НА АЛТАЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НА АЛТАЕ

«Зимой 1918 года Москва была, как глухая деревня, покрыта снежными сугробами. По ней свежим сквозняком пронёсся вихрь Октябрьской революции, разметавший в клочья дряхлый старорусский строй. Люди Октября были заняты другим новым и великим делом — они очищали жизнь от грязи и смрада сгнившего на корню царского режима. А уборкой улиц от снега занялось уже весеннее тепло, ворвавшись в конце марта в красную столицу, оно повело атаки на сугробы. Вдоль тротуаров говорливо зажурчали стремительные ручьи. Казалось, что с вешними водами куда-то в далёкие моря уплыла навсегда старая жизнь. Но красная столица ещё не успела оправиться от Октябрьских боёв и ещё не было речи о её благоустройстве: виднелись руины разрушенных домов, следы от орудийных снарядов, винтовочных пуль, уличных окопов и баррикад. В городе не хватало продовольствия».

Так начинается очерк Новикова-Прибоя «За хлебом».

Весной 1918 года Алексей Силыч и Мария Людвиговна на санитарных поездах отбывают из Москвы в Барнаул. Но в этот раз не для перевозки раненых, а для доставки продовольствия: в Москве царит голод. Три поезда получают правительственное задание вывезти из столицы мануфактуру, обменять её в Сибири на хлеб и доставить его в распоряжение Московского продовольственного комитета. Начальником этой экспедиции был назначен Новиков-Прибой. В поездку с ним отправились писатель Иван Вольнов и сын Горького — Максим, которому в ту пору было немногим больше восемнадцати.

В одном из вагонов санитарного поезда № 204 разместилась вооружённая охрана из красногвардейцев под командованием бывшего штабс-капитана. Кроме этого, в число сопровождающих состав был включён уполномоченный по обмену мануфактуры на хлеб — «кооператор», как называл его Алексей Силыч.

Из очерка Новикова-Прибоя «За хлебом»:

«Мы мчались на север, как бы отступая от напиравшей весны, которую мы оставили в Москве. Наш путь был по Ярославской дороге, а затем мы должны будем свернуть на Вятку. Начинались глубокие снега. Но и здесь было заметно, как зима сдавала свои позиции наступающей весне.

Мы смотрели в окна вагонов. Полустанки, станции, деревни, леса, поля и изредка города в быстрой смене чередовались перед глазами. Чем дальше уносились мы от Москвы, тем больше было на остановках разных съестных продуктов. Когда перевалили за Урал, жители выносили к поезду белый хлеб, сливочное масло, колбасу, варёное мясо, жареных кур. Всё это было в изобилии.

— О, вот это я понимаю! Какая масса вкусных вещей! — восторгался, потирая руки, штабс-капитан.

— Да, здесь, видно, не так глубоко прошла революция, — вставил тихий и ласковый наш кооператор.

Изголодавшиеся санитары, охрана и медицинский персонал поезда с жадностью набрасывались на еду».

Если поезд задерживался где-то, то Новикову-Прибою приходилось объясняться с начальником станции. «Переговоры с ними были для меня мучительны», — вспоминает писатель, отличавшийся, по свидетельствам друзей, добродушием и мягкостью, которые удивительным образом сочетались в нём с целеустремлённостью и требовательностью по отношению к самому себе.

Из очерка «За хлебом»:

«Железнодорожная администрация мало считалась с санитарными поездами. Однажды я взял с собою Макса — получилось хорошо. С этого раза он постоянно сопровождал меня на станциях. Порой он не произносил ни единого слова, но своим присутствием он оказывал решающее влияние на исход моих дипломатических переговоров с администрацией. Чем, собственно, им импонировал? Крутоплечий, выше среднего роста, в жёлтой кожаной куртке, в такой же шляпе, необыкновенно широкополой, похожей издали на раскинутый зонтик, всегда с револьвером Кольта, пристёгнутым к поясному ремню, — он действительно имел внушительный вид. Перед нами сторонилась вся публика. Сам по себе добродушный, настроенный чрезвычайно мирно, Макс в этих своих доспехах действовал на всех устрашающе. Со стороны, вероятно, казалось, что этому человеку ни в чём нельзя возразить, если хочешь ещё пожить на свете. Когда я разговаривал с начальником станции, Макс, немного сутулясь и склонив голову, словно нарочно стараясь представить собой вопрошающую фигуру, только молча смотрел на него большими серыми глазами, смотрел свирепо и пристально, как гипнотизёр. Я не знаю, за кого его принимали, но тот, от кого зависело двинуть наш поезд дальше, начинал, переминаясь, ёжиться под взглядом юноши, суетился и немедленно удовлетворял наше требование.

