Ваше место совсем не здесь: лагерь давно по вам скучает… Собирайтесь!
Этот страх разоблачения и нового ареста преследовал меня все дни, пока начальник отдела кадров не поставил своего штампика на пропуске. Но он, этот страх, не отпускал меня еще десять лет… Все те годы я старался реже показываться в людных местах, чтобы не встретить кого-нибудь из своих прежних знакомых. Случайную встречу с Двоенко я никогда не забывал. Немало пережили за меня и мои родные.
В конце 1947 года я женился и переехал от сестры на квартиру жены. Через год у нас родилась дочь Наташа, Наталья Николаевна. Поначалу моим родственникам, живущим через два дома на том же проспекте, было трудновато таить мое прошлое от новой родни, но месяц за месяцем, год за годом все постепенно притиралось, и в конце концов и подрастающее поколение племянниц и племянников уже твердо звало меня дядей Колей.
Через год после женитьбы мне пришлось испытать еще одну опасную встречу. Ленинград — очень большой город, однако и в нем может быть тесно…
В первые послевоенные годы во всем ощущалась нужда. Еще сохранялась карточная система на промтовары, были трудности с одеждой. Даже, например, в пошивочном ателье, чтобы заказать новомодную шляпку, следовало сдать старую, желательно мужскую, из которой мастера и создавали нечто фасонистое. В одно из таких ателье на площади Репина мы и зашли однажды с женой, захватив с собой мою трофейную шляпу. День был воскресный, и в приемной ателье было полно посетительниц, рассматривавших под стеклом скромные образцы женской послевоенной моды.
Жена тоже потянулась к витринам, а я от нечего делать озирал потолок и стены. Вдруг я заметил, как от общей группы отделились две молодые женщины, собираясь уходить, и одна из них, что была помоложе и черты лица которой мне показались знакомыми, пристально посмотрела на меня, потом что-то сказала своей спутнице и, подойдя ближе, нерешительно спросила:
– Ваня Ефимов?
Я мог ожидать любого вопроса, только не этого. В мозгу мгновенно пронеслось: "Кто она? Как отвечать? Знает ли она меня?"
– Нет, вы ошиблись, меня зовут Николаем, — сказал я машинально, настолько я уже сам отвык от своего имени.
– Неужели ошиблась? Не может быть, — смутившись, промолвила она и еще раз переглянулась со своей спутницей. — Вы очень похожи на того, кого я назвала. Даже голос и интонации до удивления схожи, — продолжала она с недоверием и сомнением, осматривая меня с головы до ног.
А я уже вспомнил, кто эта незнакомка, и пришел в ужас. Это была младшая сестра Нади, с которой я года два дружил лет семнадцать назад, будучи студентом комвуза. Звали ее Таней, она была моложе своей сестры года на три-четыре, теперь ей было, вероятно, около тридцати пяти. Я бывал довольно часто в их семье на Восьмой линии Васильевского острова, подолгу засиживался с Надей, что всегда вызывало недовольство и даже ревность с ее стороны. Боже, как прошлое все еще преследует меня!
Несомненно, она узнала меня, и ничто ее не убедит в обратном. Мне же ничего не оставалось, кроме упорного запирательства.
– Вы в самом деле ошиблись. Возможно, вы спутали меня с моим братом-близнецом, до крайности схожим со мной… И его действительно звали Иваном. Но он погиб на фронте, и я, к сожалению, не могу ничем помочь вам.
– Извините меня за назойливость, но такого поразительного сходства я еще никогда не видела. Жаль, что я ошиблась… Еще раз извините. — И обе женщины поспешно вышли на улицу, ни разу не оглянувшись.
Этот разговор длился минуты две, мне же он показался долгой пыткой. Больше всего я опасался появления жены — не знаю, как бы я изворачивался при ней.
Жена твердо знала, что кроме Михаила, действительно погибшего в войну и судя по фотографиям совершенно непохожего на меня, у меня не было никакого другого брата. Семейная тайна так крепко хранилась моими родными, а друзья моей юности — ленинградец Яша Хотяков и ереванец Леонид Истомин — так умно и непроницаемо вели себя при наших редких встречах, что у нее решительно не было никакого повода сомневаться в том, что она знала о прошлом своего мужа.
До войны на Невском в доме № 88 жила знакомая мне еще с 1929 года большая семья Хотяковых: отец, мать, два сына и дочь — все погодки; Яша был старше меня года на полтора, Римма — моя ровесница, и соответственно на год моложе был Исаак. С Риммой я познакомился еще в Мурманске, в драмкружке клуба совторгслужащих, а когда осенью двадцать девятого поступил в комвуз, стал вхож в эту семью, как в родную. Яша, Яков Наумович, с первых же дней знакомства стал моим задушевным другом, эта дружба продолжается и по сей день, то есть целых пятьдесят лет. Появившись в городе в сороковом году, я снова сошелся с этой семьей, единственной, кроме моих родных, посвященной в мою тайну.
