«КНИГИ ИДУТ БОЙКО…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«КНИГИ ИДУТ БОЙКО…»

Потихоньку улучшается быт Новиковых. «Теперь начинаю лучше жить, — пишет Алексей Силыч Рубакину. — У меня две комнаты. Книги идут бойко: каждое издание расходится в 2–3 месяца».

«Книги идут бойко…» Нет ничего удивительного в том, что произведения Новикова-Прибоя раскупались весьма охотно. И раскупались они конечно же не литературными снобами, а простыми людьми, для которых и темы, и язык автора были понятными, близкими, родными. Он был свой, хлебнувший лиха, понимающий жизнь как надо, по-мужицки, и пишущий об этом доходчиво и внятно, без всяких непонятных намерений творить новую литературу, выявлять «самовитость» слова и т. п.

Траурные дни января 1924 года…

В Колонный зал Дома союзов Алексей Силыч взял с собой старшего сына Анатолия и Бориса Неверова, который впоследствии вспоминал: «Стояли сильные морозы, и на улице трудно было вздохнуть полной грудью; ни на минуту не прерывался, казалось, бесконечный людской поток, стекавшийся к Дому союзов. Народ шёл молча, только иногда кто-нибудь из рядов выбегал на минутку погреться у костров, разложенных на мостовой через каждые 100–150 метров на пути от Манежа.

Милиция была, но народ сам следил за порядком. Вне очереди пропускались делегации рабочих московских фабрик и заводов. Они шли прямо из цехов, чтобы спустя некоторое время вновь вернуться на свои рабочие места. В домотканых дерюжных зипунах, в лаптях, с котомками за спинами проходили посланцы близких и далёких деревень.

В траурном шествии Алексей Силыч шёл молча, только иногда посылал нас с Анатолием погреться у костра. А когда проходили мимо тела Владимира Ильича и скорбно стоящей около него Надежды Константиновны Крупской, я увидел на глазах Алексея Силыча слёзы».

Как уже было отмечено, Новиков-Прибой не только до революции, но и в первые её годы принадлежал к партии эсеров. Затем, уйдя в литературу, остался беспартийным. Однако отсутствие партийного билета не мешало его сыновней — искренней и горячей — любви к отечеству, и всё, что происходило в нём и с ним, он переживал не как сторонний наблюдатель, а как истинный гражданин. Очень верил Ленину. Потом — не менее истово — Сталину.

В течение 1924–1925 годов Новиков-Прибой помимо повести «Ералашный рейс» пишет рассказ «В бухте „Отрада“».

Рассказ «В бухте „Отрада“», посвящённый событиям Гражданской войны, имел такой большой успех, что на его основе была сделана одна из первых советских кинокартин.

После вполне заслуженного успеха «Морских рассказов», повестей «Море зовёт», «Подводники», «Женщина в море» Новиков-Прибой мечтает о романе. Ему хочется поведать о своих многочисленных мытарствах в бытность службы матросом на английских коммерческих судах. Хочется рассказать о разных людях — хороших и не очень. Хочется снова и снова возвращаться памятью к морю — суровому, непредсказуемому и прекрасному одновременно.

13 июля 1924 года Алексей Силыч пишет в письме Рубакину: «Хочется мне написать роман из морской жизни. Тема в голове давно уже разработана. В этом романе исчерпаю всю жизнь моряков международного флота, все интересные положения, какие бывают на море…»

Николай Александрович в своей далёкой Швейцарии поддерживает Новикова-Прибоя во всех его начинаниях. И активно пропагандирует его творчество за границей. Так, в письме от 6 июня 1925 года читаем:

«Дорогой Алексей Силыч. Посылаю Вам при сём вырезку из нью-йоркской газеты Нов. Рус. Слово. В ней идёт речь о журнале „Зарница“, который стали теперь издавать русские внепартийные рабочие, по-хорошему относящиеся к современной России. В № 1 помещена моя статья (начало) о писателях, выдвинутых из недр пролетариата и крестьян, в том числе о Вас и о Демидове. Сказал и о „Кузнице“ вообще. Демидова я считаю таким же талантливым, как и Вас, но Вы — представитель главным образом пролетариата, а он — крестьянства. Его роман „Жизнь Ивана“ действительно замечателен. В следующих №№ пойдёт моя специальная статья о Демидове, о Вас, о Степном, о Бахметьеве, о Дорохове и о всех, кто прислал мне свои книги и автобиографии, которые я внимательно изучил. О Вас будет же специальная статья, с Вашей биографией. Могу ли я воспользоваться для неё тем, что Вы мне дали в 1908 г., Вашими воспоминаниями о жизни матросов в эпоху 1903–1908 годов?..»

В 1926 году главному редактору журнала «Огонёк» пришла в голову любопытная идея: напечатать в журнале коллективный роман, написанный двадцатью пятью лучшими прозаиками того времени. По словам современного писателя Д. Быкова, М. Кольцов был человеком «лёгким, летучим, и дело он придумал весёлое». Плюсов было несколько: во-первых, воплощение в этой задумке актуальной идеи коллективизма; во-вторых, привлечение к работе в журнале знаменитостей (пиар, говоря сегодняшним языком) и, как следствие, огромные раскупаемые тиражи.

Нужно было придумать лихой, авантюрный сюжет. За этим Кольцов обратился к А. Грину. И начал составлять список авторов. В него попали, наряду с писателями, чьи имена нам сегодня хорошо знакомы (А. Грин, А. Толстой, Л. Леонов, И. Бабель, М. Зощенко, К. Федин, А. Новиков-Прибой), и те, кто был забыт уже к середине XX века (например, Н. Ляшко, А. Яковлев, Ф. Березовский).

Идея писателями, которых выбрал Кольцов, была поддержана. «Огонёк» начал печатать «Большие пожары», которые сочинялись, как нынешние сериалы, — на ходу. Каждый автор получал то, что уже придумали до него. И с этим надо было что-то делать. Делали, причём — срочно.