— Ну, Макс, ты выглядел страшнее поповского чёрта, — шутил я, возвращаясь на поезд.

На его цветущем лице появлялась ласковая улыбка».

Максим Пешков рано ушёл из жизни (он скончался в 1934 году), и очерк «За хлебом» был написан Новиковым-Прибоем в память о молодом друге. Сын Горького предстаёт в очерке максималистом и романтиком, по-мальчишески целеустремлённым и решительным и вместе с тем трогательно-наивным.

Благополучно прибывшим в Барнаул санитарным поездам пришлось здесь надолго задержаться. Не сразу приняли мануфактуру, хлеб грузили частями. Поезда были поставлены на запасные пути. «И мы все остались без дела», — пишет Новиков-Прибой. Но разве писатель может остаться без дела?

Не пишет — значит, наблюдает. Алексей Силыч наблюдал в Барнауле весну:

«Весна была в разгаре. Вскрылась Обь. Начавшийся при нас ледоход привлёк к реке много местных жителей.

Город раскинулся по высокому берегу, а противоположная сторона низменная, многоозёрная, с порослью кустарника, была залита водой на несколько вёрст. Беспрерывно мимо города двигались груды льдин; сталкиваясь, они кололись под напором воды, как сахар, звенели разбитым хрусталём. Попадая на водоворот, льдины иногда становились на дыбы, и тогда кромки их отсвечивали на солнце сизой, голубой и синей толщей зеркального льда. Мимо по реке плыли отпечатанные на льду унавоженные дороги, застигнутые разливом брёвна и дрова. Попадались оторванные от берега целые деревья, корни которых, выныривая из-подо льда, ворочались, как живые чудовища. Изредка на льдинах, как на плотах, несло лесную избушку или зазевавшегося зайца. На берегу среди зрителей это вызывало большое оживление. Неумолчно шумела ни с чем не сравнимая и неподражаемая музыка беспокойно бурлящих вешних вод. Люди вслушивались в неровное звучание ледяных струй и, как что-то родное, провожали глазами мутные потоки, позолоченные солнцем. Может быть, каждый по-своему думал о том, что эти стремительные, уходящие на север, в Арктику, льды и вода невозвратны, как прожитая жизнь. Звонкими голосами выражали свои восторги дети. Старушка, опираясь на клюку, прищуренным взглядом задумчиво смотрела на ледяное крошево. Не последнюю ли весну она встречает? Навалившиеся друг на друга льдины как бы зычно заспорили между собой, протискиваясь вперёд, и с треском, похожим на взрыв, тяжёлой грудой облаков рухнули в порывистые мутные волны».

25 мая поезд № 204 наконец тронулся в обратный путь. До Новониколаевска добрались без особых приключений. Здесь на узловой станции скопилось много воинских и товарных составов, среди которых находились эшелоны с пленными чехословаками. Стало понятно, что на скорую отправку рассчитывать не приходится.

Начальник охраны поезда куда-то исчез. Потом, появившись, сообщил, что он останется на некоторое время в Новониколаевске по личному делу, обещая позже догнать вверенный ему состав. Алексей Силыч мало верил его торопливой, сбивчивой речи. Но что можно было поделать в этой ситуации? Положение усугублялось тем, что на охранников-красноармейцев, у которых редкий день обходился без выпивки, тоже нельзя было положиться. И только Макс по-прежнему продолжал поддерживать своего начальника и друга.