После войны я постарался сразу же навести справки о своих бывших знакомых по Ленинграду. Оказалось, что почти никого из них не осталось в городе: одни погибли в блокаду, другие на фронте, а третьи, видимо, не вернулись из эвакуации. Старики Хотяковы умерли, Римма еще перед войной вышла замуж и в сорок первом вместе с мужем переехала в Астрахань. Исаак после войны тоже не вернулся в Ленинград. На Невском теперь жил один Яков, женившийся после войны.
И вот вдруг выясняется, что в этом городе все еще живут люди, помнящие меня, хотя бы Таня Рузова… Много ли их и как вести себя с ними, если произойдет новая встреча? Ведь жизнь слагается из множества случайностей, из бесчисленных противоречий и кажущейся нелогичности…
Однажды, придя с работы, я обратил внимание на дубленый полушубок в прихожей, издающий специфический запах. "Кто бы это мог быть?"- подумал я.
Из комнаты вышла жена и, направляясь на кухню, сказала:
– Там тебя давно ждет какой-то деревенский родственник.
Я вошел в комнату с тревогой в груди. Трехлетняя Наташка, разбросав игрушки, подбежала ко мне с криком "Папуля пришел!", а из-за стола поднялся высокий мужчина лет за шестьдесят и пристально, молча посмотрел на меня. Протягивая руку и вопросительно глядя ему в глаза, я подчеркнуто сказал:
– Будем знакомы: Николай Иванович Ефимов.
Его седеющие брови чуть дрогнули, а в уголках глаз появилась понимающая улыбка.
– Мы ведь давно знакомы, только ты позабыл. Я — твой зять, Михаил Туманов.
"Так вот это кто!"-обрадованно подумал я и мгновенно вспомнил и свое позабытое детство, и любившего меня мужа старшей сестры Анны, дочери моего отца от первого брака. Жили они в Калининской области.
– Немудрено, Михаил Тимофеевич, — облегченно и обрадованно сказал я, от души заключая его в свои объятия. — Свершилось столько событий, что и вспомнить трудно. Да и не виделись мы, кажется, лет тридцать.
– Даже больше: в Чопорове я у вас был в первый и в последний раз вскоре после смерти папаши, кажется в самом начале первой мировой войны.
В Ленинград он приехал погостить к замужней дочери, побывал и у моей сестры Поли — там его вкратце посвятили в семейную тайну.
Когда жена унесла на кухню остатки посуды и принялась за мытье, Михаил Тимофеевич сразу же посерьезнел и, понизив голос, сказал:
– У нас недавно были незваные гости и спрашивали о тебе…
– Эко куда их занесло — Ефимовы там не живут с десятого года! А теперь идет пятьдесят второй!
– Вот и спрашивали, не бывал ли перед войной или вскоре после войны. Потом мне в сельсовете сказали, чем интересовались гости: не приезжал ли Ефимов за метрикой, не хлопотал ли о паспорте? А ты так хорошо упрятался, что и родня-то не скоро разыщет! — с восхищением сказал Михаил Тимофеевич и снова переменил тон:- А мы в первый-то раз страшно все перепугались. И все из-за портрета…
– Как в первый раз? Из-за какого портрета?
– Первый-то раз приходил один еще в сорок первом… А с портретом вышло так: мой меньшой кончал десятилетку и увлекался фотографией в школьном кружке. Вот он как-то возьми да и увеличь твою карточку, что прислал ты еще задолго до войны. Портрет получился хороший, я сделал для него рамку и повесил в переднем углу, чуть не с иконами рядом… Вот он увидел этот портрет и привязался: когда и откуда взялся? Почему так почетно храните, да еще на видном месте? Разыскали ребята ту старую пожелтевшую фотографию и объяснили, как получился портрет. И все равно не успокоился: "Зачем храните, ведь он-враг народа?!" А я ему: "Вам враг, а мне почти брат, где хочу, там и вешаю". — "А лучше вам убрать его подальше", — посоветовал он. Вскоре все же портрет мы убрали и спрятали. Не ровен час…
Родной мой Михаил Тимофеевич… Совесть его была чиста, как и душа, воспитанная долгой и нелегкой жизнью крестьянина, в трудном одиночестве поднявшего на ноги большую семью. Ведь свою жену Анну он потерял рано.