По мнению Д. Быкова, прочитавшего роман в журналах от начала до конца («Большие пожары» больше нигде и никогда не печатались), забавный опыт коллективного труда оказался неудачным и подтвердил, что «настоящая интеллектуальная работа делается в одиночку».

Тем не менее глава Новикова-Прибоя «Страшная ночь», впервые опубликованная в сборнике «Победитель бурь», показывает, что писатель трудился над ней с удовольствием и азартом. В его главе появились и море, и порт, и корабли. Д. Быков пишет об этом так: «…город был крупный, губернский, да ещё с портом, который ни с того ни с сего присобачил к нему Новиков-Прибой». А Силыч просто весело и легко играл в предложенную игру. Конечно, его самолюбию льстило, что он входит в число самых популярных писателей страны, поэтому он, как и все остальные, не отказался от этой авантюры.

Популярность Новикова-Прибоя действительно росла день ото дня. Во второй половине 1920-х годов издаётся и переиздаётся множество его произведений: «Морские рассказы», сборники «Две души» и «Море зовёт», повести «Подводники», «Женщина в море», «Ералашный рейс».

В июне 1926 года писатель снова отправляется в Кронштадт. Оттуда вместе с поэтом Г. Санниковым на пароходе «Камо» он уходит в плавание вокруг Европы.

Первая стоянка судна планировалась в Гамбурге, где нужно было разгрузить привезённый из СССР груз. Из Гамбурга должны были отправиться в Роттердам, а оттуда взять курс на Одессу.

В письме от 20 июля 1926 года П. Г. Низовому Алексей Силыч делился своими впечатлениями:

«Плаванием я очень доволен: насыщаюсь морскими впечатлениями. В Роттердаме обегал все кабаки, все вертепы, посещаемые моряками, и каждый раз открываю новое для себя в жизни своей братвы. Роттердам представляет собой огромный порт, наполненный судами всех наций. Побывал в местном техническом музее, видел новые усовершенствования для кораблей.

Голландия сильно удивила меня. Своё производство у неё небольшое, а живёт богато. Есть ещё в Европе два таких государства — Бельгия и Дания. Это три лавочки, засевшие на больших дорогах — без кистеней и кинжалов. Они не воюют, они только занимаются торговлей. А дела их идут хорошо».

Вернувшись из плавания, Новиков-Прибой заканчивает начатую ещё в начале года повесть «Ухабы» и приносит её в журнал «Новый мир».

Отдавая рукопись Николаю Смирнову, одному из работников редакции, писатель чувствовал себя несколько смущённым, говоря: «Думаю, не пойдёт: толстые журналы меня не жалуют». Однако редактор журнала В. П. Полонский высоко оценил повесть как «подлинно революционное художественное произведение». Смирнов позвонил Алексею Силычу и сообщил, что повесть будет опубликована в очередном номере журнала. Позже Смирнов вспоминал, что, когда Новиков-Прибой пришёл получать авторский экземпляр журнала, радость его сквозила во всём: и в том, как он листал страницы, и в блеске глаз, и в улыбке, «придающей его лицу выражение юношеской весёлости».

Писатель в тот день задержался в редакции надолго, много рассказывал о своих скитаниях по белу свету, делился литературными планами, а узнав, что Смирнов — заядлый охотник, необыкновенно обрадовался. С тех пор они стали встречаться довольно часто — и в журнальных редакциях, и в издательстве, и в гостеприимном доме Новиковых, а главное — на охоте.

Николай Павлович Смирнов (писатель, критик, один из организаторов журнала «Охотничьи просторы») оставил интересные воспоминания «Новиков-Прибой среди друзей». Силыч, по его словам, всегда был окружён преданными ему людьми, которых и сам он нежно и искренне любил. Наиболее близок он был в те годы с П. Г. Низовым, П. А. Ширяевым и А. В. Перегудовым.

Павел Георгиевич Низовой (Тупиков), по словам Н. Смирнова, и по внешности, и по душевной мягкости напоминал интеллигентного столичного рабочего, каким он и был в прошлом, с юности работая в типографии. Повести и рассказы Низового отличались лирической мягкостью и своеобразной романтической окраской. Но им не хватало внутренней «крепости», кроме того, они далеко не всегда откликались на запросы современности, из-за чего произведения Низового были довольно скоро забыты.

Пётр Алексеевич Ширяев — профессиональный политик, долголетний эмигрант, многие годы принадлежал к партии эсеров, но в 1918 году, порвав с социалистами-революционерами, признал правоту большевизма в революции. Писать он, как и Новиков-Прибой, начал ещё в эмиграции. В послеоктябрьские годы известность Ширяеву принесла повесть «Цикута» о революционном подполье, затем в печати стали появляться его бытовые и охотничьи рассказы, а в начале 1930-х годов большую популярность снискала его книга «Внук Таль-они». В романе живописно и с большим знанием дела описывался быт «лошадников» — наездников, жокеев, любителей бегов.

Алексей Силыч шумно радовался, как он это умел, успеху друга, не уставая повторять: «Ух и здорово! После „Холстомера“ и „Изумруда“ — ещё одна живая лошадь в литературе…»

Александр Владимирович Перегудов, землемер по образованию, ещё в юности махнул рукой на свою профессию и полностью отдался литературе. Собратья по перу признавали его настоящим художником, трогательно влюблённым в красоту родной природы и умеющим эту красоту передать. Неистощимый балагур и шутник, чуточку похожий, как пишет Смирнов, на старинного «гудошника» из классической оперы, Перегудов, человек сердечной доброты, с первой встречи оставлял впечатление старого друга: так было с ним легко и весело.

Об Александре Владимировиче Перегудове очень тепло вспоминает сын Новикова-Прибоя — Игорь Алексеевич. Он пишет: «После смерти моего отца Александр Владимирович всю любовь к ушедшему другу перенёс на нашу семью. Продолжал часто бывать у нас в московской квартире, которую из-за гостей, посещавших или живущих в ней, его жена Мария Петровна остроумно назвала „турбазой“. По её инициативе мы завели альбом для посетителей нашего дома, желающих оставить в нём в прозаической или стихотворной форме свои записи». Больше всего в этой тетрадке было экспромтов Перегудова.