Уже два дня поезд был в пути, а начальник охраны так и не появился. Позже станет известно, что через три часа после отхода поезда № 204 власть в Новониколаевске захватили чехословаки. «Конечно, — пишет Новиков-Прибой, — это произошло не без помощи русских офицеров и контрреволюционных элементов города. Тогда стало понятным, почему штабс-капитан отстал от поезда. К нашему счастью, охрана запаслась мукой и печёным хлебом для спекуляции в Москве. Наверняка можно было рассчитывать, что из её состава ни один человек не сбежит с поезда».

В Вятке сообщили о новой опасности: крестьяне грабят продовольственные поезда. Губисполком прикомандировал к поезду № 204 взвод вооружённых красноармейцев.

Поезд приближался к станции Буй. По обе стороны железной дороги действительно скопилось около полусотни подвод. Охрана начала стрелять из винтовок в воздух, застрочил пулемёт — крестьяне, столпившиеся на платформе, опрометью бросились к своим телегам и погнали лошадей прочь от станции. Попрятались и станционные служащие. Дежурный по станции, дрожащий и растерянный, был найден за буфетом. Увидев Макса, он окончательно потерял дар речи.

— Наш поезд должен быть срочно в Москве! — свирепо рявкнул Макс.

Не прошло и десяти минут, как поезд № 204 покинул станцию. Через сутки состав с хлебом был в Москве.

Иная участь ждала санитарный поезд № 203, на котором находилась Мария Людвиговна Новикова с девятилетним сыном Толей. Состав должен был выйти из Барнаула в тот же день, что и санитарный поезд № 204. Но буквально через несколько часов после отхода двести четвёртого был взорван мост через Обь, и два поезда с хлебом не смогли тронуться в путь.

Из Москвы летели тревожные телеграммы, но адресата не находили: связь с Сибирью, где многие города оказались захвачены белыми, была прервана.

Мария Людвиговна, заботясь прежде всего о сыне, была вынуждена приспосабливаться к жизни в незнакомом городе. Вскоре ей удалось устроиться на работу в Алтайский союз композиторов.

Когда Новиков-Прибой получил наконец весточку от жены, он сразу же принял решение ехать в Барнаул. Однако сделать это в те смутные времена было не так просто: для поездки требовались основания и соответствующие документы. На помощь Алексею Силычу приходит нарком просвещения А. В. Луначарский, через которого удалось связаться с Союзом сибирских кооперативных союзов и получить от этой организации следующее удостоверение:

«Московская контора Союза сибирских кооперативных союзов „Закупсбыт“ настоящим удостоверяет, что предъявитель сего писатель А. С. Новиков-Прибой с группой писателей и художников едет в Сибирь для художественно-культурной работы в пределах Сибири.

Ввиду этого покорнейше просим правительственные учреждения, должностных лиц и общественные организации оказывать ему в пути и на местах всяческое содействие в беспрепятственном осуществлении поставленных им задач».

В конце июня 1918 года Новиков-Прибой вместе с писателем П. Г. Низовым, художником Яковлевым и скульптором Надольским (именно Степан Романович Надольский станет впоследствии прототипом главного героя неоконченного новиковского романа «Два друга») прибыл в Барнаул.

Но ни о какой «художественно-культурной» работе не могло быть и речи, поскольку вскоре после их приезда город был занят белыми. В короткий период пребывания их у власти Новикову-Прибою пришлось служить у них писарем, о чём писатель позже сообщит в личной карточке члена Союза писателей. В графе «Служил ли в армиях и отрядах, боровшихся против Советской власти (в каких, когда, где и в качестве кого)» Новиков-Прибой отвечает: «В Барнауле был мобилизован Колчаком, служил около двух месяцев в Железнодорожном батальоне (1919 г.) в качестве писаря, а при наступлении Красной Армии на Барнаул весь этот батальон перешёл на сторону красных».

Разыскав в Барнауле жену с сыном, Новиков-Прибой поселяется с семьёй на Алтайской улице, в доме 8.

В Барнауле на Красноармейском проспекте (бывший Конюшенный переулок), 14, стоит памятник городского деревянного зодчества. Этот двухэтажный деревянный дом купеческой усадьбы был построен в начале XX века. Здесь в 1919–1920 годах бывал А. С. Новиков-Прибой для выполнения особого задания революционного комитета, когда город был занят белыми.