– Да ты не расстраивайся, — успокоил он меня, понимая, как я воспринял его неприятное сообщение. — Все обошлось, и все обойдется.
Так велись поиски беглого "врага народа". Дорого же он стоил нашим опричникам! И как же велик этот аппарат бездельников, и во сколько же он обходится налогоплательщикам?!
…В том же пятьдесят втором году я перешел на работу в плановый отдел НИИ имени академика А. Н. Крылова, но пробыл там менее полугода.
Зайдя однажды по делу в отдел за своим спецчемоданом, среди сотрудников, всегда толпившихся там, я вдруг увидел знакомую женщину. Увидел, и… сердце ушло в пятки. Она тоже заметила меня и, как мне показалось, равнодушно кивнула. То была Галя Кузнецова, соседка и подруга моей племянницы Шуры, жившая до войны со своей матерью и сестрой прямо под нами, то есть под комнатой, где я поселился в семье Поли сразу же после побега. Галина знала меня с тридцатых годов, знала и о моем несчастье в 1937 году… Увидев ее, я тут же понял, что должен как можно скорее бежать из института.
На другой же день, выдвинув какой-то благовидный предлог, я перевелся в одно из конструкторских бюро нашего главка. И не напрасно: после реабилитации мне рассказали, что в те дни, когда я столкнулся с Кузнецовой, одному из моих родственников она якобы сказала при встрече:
– Пусть Иван Иванович уходит из института. Иначе ему может быть худо!.. — Она даже не знала тогда, что я живу под чужим именем.
Сердце-вещун: оно всегда мне подсказывало правильный выход из явно провального положения.
В течение послевоенного десятилетия вспышки преследования советских людей, огульных обвинений и арестов наблюдались не однажды. Памятным для ленинградцев останется так называемое "ленинградское дело", когда были расстреляны многие руководители Ленинграда, а тысячи ни в чем не повинных руководителей рангом поменьше были сняты с работы и исключены из партии, репрессированы. Памятным останется и липовое "дело врачей-отравителей", состряпанное НКВД в 1952 году, а также многолетний психоз борьбы с космополитизмом, охвативший страну в конце сороковых годов, в результате чего возник "железный занавес" между Востоком и Западом.
И вся эта истерия человеконенавистничества как в партии, так и в стране велась якобы от имени и в интересах партии и советского народа… А в сущности это была всего лишь подлая ширма для прикрытия безудержной борьбы Сталина за упрочение непререкаемой личной власти!
Конец затемнению
Неожиданная смерть Сталина была воспринята партией и народом как величайшая утрата. Горе было искренним и всеобщим, и трудно было свыкнуться поначалу с мыслью, что кумира больше нет и не будет… Но иного чувства и представить невозможно. Сталин был для всех "Лениным сегодня!". Так было установлено и затвержено во всей официальной публицистике, истории, наглядной агитации, художественной литературе, драматургии, поэзии — во всех видах искусства! Этой догмы держались гении и бездари, таланты и приспособленцы, всеми силами выцарапывая себе Сталинские премии, почет и славу…
Писатель с мировым именем А. Н. Толстой в угоду требованиям времени прервал свою знаменитую трилогию "Хождение по мукам", чтобы срочно написать и издать в 1937 году повесть "Хлеб"-хвалебный гимн Сталину и Ворошилову. Менее чем через год он был обласкан, выдвинут кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР и избран… от Старорусского избирательного округа. Как и когда он стал "земляком" староруссцев, никому не известно.
Сотни лукавых историков становились кандидатами наук, а затем и докторами не за полезный вклад в общественную историю, а за удачное извращение фактов, за подтасовку, за умелое восхваление "талантов" Сталина и его "звездной" роли на земле.
Дети, едва начав говорить, заучивали, как молитву, бездарные стишки вроде: "Я Сталина не знаю, но я его люблю!" Странная заочная любовь! Кто мог осмелиться говорить иначе?! Талантливый поэт или писатель, ни разу не упомянувший в своих произведениях имени Сталина, на многие годы уходил в небытие: его произведения не печатались, а случайно увидевшие свет — замалчивались. В 1937 году сотни таких писателей и поэтов оказались в тюрьмах и концлагерях, где в большинстве своем и погибли с клеймом "врага народа". Так было при Сталине.