И. А. Новиков вспоминает: когда он был ещё ребёнком, Александр Владимирович завёл у себя в Дулёве двух козочек и козлика, назвав их Шерри, Бренди и Мускат. Козлика он решил подарить Игорьку. И привёз его к ним в Москву. Мускату у Новиковых понравилось: он с удовольствием прыгал на стол, диван, стулья и даже на шкаф. Мария Людвиговна не оценила шутки и отправила Александра Владимировича вместе с его Мускатом восвояси.

Алексей Силыч часто бывал у Перегудова в Дулёве. Там ему всегда хорошо писалось. Любил он поработать и физически. В своей «Повести о писателе и друге» Перегудов рассказывает:

«Ежедневно перед обедом он колол дрова, и заметно было, какое наслаждение получал он от этой работы. Однажды он рассмешил и умилил меня: вошёл в дом и встревоженно сказал:

— Беда, Саша!

— Какая беда?

— Все дрова у тебя переколол, без работы остался. Может, у соседей есть неколотые? — Помолчав, добавил полушутя-полусерьёзно: — Я бы им заплатил».

Александр Владимирович Перегудов прожил долгую жизнь. Он умер в 1989 году в возрасте девяноста пяти лет. И до самых последних дней сохранял нежную привязанность к детям своего друга: Игорю Алексеевичу и Ирине Алексеевне, а также к их семьям. (Старший сын Алексея Силыча Анатолий умер в достаточно молодом возрасте в 1969 году, а Мария Людвиговна ушла из жизни в 1979 году.)

В доме Силыча бывали не только его близкие друзья — здесь всегда было много самых разных людей. Правда, попав сюда впервые, они всё равно очень скоро становились своими.

«Кого только не приходилось встречать, — вспоминает Николай Павлович Смирнов, — в доме Новикова-Прибоя! Как сейчас, видится неторопливо появляющийся в столовой Демьян Бедный. Он казался тяжеловатым и грузным, но у него была лёгкая, свободная, почти юношеская походка и широкое, с добродушной улыбкой, лицо. Острыми и колючими были лишь его глаза».

Демьян Бедный был не только одарённым стихотворцем, но и разносторонне образованным человеком. Он отлично читал — в подлиннике — сонеты Шекспира и стансы Гёте, цитировал отрывки из «Декамерона», приводил по памяти замечательные выдержки из русских былин и народных сказок, помнил наизусть целые строфы из Пушкина и Лермонтова.

«Тёплую струю дружелюбия и какого-то радостного света» вносила в «сборища» у Новикова-Прибоя Лидия Николаевна Сейфуллина.

Она относилась к Силычу, как и к некоторым другим писателям — Никифорову, Бабелю, Ларисе Рейснер, Зазубрину, Пермитину, — с подлинно дружеским чувством, которое не могло изменить или остудить ничто: ни литературная «опала», ни критические разносы, ни суесловие и злословие тех или иных «приятелей», не щадивших ради красного и острого словца ближнего своего.

Она всегда с недоверием относилась к слишком скороспелым и раздутым той или иной группой «знаменитостям». Её доводы и возражения бывали часто неотразимы и непреоборимы: эта маленькая женщина обладала острым и здравым логическим умом. Горячность суждений вытекала из её убеждённости.

Особенно яростно спорила с Пильняком, тоже нередко посещавшим Силыча и даже посвятившим ему один из своих рассказов («Алексею Силычу, учителю»). Лидия Николаевна находилась в довольно хороших отношениях с Пильняком, но недолюбливала его постоянное бравирование своим литературным «новаторством»: она органически отрицала все формалистические «изыскания» в духе Алексея Ремизова или Андрея Белого, считая их простым трюкачеством. Страстная и пламенная поборница реалистической литературы как могущественной общественной силы, — она пошла бы за эти свои убеждения на костёр или на плаху.

Бывал у Алексея Силыча и ещё один интересный писатель — Артём Весёлый (Николай Иванович Кочкуров). Широко известные в своё время его романы — «Страна родная» и «Россия, кровью умытая» — читались с горячим интересом: они с большой изобразительной силой и страстью показывали Гражданскую войну. Правда, в обрисовке героических красных воинов сквозила иногда стилизация — они напоминали старинных бунтарей из вольницы буйного Степана, — но и это имело своё оправдание, поскольку во всём творчестве А. Весёлого царил приподнято-романтический дух вольнолюбия и бесшабашности. Исторический роман «Гуляй, Волга!» оттого так и удался автору, что он тонко и глубоко чувствовал бунтарскую душу русской национальной старины.

«Артёму, — пишет Смирнов, — были свойственны и горестные раздумья, и бесшабашная удаль; помню, с какой страстностью пел он песню пленных антоновцев, полную безнадёжного разгула:

Штой-то солнышко не светит,

над головушкой туман…

вот уж пуля в сердце метит,

вот уж близок трибунал.

Он был волжанином — родился и рос в Самаре, — и воспоминание о родной и великой реке, видимо, постоянно тревожило его поэзией странствий. Каждое лето с семьёй он отправлялся в путешествие на лодке — то по Оби, то по Вятке, то по Оке, то по Волге».

Из поэтов, с которыми приходилось сталкиваться в доме Алексея Силыча, Смирнов выделяет Павла Васильева:

«Поистине пламенный, клокочущий молодой силой — и физической и поэтической, — Павел Васильев „ликом“ несколько походил на Есенина: белокурые кудри, голубые глаза, тонкий овал лица, приветливо-милая улыбка; только в вырезе ноздрей и в сжатых губах чувствовалась большая воля и жёсткость.