В 1919 году барнаульские литераторы и присоединившиеся к ним московские писатели всё-таки начали издавать журнал «литературы, науки и народного просвещения» — «Сибирский рассвет».

Круг авторов журнала был далеко не однородным, что являлось следствием сложившейся в это время на Алтае политической ситуации. Сотрудничество с журналом двух колчаковских офицеров — Ю. Ревердатто и А. Усова — спасало «Сибирский рассвет» от закрытия. А угроза этого была тем более велика, что на журнал оказывала определённое влияние группа большевиков-подпольщиков, один из которых — П. Васильев — выступал как автор под псевдонимом П. Овчинников (позднее он был расстрелян колчаковцами в Семипалатинске).

Единой и твёрдой политической линии в журнале не было, да в тех условиях не могло и быть. Публицистика отличалась крайней противоречивостью и разноголосицей, но в целом противостояла колчаковской прессе. С. Жидиловский в статье «Барабанная литература» (Сибирский рассвет. 1919. № 9) смело утверждал, что газеты и журналы наводняет «серое, бесталанное море всевозможных стихов и прозы», ничего общего не имеющих с гуманистическими традициями русской литературы: «…Какое-то сплошное помрачение рассудка, растление души, озверение».

Поэтический раздел «Сибирского рассвета», за немногими исключениями, был представлен камерной лирикой, лишённой каких бы то ни было гражданских мотивов. Во многих стихах ощущались душевный надлом, мертвящая апатия, паралич воли.

Однако, благодаря издаваемой прозе, журнал воспринимался читающей общественностью как прогрессивное издание. Именно проза стала основным вкладом журнала в борьбу «двух миров» в области культуры, которая не прекращалась на протяжении всей Гражданской войны. Многие произведения, опубликованные в «Сибирском рассвете», были написаны в лучших традициях русского критического реализма. Писатели журнала противопоставляли «барабанной литературе» верность принципам гуманизма, и в обстановке всеобщего «озверения» сама честность художников уже была подвигом.

Наиболее значительным прозаиком, печатавшимся в «Сибирском рассвете», был А. С. Новиков-Прибой. В первом же номере журнала появился его рассказ «Шалый». Написанный ещё в конце 1917 года, рассказ этот был целиком связан с воспоминаниями о прошлом.

В море попадают разные люди. И далеко не каждого оно может воспитать, отточив такие качества характера, как бесстрашие, благородство, чувство собственного достоинства. Но именно море быстро выявляет скудость души, тупость, трусость, жадность, приспособленчество, жестокость. И наделённые этими качествами персонажи вызывают жалость и презрение у читателей, желание противостоять подобным людям, не давать им побеждать даже в самых простых жизненных ситуациях.

Для матроса Шалого из одноимённого рассказа Новикова-Прибоя стремление отомстить обидевшему его боцману становится всепоглощающей страстью. Но море не прощает вражды и ненависти людей друг к другу, напротив, оно требует сплочённости и товарищества, ведь здесь в любой момент нужно быть готовым, как говорят на флоте, бороться за живучесть. Но Шалый именно во время шторма бросается на своего обидчика:

«Шалый, взвизгнув, с яростью зверя набросился на боцмана, схватил его поперёк, приподнял и бегом, точно с малым ребёнком, помчался почему-то к более отдалённому борту. Произошла отчаянная схватка: один, почувствовав весь ужас смерти, вырывался, колотился, словно в истерике, кусаясь, размахивая руками и ногами; другой, оскалив зубы, крепко держал его в объятиях, сдавливая как железными тисками, заглушая его предсмертный вопль злорадным сатанинским хохотом».

Это продолжалось несколько мгновений. Все, кто был на палубе, буквально оцепенели и только тогда опомнились, когда два сцепившихся тела рухнули за борт.

«На палубе поднялась суматоха, беготня, а там, за бортом в бушующих волнах, быстро отставая от корабля, то утопая, то выныривая, два человека, продолжая ещё некоторое время борьбу, скрылись навсегда в тёмных пучинах моря…»

В «Сибирском рассвете» был напечатан и рассказ «Две души», законченный в декабре 1918 года. Хотя события в рассказе относились ко времени Русско-японской войны, именно жестокая действительность Гражданской войны заставила писателя говорить о том, как под влиянием кризиса общественных отношений заглушается исконная доброта русского человека.