Его странную смерть я воспринял как избавление от затянувшейся страшной болезни, которая и меня давила все эти годы. Так же восприняли ее многие сотни тысяч коммунистов и рядовых граждан, невинно пострадавшие при нем. Показалось лишь странным само его умирание. Впрочем, наше поколение помнило множество странных смертей. Странно умер Серго Орджоникидзе, и странно был убит Сергей Миронович Киров. Странно ушел из мира смертельный враг Сталина Троцкий, и странно умер вдали от родины верный ленинец — дипломат Раскольников…
Но постепенно, иногда спустя многие десятилетия, люди начинают узнавать обо всем странном. Они узнают многое из того, что еще не знаем мы, ныне живущие, узнают потому, что прошлое, каким бы оно ни было, не может убрать всех своих следов, и по ним люди восстанавливают истину, создают подлинную историю. Но это будет, видимо, после нас…
Смерть Сталина и ликвидация Берии в самом скором времени принесли и ощутимые благие перемены: прекратилась незримая слежка за людьми, стало меньше беззаконий. Незадолго до XX съезда партии оставшиеся в живых безвинно осужденные стали выходить из тюрем, лагерей, возвращаться из ссылки на свободу. Все дышало надеждой на новые, лучшие времена.
В феврале 1956 года состоялся XX съезд партии, и в народе поползли слухи о том, будто сразу же после официального закрытия съезда и ухода иностранных гостей состоялось закрытое заседание, на котором Первый секретарь ЦК Никита Сергеевич Хрущев сделал специальный доклад, разоблачающий беззакония, произвол и злоупотребления властью в период господства Сталина.
Вскоре дошла до нас и другая молва, будто на предприятиях и в организациях, на широких собраниях рабочих и служащих зачитывается секретный доклад товарища Хрущева "О культе личности Сталина". Содержание доклада уже передавалось из уст в уста. Наконец и у нас объявили, что вечером в красном уголке будет зачитываться закрытое письмо ЦК КПСС. После работы небольшой зал нашего уголка был забит до предела. Сидели во всех проходах, на многих стульях по двое. Не могу найти слов, чтобы выразить овладевшее мною чувство, когда я сидел среди сослуживцев в душном, переполненном помещении и затаив дыхание, готовый разреветься, слушал этот доклад и как будто освобождался от незримой тяжести. Я все чаще и чаще оборачивался на товарищей, мне хотелось громко сказать им, что я из числа тех, кто невинно пострадал. Что все услышанное ими не вранье, а горькая правда, даже только малая частица правды. Если бы они могли только представить себе всю правду, видеть всю картину содеянных преступлений, у них помутился бы разум. Но я молчал, хотя все во мне клокотало и ликовало. Кажется, конец многолетнему страху! Но я был все еще Николаем, а Иван все еще разыскивался среди двухсотмиллионного населения, с тем чтобы быть водворенным за решетку.
И все же для меня это были счастливые дни! Самое чудесное в том новом ощущении бытия — что страх разоблачения и ареста исчез. Я был уверен, что рано или поздно все дела репрессированных людей будут пересмотрены.
Слушавшие доклад были так поражены, что выходили с собрания молча. У многих были родственники или знакомые, семьи которых в той или иной степени пострадали. Был здесь и Ефим Яковлевич Локшин, заместитель начальника ЦКБ, исключенный из партии в дни "ленинградского дела", снятый с должности директора пятого завода и тоже не восстановленный. В партии он состоял с 1925 года, когда работал шофером в Московской ЧК, а в тридцатых годах, по окончании Пром-академии, стал директором судостроительной верфи, принадлежавшей Наркомату внутренних дел. В те годы НКВД не церемонился и с чекистами школы Дзержинского.
Разные люди были на этом собрании…
Через несколько дней я написал о себе подробное письмо в Центральный Комитет партии. Вскоре получил ответ, что письмо мое послано Верховному прокурору, а оттуда поступило извещение, что мой вопрос рассматривается в Новгороде, откуда мне и следует ждать ответа. Новгородский прокурор вскоре сообщил, что дело мое пересмотрено еще 20 февраля и прекращено за отсутствием состава преступления.
Когда я прибыл в Новгород, чтобы получить форменный документ на свое имя, в архиве МВД мне показали мое следственное "дело", в котором находились не только доносы Козловского и Бложиса, но и мои жалобы из лагерей. Только на одной из них была резолюция неизвестного вельможи: "К пересмотру дела нет оснований…" Паспорта и прочих моих документов в "деле" не оказалось, хотя в протоколе обыска они упоминаются. Не нашлось в архиве и двух отдельных папок, одна из которых представляла для меня исключительную ценность. В ней были подшиты десятки документов, характеризующих меня как комсомольского и партийного работника с первых дней моей деятельности, то есть более чем за десять лет. Здесь были справки о том, где, кем и когда я работал, характеристики, разные удостоверения и прочее, заменявшее в те годы трудовую книжку и паспорт.