Он читал свои произведения с неподражаемым артистизмом: чётко, звучно, нисколько не манерничая и, самое главное, делая упор не на узорность рифмы или „ассонанса“, а выявляя душу стиха. Недаром детски-непосредственный Силыч, слушая, бывало, Васильева, чуть ли не растерянно оглядывался по сторонам, брался за ус, а потом за лысину и с восхищённым удивлением шептал соседу:

— Ух ты. Что делает!..»

Вокруг Силыча было людно и дома, и на охоте, и в милой сердцу Малеевке.

Малеевку они совершенно случайно открыли для себя (и не только для себя!) с писателем Иваном Рахилло.

Однажды ранней весной 1927 года они выехали на охоту по старой Московской дороге в сторону Рузы. Охота была неудачной. Погода — дождливой. Усталые, озябшие, без добычи, с неважным настроением, охотники ещё и заблудились. Сгущались сумерки, лес становился всё непроходимее, друзья шутили сами над собой, однако было уже не до шуток. Вдруг сквозь заросли кустов обозначился далёкий огонёк — на него и пошли.

Одинокое окно светилось в большом деревянном доме с верандой и мезонином. По склону к речке спускалась аллея старых лип. По всему было видно, что Силыч с Иваном забрели в бывшую барскую усадьбу. Постучали в окошко, где горел свет.

Встретили уставших путников две гостеприимные сестры-старушки, единственные обитатели усадьбы. Одна из них оказалась вдовой некогда известного редактора Лаврова, издававшего свой журнал, близко знавшего Чехова и Бунина. Старушки, всеми забытые, умудрялись как-то выживать в этой глухомани, выменивая остатки имущества на продукты у крестьян из соседних деревень. В этот вечер и возникла идея о приобретении этого дома для писателей.

Алексей Силыч, возвратившись домой, сразу принялся воплощать идею в жизнь. Он, собственно, никогда ничего не откладывал в долгий ящик. При содействии Литфонда старушкам была выхлопотана пожизненная пенсия. Особняк подремонтировали, подкрасили и открыли в нём дом отдыха для писателей.

Но, откровенно говоря, никто не спешил туда ехать: болотная глушь, комары, отсутствие электричества. Комнаты пустовали, и правление Литфонда от дома отказалось.

Но Силыч с друзьями, образовав коммуну из тринадцати человек, взяли дом на собственное содержание, завели там сторожа и кухарку, и жизнь в некогда заброшенной усадьбе пошла на лад. Так родился первый писательский дом творчества «Малеевка», где писали свои книги и Новиков-Прибой, и Ширяев, и Низовой. Бывали здесь А. Толстой, Серафимович, Сергеев-Ценский, Вересаев.

Из воспоминаний Н. Смирнова:

«…мне несколько раз приходилось жить вместе с Алексеем Силычем и его друзьями в Малеевке…

Мы ездили туда глубокой зимой, в январе-феврале; в памяти сохранился просторный усадебный дом на горе, среди сосновых и еловых лесов и крепких сахарных снегов, по которым с таким пронзительным скрипом мчались шведские лыжи. Утром в доме потрескивали печи, днём в запуске пощёлкивали пишущие машинки, по вечерам в столовой шли оживлённые разговоры.

Алексей Силыч чувствовал себя здесь совсем по-домашнему, легко и просто.

Он просыпался очень рано: ещё не успевало как следует ободняться, а в коридоре уже раздавался его весёлый голос:

Нам не надо гороху много,

нам одну горошину…

Нам не надо девок много,

нам одну, да хорошую…

Алексей Силыч работал и до завтрака, и после сразу же садился за машинку, дружески понуждая к этому и других. Ширяев, например, любил подолгу засиживаться в коридоре, у горящей печки, смотря на переливы пламени, — и Силыч с шутливой строгостью говорил ему:

— Пора в кубрик, Ширяев, машинка сама не застучит.

Письменный стол Силыча стоял у окна.

Чаще всего он писал от руки, то и дело перемарывая написанное, и только наиболее „лёгкие“ места (переработанные документы и т. п.) сразу же выстукивал на машинке. Более или менее отделанные главы он любил читать друзьям, с исключительным вниманием прислушиваясь к замечаниям, особенно если они касались языка.

За работой Силыч непрерывно курил — в его „кубрике“ было почти непроглядно от густого фиолетового дыма.

Случалось, что Силыч очень и очень уставал: я не раз видел его с мутно-покрасневшими глазами и побледневшим лицом. Тогда он уходил, хотя бы на полчаса, на прогулку, бродил по двору, слушая по-зимнему уютное воркование голубей. Возвращался он бодрый и посвежевший, и опять за дверью комнаты раздавался неспешный стрекот машинки…

Больше всего забот доставлял Силычу Перегудов, тоже живший иногда в Малеевке: он то и дело отлынивал от работы под любым предлогом, и Силыч с той же шутливой строгостью грозил:

— Смотри, Саша, запирать буду…

Жили мы в Малеевке узким дружеским кругом, к которому примыкал ещё Александр Степанович Яковлев.

Интересный писатель и человек, А. С. Яковлев отличался замкнутостью и в какой-то мере нелюдимостью, и только обжившись, привыкнув к людям, становился самим собой — простым, милым, добродушным.

В малеевском уединении много приходилось говорить с Алексеем Силычем и о литературе, и о его литературных симпатиях и антипатиях.

Что любил и что отрицал Алексей Силыч в литературе?

Как строгий и последовательный реалист, он благоговел перед Пушкиным и Толстым, Тургеневым и Чеховым, а из более близких по времени писателей восторгался Горьким и высоко ценил Бунина. Из современников выделял Шолохова, поистине нежной любовью любил стихи Есенина. Многое нравилось ему в стихах Багрицкого и Уткина.

Он ценил в стихах и тепло лирики, и пафос гражданственности — Некрасов вполне справедливо стоял для него рядом с Пушкиным — и требовал от поэта кристальной душевной честности.

Из иностранных писателей чаще всего упоминал Диккенса и Бальзака, Золя и Мопассана.