Место действия — японский лагерь, в котором содержатся три тысячи русских солдат.

Однообразное течение жизни нарушается страшным происшествием: толпа пленных зверски избивает солдата Куликова, которого обвинили в краже портсигара. Это делается по приговору «суда», который в срочном порядке создали сами пленные.

Картина самосуда — дикая, страшная, жестокая, непереносимая. Куликова отбивает у озверелой толпы японский переводчик. Вникнув в суть дела, он качает головой: «Эх, вы, русские, русские. Вот какая ваша славянская доброта!..»

Переводчик уходит. Куликова уносят японские солдаты. А русские пленные всё никак не могут успокоиться: возбуждённо делятся впечатлениями.

Всеобщее отрезвление наступает только тогда, когда Куликов через несколько часов умирает:

«Начинают все разом галдеть, возмущаясь убийством. А некоторые, жалея покойника, находят даже, что, может быть, он совсем не виноват, — портсигар у него не нашли, а признаться он мог с испугу или от того, что память отшибли. Отъявленной бранью ругают зачинщиков и всех главарей».

Чувство раскаяния охватывает тех, кто несколько часов назад был увлечён судилищем над, возможно, невиновным человеком:

«Кавалерист, высокий и худой, с сумрачным лицом, изгибаясь, крутя головой, выкрикивает надтреснутым голосом:

— Братцы! Мы православные христиане или аспиды? Я спрашиваю вас — кто мы? Пошто погубили христианскую душу? Человек остался жив от вражеских пуль, а мы, свои люди, взяли да и укокошили его… Да где совесть наша? Мы…

Задохнувшись, он болезненно кашляет, а в это время чей-то высокий тенор советует:

— Надо зачинщикам рёбра помять… Через них всё это вышло…

— Я не про то говорю, зверьё проклятое! — оправившись, снова шумит кавалерист. — Я предлагаю сбор устроить, чтоб похоронить покойника как следует, да памятник поставить, да его детишкам деньжонок послать, как полагается по-христиански…

Все, казалось, только и ждали такого предложения — с радостью хватаются за него».

Через два дня жители японского города, где царят «чистота, блеск, веселье», становятся свидетелями необычной для них похоронной процессии: «Это хоронят Куликова. За чёрным гробом, который попеременно несут четверо солдат, стройно идёт, шагая в ногу, ритмично покачиваясь, бесконечная вереница пленных, — без священника, возглавляемая лишь большим хором. Здесь и палачи, и судьи, и все те, кто принимал участие в кровавой сцене. Расплываясь в утреннем воздухе, носятся над городом звуковые волны погребального пения, печальные и заунывные, грустью пронизывают сердце людей, напоминая им о смерти, о разлуке человеческой души с прекрасной землёй. У них обнажённые и поникшие головы, у всех на лицах неподдельная скорбь».

Сцена похорон контрастирует с окружающим миром, в котором много ярких красок, света и восторга:

«Благоухая ароматами, ликует земля, оплодотворённая живоносным огнём неба, вся в роскошном наряде из зелени и цветов. Далёкие горы, поднимаясь в прозрачную высь, будто дрожат от радости в лиловом мареве. Ветерок, пошелестев листьями, летит дальше, играет уже с морем, весело рассыпаясь по его лазури серебряной рябью».

На похоронах присутствует и переводчик, который отбил Куликова от толпы. Он вдумчиво слушает проникновенное пение, зорко следит за тем, как засыпают могилу, как ставят на ней мраморный памятник, как красиво убирают её белыми лилиями и лотосами, «делая всё это серьёзно, с молитвенным благоговением, точно похоронен здесь близкий и дорогой всем родственник». Переводчику известно, что оставшиеся от похорон деньги решено послать родственникам Куликова. «Удивлённый, он обращается к своему соседу, пожилому унтеру, говоря:

— Непонятный вы народ, русские…

— А что? — спрашивает унтер.