– Куда же все это исчезло? — взволнованно спрашивал я у начальника архива, майора госбезопасности.
– Мне думается, что все эти документы и бумаги были уничтожены или в период следствия, или в момент передачи "дела" в архив, то есть после решения "тройки". А скорее всего — в период следствия, поскольку эти документы были в вашу пользу. Следователи были заинтересованы очернить вас! Вы заметили, что доносы Бложиса и Козловского хранятся? Они были нужнее…
Люди и судьбы
В Новгород мне пришлось ехать не ради любопытства к своему следственному "делу". Я помнил его отлично, Причина была в другом. Когда я обратился в Октябрьское отделение милиции за сменой паспорта, произошел долгий разговор, в котором выяснилось, что мне необходимо представить подлинные документы, изъятые при аресте.
– По ним мы скорее обменяем вам паспорт, а иначе придется ждать, пока мы сделаем нужные запросы и получим ответы.
Увы, документов не нашлось… Пользуясь пребыванием в Новгороде, я решил навестить своих старых товарищей, чтобы они дали отзывы обо мне, нужные при восстановлении в партии. Так сказали мне в горкоме. Служебный адрес Алексея Петровича Лучина, коммуниста с 1930 года, мне сообщили в архиве. В бытность мою в "Трибуне" Алеша Лучин работал инструктором промышленного отдела. В годы Отечественной был одним из руководителей партизанского движения в заильменских лесах. Теперь я шел в областное управление торговли, где он начальствовал. Наша встреча произошла в его кабинете. В приемной я выждал свою очередь и вошел к нему в качестве просителя.
– Здравствуйте, Алексей свет Петрович, — церемонно сказал я, не скрывая радостной улыбки.
– Откуда ты, мертвяк, взялся? — с удивлением спросил он, выходя из-за ответственного стола и сердечно здороваясь.
В кратких словах я поведал ему свою эпопею. Потом заговорил он:
– В феврале прошлого года мне позвонили из нашей прокуратуры и спрашивали, знаком ли я с тобой. Я ответил, что знал Ефимова по совместной работе в газете, но он, говорю, в тридцать седьмом был репрессирован и посажен. "Знаем, что посажен, — ответили мне, — но его "дело" пересмотрено по протесту прокурора и прекращено. Нужно известить его об этом или хотя бы родных, но никому не известны их адреса". — "Но лагерь-то, где он сидит, узнать можно?"- спрашиваю я, а мне отвечают: "Ушел он из лагеря более шестнадцати лет назад, и след его затерялся. Теперь хотя бы родственников его разыскать, порадовать их и снять пятно…"
– А ты, гляди-ка, и сам отыскался, — весело говорил он на прощание, написав свой отзыв. — Надеюсь, что скоро сообщишь и о восстановлении?
– Непременно! — ответил я, будучи уверенным, что восстановление в партии займет ничтожное время.
Но меня подстерегало горькое разочарование. Не прошло еще и года после исторического съезда, а на моем пути к партии уже воздвиглись баррикады…
Из Новгорода я поехал в Старую Руссу, где по-прежнему жил мой близкий друг и товарищ Михаил Федорович Горев. Получалось так, что на протяжении ряда лет он принимал от меня дела и должности, как бы следуя за мной по пятам при моем передвижении по службе. Но в начале 1938 года он перешел из Дома политпросвещения не в редакцию, а в аппарат райкома партии, когда его избрали вторым секретарем. После войны он долго работал секретарем парткома Заильменьского лесосплава.
Разговоров у нас накопилось много, и касались они преимущественно двадцатилетнего прошлого. Зная, что Горев был в курсе всех политических событий тех давних и страшных для Старой Руссы лет, я спросил его, где же теперь находится наш общий "друг" Бельдягин.
– Жив и здоров наш Бродягин. Работает, как я слышал, в Боровичах в сфере коммунального хозяйства…
– Почему же он сменил профессию?
– Сам-то он не сменил бы, да жизнь заставила. Его ведь судили в тридцать девятом году, и к этому делу лично я причастен.
И Горев рассказал, как в его бытность секретарем райкома стало поступать много жалоб родственников людей, посаженных в тюрьму, о нарушениях законности и злоупотреблениях в райотделе НКВД.