Как мореплаватель, Алексей Силыч многое любил у Киплинга, Конрада и особенно у Джека Лондона, который импонировал ему своим демократизмом. Но, отмечая этих писателей, Силыч всегда советовал не забывать и нашего Станюковича как автора „Морских рассказов“ (впервые переизданных после революции именно по его рекомендации).

Отвергал Алексей Силыч тоже многое. Воспитанный на пламенных статьях Белинского и Чернышевского, Добролюбова и Михайловского, он органически чуждался всего, что шло вразрез с воспитательно-гуманистическим, прогрессивным искусством».

Чаще всего в Малеевке вместе с Новиковым-Прибоем бывал Иван Рахилло. Все любили его за живой ум, душевную щедрость, энергичность. Он был наделён многими талантами: писатель, художник, музыкант, танцор.

Во время учёбы во ВХУТЕМАСе (Высшие ходожественно-технические мастерские) его близкими друзьями стали будущие знаменитые художники М. Куприянов, П. Крылов и Н. Соколов (Кукрыниксы).

Получив художественное образование, Иван Рахилло возглавил литературный отдел газеты «Юношеская правда». Кстати, рождение знаменитой троицы Кукрыниксов связано именно с деятельностью Рахилло. По его совету редактор журнала «Комсомолия» А. Жаров предложил художникам сделать дружеские шаржи на комсомольских поэтов и писателей. Кукрыниксы не раз изображали и Новикова-Прибоя.

В 1930 году по путёвке литературного объединения Красной армии и флота, при поддержке Новикова-Прибоя, Рахилло уехал под Новочеркасск, где был зачислен помощником штурмана в авиационный отряд (он мечтал написать книгу о лётчиках). После окончания литературной командировки Рахилло ушёл в работу над романом «Лётчики». Книга появилась в 1936 году и была посвящена А. С. Новикову-Прибою.

Несмотря на большую разницу в возрасте (27 лет), Новикова-Прибоя и Рахилло связывала крепкая дружба, Иван называл своего старшего товарища «батькой Силычем».

И. А. Новиков вспоминает, что Рахилло был и прекрасным рассказчиком, и великолепным актёром: всегда всё изображал в лицах, меняя голос, потешно жестикулируя. Друзья и знакомые хорошо помнят одну из его баек:

«Однажды мы с Алексеем Силычем вышли из клуба писателей и у края тротуара увидели артистку Рину Зелёную. Она сидела в легковом автомобиле и жестом руки приглашала нас сесть в машину. Мы сели, радостно поздоровались с ней и услышали, что она недавно купила этот автомобиль и теперь тренируется в езде. Зная, что Рина Зелёная близорука, но очков принципиально не носит, мы всё же отважились просить её отвезти нас к дому Алексея Силыча.

Она долго заводила мотор, что-то бормотала себе под нос, иногда чертыхалась, и наконец автомобиль рывком тронулся с места. В наступающих сумерках, медленно и неуверенно машина катилась по московским переулкам, где не было милиционеров. Рина Зелёная заметно нервничала за рулём и поминутно испуганно спрашивала меня: „А что там белеет поперёк?“ — „Это забор“, — отвечал я. „А что такое серое впереди?“ — через некоторое время снова спрашивала она. „Это дом, в который мы через минуту врежемся“, — спокойно объяснял я.

Так продолжалось всю дорогу. В конце концов мы, рискуя жизнью, через час добрались до дома Алексея Силыча, хотя от улицы Воровского до Большого Кисловского переулка рукой подать. Когда автомобиль остановился, я достал свою книгу и надписал её: „Отважному водителю Рине Зелёной от не менее отважных пассажиров — И. С. Рахилло и А. С. Новикова-Прибоя — на добрую память“. Оба подписались, вручили ей книгу и вышли из машины. Рина Зелёная, приоткрыв дверцу, растерянно спросила нас: „А что мне дальше делать?“».

В начале 1927 года журнал «Красная новь» опубликовал статью А. Лежнёва «Новиков-Прибой». Критикуя последние произведения писателя («Женщина в море», «Ералашный рейс»), автор статьи пишет: «Новиков-Прибой не большой мастер характеристики: его герои элементарны и однообразны. Нельзя его назвать и ярким стилистом: его язык беден и сероват».

Подобные отклики не могли не огорчать Алексея Силыча. Но он старался прислушиваться к разумной критике и делал всегда один вывод: «Писатель складывается годами. Будем работать!»

Высокая оценка (видимо, в противовес Лежнёву) была дана творчеству Новикова-Прибоя в статье В. Красильникова «Алексей Новиков-Прибой» (Новый мир. 1927. № 5).

О произведениях в целом Красильников пишет: «Новиков-Прибой — один из редких современных прозаиков, реализм которых не скатывается в нудный бытовизм».

О языке: «Из изобразительных средств Новикова-Прибоя выделяется профессионально-производственный язык героев и автора. Диалог его матросов драматичен, остр, как солёный морской ветер, и хмелен, как весна; в нём с новой силой зазвучали нотки великого русского языка. Только наследники дядей Митяев и Миняев („Мёртвые души“), приклеивших к Плюшкину прозвище „заплатанный“, могут обозначить человека „Порченым“, „Шалым“, „Босым черепом“, „Камбузным тюленем“»…

О форме и композиции: «Двадцатилетний с лишком писательский стаж научил его быть интересным колоритным рассказчиком (сказом написаны „Рассказ боцманмата“, „В бухте ‘Отрада’“ и др.), приучил к ускоренному темпу и действенности повествования, помог овладеть мемуарной формой (повесть „Ухабы“ представляет дневник старого морского капитана). Особенно характерна последняя глава из „Ухабов“ — описание суда над капитаном; капитан пишет сам о себе, он в одном лице и рассказчик и герой, пригвождённый к палубе тысячами глаз команды — своих судей. До конца суда он не двигается с места, а какая вакханалия страстей толпы бушует вокруг него! Какая неожиданная смена событий, жуткое лавирование между жизнью и смертью! Современным русским прозаикам есть чему поучиться у Новикова-Прибоя; его умение дать кривую динамики событий — ценный приём, который может разгрузить многие большие повести и романы от обильных скучных сюжетных „отступлений“».