– Жалобы поступали к нам отовсюду: из Москвы, из редакций газет, из области — с просьбой разобраться. Этих жалоб скопилось так много, что пришлось создать специальную комиссию для их проверки, мне поручили возглавить ее. Вот так и получилось, что вместо партийной работы я почти полгода занимался расследовательским делом. Впрочем, это тоже партийное дело… Наш район, как ты помнишь, был кустовым, и райотдел вел следственные дела по целой группе смежных районов — Лычковскому, Поддорскому, Демянскому, Залучскому и Валдайскому. Старая Русса, конечно, всему задавала тон, в том числе и по количеству арестов. К тому времени оно заходило за сотни и даже тысячу, но мы разбирали дела только тех, кто еще находился под следствием.
– Значит, моя персона в твои заботы не входила?
– Нет, ты был уже "конченым", как и все сгинувшие в тридцать седьмом году. Наша власть на вас не распространялась… Так вот в итоге трехмесячной работы комиссия составила пять томов документов, изобличающих Бельдягина и его мастеров в явных злоупотреблениях властью.
– А как реагировал на это сам Бельдягин? Неужели спокойно взирал и не протестовал?
– Да нет. Бельдягина уже с год не было в Руссе. За успешное выкорчевывание "врагов народа" он был повышен в должности и уже возглавлял Псковское окружное управление НКВД. Вот так-то, друг мой Иван… Итоги нашей работы и наши предложения были рассмотрены бюро райкома, и было решено передать материалы на Бельдягина и трех следователей областному прокурору. После проверки наших материалов прокуратурой Бельдягин и трое следователей были арестованы и сели на скамью подсудимых.
– Неужели их судили?
– Представь себе — да. Бельдягина присудили к расстрелу, а следователям дали по пятнадцать лет.
– К высшей мере, а он жив и здоров?
– А ты не спеши. После суда все они обжаловали решение областного суда в Верховном, и тот снизил меру наказания. Расстрел Бельдягину был заменен на двадцать пять лет тюрьмы, а следователям срок убавили до пяти лет.
– Какой милостивый наш Верховный суд! А вот наши жалобы до него не доходили… Сильна и мудра наша пролетарская Фемида! К бельдягиным она нашла смягчающие обстоятельства, а к ни в чем не повинным проявила равнодушие и… беззаконие.
– Похоже на то, — согласился Михаил.
– А как же случилось, что Бельдягин не отсидел и двадцати пяти лет?
– Похоже, что он не отсидел и десяти. Его видели на свободе сразу же после войны.
– Каким образом?! — негодовал я.
– А черт их знает, не понимаю сам, хоть убей… Потом была интересная встреча с Владимиром Павловичем Крижанским, работавшим в начале тридцатых годов в Старой Руссе заведующим роно. Он хорошо меня знал и настолько ценил, что не однажды предлагал директорство в любой из средних школ города. В конце 1934 года его назначили заведующим Леноблоно, а его квартиру в Руссе мы поделили с Двоенко. После долгих поисков я разыскал наконец адрес Крижанского. Он работал директором образцовой средней школы в Луге. Я написал ему большое письмо и просил о встрече. Вскоре он приехал на совещание работников средних школ, позвонил мне, а вечером пришел ко мне домой. Тут я и узнал еще одну грустную историю.
– В тридцать шестом году меня перевели на работу в Наркомпрос на должность начальника одного из управлений, — рассказывал мне Владимир Павлович. — Потом, как известно, арестовали наркома просвещения Андрея Сергеевича Бубнова, старого большевика, бывшего члена Военно-революционного комитета. Помнишь этого героя Октября?
– Кто же его не помнит…
– После его ареста оказались в опале почти все его заместители и начальники управлений, якобы выдвиженцы Бубнова. Коли Бубнов враг, значит, и других надо проверить. Цепная реакция. Так заведено у нас уже не первый год… А кто завел? Это одному ЦК да Сталину было известно. Вместо Бубнова наркомом был назначен Тюркин, неизвестная среди просвещенцев личность, ставленник Маленкова. От Тюркина, видимо, потребовали очистить аппарат Наркомпроса от "последышей" Бубнова, и естественно, что первой жертвой стал я, еврей Крижанский.
Владимир Павлович замолчал, выпил рюмку и закурил.
– И вскоре арестовали? — спросил я.
– В том-то и дело, что нет, но от этого не легче. В моем управлении работал известный тебе по Старой Руссе директор педтехникума Шифрин Борис Михайлович, мой выдвиженец, весьма неглупый мужик.
– Помню его хорошо…
– Так вот его и некоторых других арестовали, а я стал опальным: дескать, сам ставленник врага народа Бубнова да еще пригрел под своим крылышком другого врага, наводнил аппарат управления чуждыми элементами. Да и в ЦК на меня смотрели косо из-за активной поддержки, которую я имел со стороны Надежды Константиновны Крупской-она работала в нашем управлении, в отделе внешкольного воспитания.