В конце 1927 года Алексей Силыч через сотрудника советского посольства во Франции получает интересное предложение о переводе его произведений на французский язык. Предложение поступило от Н. В. Трухановой.

Наталья Владимировна Труханова — известная балерина, подруга Анны Павловой. Значительную часть своей жизни прожила в Париже, где в 1914 году вышла замуж за русского военного атташе, генерала, графа Алексея Игнатьева.

Труханова была хорошо знакома с С. Дягилевым, Ф. Шаляпиным, А. Дункан… Ею были написаны воспоминания «На сцене и за кулисами» (изданные только в 2003 году). Прочитав рукопись, знаменитый историк Тарле отозвался о ней так: «Прелестные мемуары, полные мужского ума и обаятельной женственности».

С 1930 года супруги Игнатьевы были зачислены в штат торгпредства СССР во Франции. К этому времени Наталья Владимировна зарекомендовала себя как человек, живо интересующийся культурой советской России. Она стала переводить и издавать в Европе новых русских авторов. Как один из самых издаваемых беллетристов, привлёк её внимание и Новиков-Прибой. Между ними завязывается активная переписка. Алексей Силыч, благодарный за интерес к своим произведениям, рекомендует Наталье Владимировне и других авторов: Ширяева, Низового, Ляшко.

В 1929 году в альманахе «Cahiers de la Russie nouvelle» была опубликована повесть Новикова-Прибоя «Ухабы» в переводе Трухановой.

Интерес Натальи Трухановой ко всему русскому был более чем понятен Алексею Силычу. Вспоминая годы эмиграции, он пишет: «Я понимаю Вас, когда Вы говорите, что так любите Россию и всё русское. Это чувство хорошо мне знакомо, т. к. я более шести лет во время царского режима пробыл за границей — в Италии, Испании, Франции, а больше всего в Англии. Когда после такого периода я вернулся на родную землю, то даже народная ругань, отвратительная ругань, приятно взволновала меня…»

Взяв на себя миссию одного из проводников и распространителей молодой советской литературы на Западе, Новиков-Прибой делает такие обобщения и прогнозы по поводу её будущего: «Бесконечно рад, что голоса наших писателей дошли до Вашего сердца. Нет никакого сомнения, что наша молодая литература в молодой Республике растёт и крепнет. Я думаю, что в следующие десять лет, если только не будет войны, русский многомиллионный народ, встав на путь свободного творчества, выдвинет из своей среды изумительные таланты. И сейчас уже некоторые из новых писателей запели во весь свой голос».

Пафос этого письма, конечно, диктуется самой ситуацией: ведь Силыч не с друзьями за столом разговаривает, а за границу пишет. И он, Новиков-Прибой, в данный момент не только писатель, но и прежде всего гражданин советской России. Кстати, это его не удерживает от критических замечаний по поводу современной литературы, и мы слышим в его письме отголоски развернувшейся в это время борьбы с рапповцами: «К сожалению, многие ещё не избавились от излишней тенденциозности, пичкают свои произведения явной идеологией, вместо того, чтобы протащить её контрабандным путём. Когда читаешь их, идеология бьёт в нос, и чувствуешь, точно свежий хрен жрёшь, — слёзы идут, а никого не жалко. Такие писатели только вредят делу, отбивая у читателя охоту брать книгу».

Летом 1928 года Новиков-Прибой отдыхает с семьёй в Алуште. Там, в двухэтажном флигеле на берегу моря, собралась дружная компания писателей (Перегудов, Никандров, Ширяев, Низовой) вместе с жёнами и детьми.

Оказалось, что недалеко от Алушты живёт знаменитый прозаик Сергей Николаевич Сергеев-Ценский, которого каждый из друзей Новикова-Прибоя и он сам причисляли к литературным классикам. Всем хотелось познакомиться с известным писателем. Пригласить его в гости откомандировали Николая Никандрова: он, как оказалось, был знаком с Сергеевым-Ценским ещё с дореволюционных времён.

«На следующий день, — пишет в своей книге „Отец, друзья, время“ Игорь Новиков, — Сергеев-Ценский был у нас в гостях. Все были покорены его обаянием и за непринуждённой беседой не замечали времени».

Первая же встреча Новикова-Прибоя с Сергеевым-Ценским положила начало их крепкой дружбе, которая длилась, ничем не омрачаясь, до самой смерти Алексея Силыча.

Личность Сергеева-Ценского настолько интересна и масштабна, а роль его в жизни и творчестве Новикова-Прибоя настолько велика, что невозможно, хотя бы коротко, не рассказать об этом человеке.

Начнём с того, что Сергей Николаевич Сергеев был земляком Алексея Силыча Новикова: они оба уроженцы Тамбовской земли. И, вероятно, этот факт сыграл свою роль в том, что уже первая их встреча стала началом большой и искренней дружбы.

Выросший в интеллигентной небогатой семье, Сергей Николаевич Сергеев был преподавателем истории. Но истинным его призванием стала литература. Свои первые рассказы он написал в 1899–1900 годах, когда работал в уездном городе Спасске Рязанской губернии.

Путь в литературу С. Н. Сергеева, присоединившего к своей фамилии псевдоним Ценский (от названия реки Цна, на берегах которой прошло его детство), не был долгим: уже через пять-шесть лет от начала XX века его имя знала вся читающая Россия. Его рассказы, обличающие уродливость и несправедливость существующего социального устройства, вместе с тем проникнутые любовью и нежностью к красоте родной природы, были сразу же замечены и высоко оценены Горьким (именно он первым и назвал Сергеева-Ценского живым классиком). Позднее Сергеев-Ценский станет известен как автор многотомной эпопеи «Преображение России», исторических романов «Севастопольская страда» и «Брусиловский прорыв».

Интересны воспоминания и о Сергееве-Ценском, и о Новикове-Прибое писателя-литературоведа Георгия Степанова, который неоднократно встречался с обоими писателями.