Так вот, меня сняли с должности и исключили из партии за то, что не отрекся ни от Бубнова, ни от Шифрина, ни от других, считая их всех ни в чем не повинными… Но зато мою жену, тоже работавшую в наркомате, убедили от меня отречься. Она забрала нашу дочь и съехала с квартиры…
Целых два месяца в начале тридцать восьмого я был без дела, сидел дома, как в норе, под домашним арестом. Днем и вечером спал или бегал за продуктами, а с двенадцати ночи и до рассвета "дежурил" у стола за бутылкой водки. Сидел один, ожидая звонка непрошеных гостей. Весело, не правда ли? Чемоданчик с бельем и табачком поставил у двери, И вот однажды, часа в два ночи, — продолжал Крижанский, — когда у меня уже началось помутнение в голове, раздался звонок в дверь. Я поднялся, оглядел стол, допил остатки из стакана, закурил и пошел открывать. Распахнул дверь — и на меня буквально упал мой старый друг Шифрин, худой и обросший. Я схватил его в охапку, втащил в прихожую, обнимаю, а он мне: "Осторожнее, мне больно!"
В комнате он снял пиджак, повернулся ко мне спиной и попросил поднять рубашку… Вся его спина от шеи до ягодиц была исполосована чем-то вроде шомполов. Сине-багровые, кровавые полосы… во всех направлениях. Что-то чудовищное.
"Вот тебе свидетельство нашей гуманнейшей следственной практики! — сказал он, морщась, осторожно заправляя рубашку в брюки. — Потребовали подписки, чтобы я никому ни гу-гу".
А я все не мог осознать, что передо мной живой Борис. "Обвинения не подтвердились, и поэтому отпустили по чистой", — сказал он.
Вскоре после освобождения и восстановления Шифрина в партии, — продолжал Крижанский, — меня вызвали в партком наркомата и предложили подать заявление о восстановлении в партии. "Почему я должен подавать заявление? Исключали-то меня без всякого заявления?!"-"Так требуется по форме…"-"А я за формой не гонюсь. Как исключали, так и восстанавливайте. Вины перед партией у меня не было и нет…"
Так и не написал. Долго думали, как быть, советовались где-то в верхах и наконец восстановили без заявления… Должность моя была уже занята, и меня зачислили в резерв, уплатив за два месяца безделья. Тюркин предложил мне ехать в Сталинград и принять ректорство в пединституте, а когда я наотрез отказался, потащил к Маленкову. Тот встретил нас стоя за своим обширным столом в величественной позе — заложив два пальца правой руки за борт защитного кителя, — видно, старался походить на нашего великого и непогрешимого.
"Что скажете?"- не пригласив сесть, спросил надменно.
Я бесцеремонно уселся в глубокое кресло у стены, а нарком по стойке "смирно" стал докладывать о моей строптивости и отказе ехать по назначению.
"ЦК поддерживает мнение наркома и согласен с его решением", — ответил Маленков. Таков был итог этой встречи.
В общем, пришлось мне ехать в Сталинград. Созвонился со знакомым мне секретарем обкома по делам просвещения, он принял меня поздно вечером. Я рассказал ему о своих неприятностях и о визите к Маленкову. Секретарь выслушал меня, потом вынул из стола какой-то пакет, показал на него и тихо сказал: "Немедленно возвращайся обратно, иначе тебя завтра же здесь арестуют… Ничего не спрашивай — не скажу, но запомни: ты у меня не был и, естественно, со мной не встречался. Понятно?"-"По-онятно", — еле выговорил я и, пожав его руку, немедленно уехал на вокзал… Тебе, я думаю, тоже понятно, что было в том пакете…
И все же я остался в Наркомате просвещения, правда на пониженной должности. Вскоре и война началась. Комиссарил в дивизии. Тяжелое ранение в ноги сделало меня малоподвижным. Лет семь все же проработал в Ленинграде директором Института повышения квалификации школьных работников. От квартиры далеко, а с каждым годом с ногами было все хуже и хуже… Нашли Ц мне подходящее место в Луге, где при одной средней и школе была квартира. Вот так, Ванюша, сложилась судьба. И это еще в лучшем виде… Теперь расскажи мне о себе поподробнее. Как тебе удалось так долго хорониться?
Я рассказал ему то, о чем не писал, и с облегчением вздохнул:
– Теперь всем моим страхам и волнениям, кажется, конец. После съезда все стало иначе, все меняется.
Он посмотрел мне в глаза с какой-то укоризной, а потом отчетливо, чуть не по складам, произнес:
– А ты искренне уверен, что все скоро переменится? — Он сделал ударение на словах "все" и "скоро".
– Мне кажется, что решения съезда по этому вопросу ясны и обязательны для каждого, — уверенно ответил я.
– Верно, обязательны. Но разве можно вот так сразу изменить все? Да, многое будет иначе, но когда? Невозможно изменить в год и в два то, что складывалось,"созидалось и укоренялось в психике людей десятилетиями. На чем воспитана вся партия, на чем воспитаны уже; два поколения?
Я задумался, а он продолжал разъяснять сказанное, с каждым словом подрубая мои надежды, как когда-то подрубали надежды о скорой свободе Гриша Малоземов и Никитин.
– Ты пойми меня правильно, Иван, и не подумай, что я ставлю под сомнение сказанное и решенное на Двадцатом съезде. Но надо исходить из реальности, а не из директивы. А реальность состоит в том, что дела делаются людьми, живыми работниками, ныне сущими, привыкшими к определенным условиям и методам, диктуемым системой. Эта система наложила глубокий след на психологию и характер этих людей. А их — миллионы! Из числа этих миллионов тысячи и тысячи управляют государством, партийным аппаратом, начиная от первичной организации и до ЦК и Совета Министров страны. Все они жили и действовали так, как их приучили жить и действовать в течение трех десятилетий… А если учесть несменяемость многих из них, особенно в центре, то въевшаяся в сознание привычка стала уже натурой, характером, которые не так-то просто перестроить, и они не уступят место чему-то новому, в корне отличному от старого. Старые кадры, как правило, консерваторы!
– Все это верно, но за невыполнение решений съезда эти же работники будут нести ответственность.
– Ох и наивный же ты человек, и жизнь тебя ничему не научила. Конечно, будут отвечать, а как же иначе! Но искушенные в казуистике деятели всегда найдут лазейку и оправдание! Ты вот еще что учти: огромное число работников партийного аппарата в душе недовольно решениями съезда и всячески будет противиться их реализации. Конечно, не явно, это всякий дурак понимает. Но будут! Я не хочу быть пророком, но почти уверен, что скоро ты на собственной шкуре испытаешь этот саботаж.
– Ты сомневаешься в моем восстановлении в партии?
– Не сомневаюсь я, но случится это не скоро, придется не один пуд соли съесть. Хлопот тебе достанется…
– Из чего это вытекает?
– А зачем, ответь, пожалуйста, потребовались наши характеристики и отзывы — вроде рекомендаций для вновь вступающих? Если тебя репрессировали по наветам, по политическим мотивам, которые с реабилитацией сами собой отпали, то зачем же тебе отзывы?
– Вообще-то логично!..
– Конечно, логично. И мне сразу показалось нелогичным требование отзывов-рекомендаций. Значит, кто-то противится вашему восстановлению! Ты — персона нон грата, как выражаются дипломаты. Да и случай-то необычный: человека присудили сидеть, а он бежал из заключения. Это раз. А потом присвоил чужое имя и скрывался, жил тайно, вроде бы обманывал нашу совершенную систему. Вот тебе и два, три и четыре… Ты пойми меня, что все это я говорю не в упрек тебе. Окажись я в такой ситуации и при таких возможностях, я бы поступил так же…
– Ведь я не жульничал с чужим именем! Я честно работал и честно воевал. Никакого проступка не совершил…
– Все правильно, однако те, кто тебя посадил, и сейчас еще у власти, и они глубоко уверены, что и в тридцать седьмом, и до того, и после того они действовали правильно, на законном основании, руководствуясь директивами партии и ее ЦК. Впрочем, не будем опережать события. Мне от души хочется, чтобы все твои хлопоты как можно скорее и успешнее закончились.
…Через четыре года, когда я все еще не был восстановлен, Владимир Павлович неожиданно умер от разрыва сердца за своим рабочим столом. Каким же он окалзался пророком в тот памятный вечер в январе 1957 года! И как раз в конце того января мне выдали новый паспорт на имя Ивана Ивановича. А длилась эта процедура тоже почти год, вместо месяца. Впрочем, я сам с юных комсомольских лет ратовал за претворение в жизнь всяких директив вышестоящих органов, хотя не все они были верными и обдуманными. А идеальными они вообще никогда не были, иначе не породили бы такого махрового бюрократизма, приносящего людям страдания.
Истекший год был насыщен и другими событиями. В конце декабря на Пленуме ЦК были исключены из состава ЦК и Президиума ЦК старейшие деятели партии — Молотов, Маленков и Каганович — как противники претворения в жизнь решений XX съезда партии. Время не считается ни с какими авторитетами!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.