«Сергеев-Ценский, — пишет Г. Степанов, — кое в чём мне очень напоминал старика Болконского из „Войны и мира“. И прежде всего тем, что, несмотря на уединённую жизнь в горах Крыма, вдали от литературы, был в курсе всех событий и политических, и литературных, и живо, остро, страстно переживал их, откликался на всё. Судил обо всём смело, ново, без какого-либо стариковского консерватизма. Да и в семьдесят лет он был молод в самом высоком понятии этого слова. Ничто ему не было чуждо и безразлично. В нём бурно жил страстный, искренний патриот нашей русской советской литературы. Он горячо радовался её успехам и глубоко огорчался неудачами. <…> Подобно орлу, живущему у горных вершин, он из своего алуштинского гнезда зорко глядел в настоящее и, как великий художник, полный сил, пытливой страстной мысли, сохраняя молодость души и вечную свежесть чувств, шагал в ногу со своим веком».

Сергеев-Ценский всегда оставался не только творцом, но и гражданином отечества, которого «никогда не покидал, не терял и без которого не мыслил себя». Соединяя в себе прямоту ума с горячностью сердца, он мог быть суров и категоричен, никому никогда не льстил, был скуп на похвалы, не терпел фальши и лицемерия, негодовал, по словам Степанова, «против кретинообразных догматиков от искусства, которое ему было дорого, как жизнь».

Однажды Новиков-Прибой сказал, что Сергееву-Ценскому незачем спускаться со своей горы в Алуште, где он постоянно проживал, за новыми жизненными впечатлениями. Сергей Николаевич может годами жить в уединении и не испытывать нужды в недостатке тем или сюжетов — настолько велика сила его творческого воображения. На что Сергеев-Ценский ответил: его секрет не в воображении, а в умении «вовремя накопить нужный запас жизненных впечатлений и до поры до времени сохранить в кладовой писателя, то есть в памяти». Он был уверен, что таким умением вполне владеет и Новиков-Прибой.

Авторитет Сергеева-Ценского был для Новикова-Прибоя непререкаем. Но и Сергеев-Ценский, большой, взыскательный художник, искренне любил и саму колоритную личность Алексея Силыча, и его произведения.

Непримиримый, по словам Степанова, к худосочным, блёклым, мертворождённым книгам, ненавидя всё мелкое, лживое, трусливое, лицемерное, Сергеев-Ценский ценил в литературе ярких, сильных, искренних героев, которые воплощают в себе черты живого человека. Именно таких героев он видел у Новикова-Прибоя, поэтому считал его, несмотря на отдельные недостатки его прозы, интересным и самобытным писателем.

Советуя Георгию Степанову написать о Новикове-Прибое, с которым Степанов был хорошо знаком и с которым немало ездил по стране, Сергей Николаевич говорил: «В Новикове-Прибое довольно живо сочетался бывалый человек с художником слова. К тому же есть что писать о молодости матроса Новикова. <…>…Новиков-Прибой был не просто матросом, а баталером и общался не только с матросами, но и офицерами. Близость к одним и другим обогащала его. Через офицеров тамбовский парень приобщался к книжной мудрости, а от матросов узнавал яркие жизненные случаи. Баталер Новиков духовно рос не по дням, а по часам. Проследить за его довольно стремительным развитием — любопытно. Ведь к моменту Цусимской трагедии он настолько уже вырос, что сам пришёл к идее написания обстоятельной художественной эпопеи. Немало образованных морских офицеров были свидетелями-участниками разгрома русского флота под Цусимой, однако не они, а он, баталер, оказался создателем огромного исторического полотна. Он стал лучшим историографом, хотя многие офицеры брались за описание настоящего события».

Сергеева-Ценского и Новикова-Прибоя многое объединяло. Кроме того, что они были земляками, они оба участвовали в Русско-японской войне. Взгляды того и другого на причины поражения России в этой войне абсолютно совпадали. Несмотря на колоссальную разницу в воспитании и образовании, они одинаково чувствовали и понимали жизнь, её закономерности и противоречия. Они были истинно народными писателями, и в 1941 году их романы-эпопеи «Севастопольская страда» и «Цусима» были удостоены Сталинской премии.

Сергеев-Ценский высоко ценил роман «Цусима» и неслучайно свои воспоминания о друге уже после того, как его не стало, построил именно на том, как Алексей Силыч работал над этим произведением. Но, обращаясь памятью к знакомству с Новиковым-Прибоем в Алуште в 1928 году, Сергей Николаевич не только выписывает отдельные детали, характеризующие самобытную внешность крестьянина и бывалого моряка, но и рисует яркими, крупными мазками личность в целом. Он вспоминает, что это был человек лет пятидесяти, «низенький, но широкий, с голым лоснящимся черепом, с загорелой, клетчато-морщинистой сельскохозяйственной шеей, с весьма наблюдательными серыми глазами, глядевшими на собеседника в упор из-под густых получёрных-полуседых бровей. Усы его, тоже густые и тоже полуседые, были опущены вниз концами, и это, в связи с голым черепом, делало его похожим на Тараса Шевченко, хотя был он не украинец, а тамбовец». «Он назвался, — пишет Сергеев-Ценский, — Алексеем Силычем Новиковым-Прибоем, друзья же его звали просто Силыч».

Уже при первой встрече с Силычем Сергеев-Ценский был поражён его талантом рассказчика. Писатели ведь народ себе на уме: они — «ловцы человеков, весь интерес их в том, чтобы не они говорили, а им говорили…». А Силыч производил впечатление человека «настолько переполненного наблюдённым им лично материалом, что он уже не помещался в нём, не мог в нём держаться, выходил, как пар из кипящего самовара». Это был импровизатор, творящий «не столько наедине, в своём кабинете, сколько на людях: говорит, а сам наблюдает, какое действие производит на слушателей его рассказ, и на основании этих-то именно наблюдений соображает про себя, что ему надо добавить, чтобы получилось убедительней, а что и убавить, чтобы не вышло длинным и скучным». Удивительно, что при этом он говорил неторопливо, с паузами, во время которых делал затяжки, куря папиросу за папиросой, — но оторваться или отвлечься от его рассказа хотя бы на минуту было совершенно невозможно.

Какое именно произведение творил Алексей Силыч «на людях» в тот день, который вспоминает Сергеев-Ценский, доподлинно неизвестно. Но не исключено, что это были фрагменты романа «Солёная купель», над которым Новиков-Прибой работал к тому времени почти два года. История создания этого произведения довольно любопытна.

У Алексея Силыча с далёких времён морских скитаний на коммерческих судах был припасён любопытный сюжетец: католический священник в состоянии сильного опьянения (собственно, в бессознательном состоянии) был завербован матросом на торговое судно. И в результате оказался в качестве бесправного раба в море, где ни законов, ни защиты не сыщешь, где остаётся только одно право — выжить, если повезёт.

Из этого сюжета Новиков-Прибой поначалу делает рассказ «Матрос в неволе». Но уже в процессе работы над ним понимает, что сам по себе сюжет, хотя бы и занимательно, с юмором, переданный, — это слишком узко и мало. Уж больно много накопилось впечатлений в те трудные годы. И много нужно было сказать о том, как море (и доктор, и воспитатель, в чём моряк и писатель Новиков-Прибой всегда был уверен) не только заставляет по-иному смотреть на жизнь, но и в корне меняет самого человека.

Таким образом, рассказ сначала вырастает в повесть (автор называет её «В неволе»), но и она преобразуется: роман «Солёная купель» — вот что получается в результате. Очевидно, это был тот самый «роман из морской жизни», о котором Новиков-Прибой писал в 1924 году Рубакину.

Итак, главный герой романа — Себастьян Лутатини, молодой священник из Буэнос-Айреса. Жизнь этого человека из обеспеченной и образованной семьи полна определённости и благообразия. Автор выписывает её любовно-подробно: это часть развёрнутой грандиозной антитезы, которая является несущей конструкцией произведения.

«Вчера утром, после завтрака он по обыкновению был в своём кабинете. Было тихо и уютно. В зеркальные стекла окна заглядывало мартовское солнце. Старинные и новейшие книги в громадных шкафах возбуждали мысль и располагали к работе. Усаживаясь за письменный стол, в кожаное кресло, он мельком взглянул в передний угол, задрапированный малиновым бархатом: на треугольном столике чётко выделялась мраморная фигура любимого святого — Франциска Ассизского. Выше, сияя золотой оправой, висела икона: молящийся Христос в Гефсиманском саду. С киота спускался сиреневый шёлк с вышитыми изречениями из Священного Писания. Пахло ладаном. Горничная Алиса принесла пачку свежих газет на итальянском и испанском языках».

Но, прежде чем читатель увидит Себастьяна Лутатини в собственном благополучном доме, он обнаружит его совсем в другой обстановке: на койке матросского кубрика, о чём несчастный Лутатини не догадывается, да и не может догадаться, ведь он никогда не видел раньше такой «несуразной комнаты», которая «быстро приподнималась, вся вздрагивая, и падала в пропасть», не видел таких круглых окон в стенах, наливающихся «мутно-зелёной влагой».

Борясь с приступами мерзкой тошноты, Лутатини с трудом вспоминает, что с ним произошло накануне. А произошло следующее: после работы в своём кабинете (с работой у него в этот день, правда, не заладилось: проповедь никак не писалась) священник решил прогуляться и по пути заглянул в один из кабаков на окраине города — «Радость моряка». Ему, целеустремлённому мечтателю, движимому благородным порывом спасения заблудших душ, давно хотелось пообщаться с обитателями портовых вертепов, «чтобы развернуть перед ними весь ужас их жизни и показать им другой путь — путь, ведущий к небу».

Когда читаешь дальнейшее повествование, так и видишь хитроватую улыбку Алексея Силыча Новикова-Прибоя. Его юмор — особенный, ненавязчивый, с лукавинкой — находит себе место в любом, даже самом серьёзном произведении.

Матросы, «дошибая последние деньги», встретили проповедника «хорошо, весело», чего он никак не ожидал. «Они не прочь были послушать беседу о религии, но предварительно начали угощать его с таким радушием, что трудно было отказаться от выпивки. Это сразу расположило его к ним. Лутатини не мог не выпить с ними рюмку-другую ликёра. В этом не было никакого греха. Сам Христос пил в Кане Галилейской».

Что дальше? Дальше — провал памяти. И во время этого провала — о Пресвятая Дева Мария! — Лутатини вместе с этими матросами, да ещё в первых рядах, подписывает кабальный контракт и доставляется в качестве матроса на судно «Орион» с контрабандным грузом. Вот здесь-то и начинается для него ад на земле, точнее, ад на воде.

Физические и моральные испытания, которые были уготованы для Лутатини судьбой, действительно можно сравнить только с муками, которые святая церковь обещала на том свете самым отъявленным грешникам. Неслучайно, подготовив для публикации в первом номере журнала «Октябрь» за 1928 год отрывок из будущего романа, Новиков-Прибой озаглавил его «В преисподней».

Изнеженный Себастьян первым делом попадает в угольщики, потом «дорастает» до кочегара. Каторжный труд по 12 часов — изнурительный, отупляющий, лишающий не только каких-либо человеческих мыслей, но порой и рассудка — сопровождается постоянными издевательствами и насмешками грубой, невежественной команды. Временами Себастьяну кажется, что он не выживет, но Господь поначалу даёт ему силы. А потом, когда он от жары и изнуряющей работы постоянно теряет сознание, посылает ему избавление в лице заклятого врага Карнера, который больше всех издевался над ним — и вдруг уступил ему своё место на верхней палубе, отправившись за него в раскалённую кочегарку.

Надо сказать, что Карнер, хоть и потешался постоянно над священником и его верой, изначально притягивал Лутатини своим жёстким и трезвым взглядом на жизнь.