— Совесть у вас какая-то двойственная.

— Известное дело… Какой же ей быть?

— То вы очень скверные, то очень добрые.

— Знамо так. Иначе — как же?»

Заканчивается рассказ словами: «Перекрестившись, надев на головы фуражки, пленные возвращаются в свои бараки уже более бодрой походкой, точно вместе с покойником свалили в яму тяжесть своего страшного греха».

Созданная в рассказе «Две души» картина самосуда — прямое продолжение темы очерка «Озверели». И не связанный на первый взгляд с событиями Гражданской войны рассказ «Две души» — результат тяжёлых размышлений автора над тем, как коверкает любая война человеческую душу, в которой всегда есть и светлое, и тёмное начало, и как страшно, когда побеждает зло, которое побеждать не должно.

В другом рассказе Новикова-Прибоя «На медведя» нет непосредственного отклика на современность, но тема смерти главного героя, растерзанного медведем, накладывает на повествование отпечаток трагедийности, столь характерной для того времени.

В «Сибирском рассвете» (1919. № 9) Новиков-Прибой опубликовал и свою повесть «Море зовёт».

Повесть «Море зовёт» — это лирическая история любви русского моряка Антона к англичанке Амелии, которая, не дождавшись любимого, выходит замуж за другого. Незамысловатый сюжет — не главное в этом произведении. Ведущая тема — море, его притягательность, его необъяснимая загадка, его власть над душами людей, вставших на путь служения прекрасной и грозной стихии — служения, которое в любую минуту может превратиться в непримиримую схватку не на жизнь, а на смерть.

«Чайки — любимые птицы моряков. Они постоянные наши спутники в морских скитаниях». Легенду о переселившихся в птиц душах погибших моряков Антон рассказывает Амелии, когда они покачиваются в ялике, любуясь спокойным морем. Ласковое, умиротворённо играющее солнечными бликами, оно не может обмануть героев. И бывалый матрос, и выросшая в портовом городе девушка знают, какие опасности таят в себе бескрайние морские просторы, чем может обернуться обманчивый штиль. О приближающейся буре и предупреждают мореплавателей тревожные крики чаек, летящих за кораблём.

Мечтательная Амелия не может остаться равнодушной, слушая печально-красивую легенду. «Ах, если бы я могла переродиться в чайку, — говорит она. — Я бы летала за тем кораблём, на котором плавает самый милый для меня моряк. Каждое утро, с восходом солнца, я каким-нибудь особенным криком посылала бы ему приветствие…» Это и есть объяснение в любви, не требующее никаких других слов.

Герои повести знакомятся в море, в море проходят их свидания, но и разлучает их именно оно.

Знакомство состоялось, как пишет автор, «при необычайной обстановке»:

«Помню: жаркий день и спокойное, дремлющее море, словно утомлённое зноем полуденного солнца. Я купаюсь, отплыв далеко от берега, ощущая прилив бодрости и свежих сил в мускулах. Ко мне, плывя навстречу, приближается пунцовая повязка на голове женщины. Видны узкие круглые плечи, точёная шея, слегка побледневшее от усталости лицо с изумрудными глазами. На фоне прозрачно-зелёной воды, в озарении буйного света, позолотившего её свежее тело, в сверкающих брызгах, падающих, как бриллианты, от взмахов её рук, женщина мне кажется прекрасной морской феей, какой-то солнечной сказкой. Я чувствую, что мой покой нарушен надолго».

Море подарило герою повести любовь. Любовь, которая согревает и успокаивает тоскующую душу в далёком плавании. Любовь, которая светит путеводной звездой в любую непогоду и даёт силы перемочь все трудности.

Все моряки — романтики. И необходимая суровость, приобретённая в походах, сочетается в них с нежностью и даже сентиментальностью, которые они конечно же пытаются скрыть всё той же суровостью, но уже во много раз преувеличенной, чтобы, упаси бог, никто не догадался, как отзывчивы они на красоту и ласку.

Амелия не приходит в назначенный час на свидание, и расстроенный Антон нанимается на первый попавшийся корабль, чтобы как можно быстрее покинуть город, «отравивший его сердце».

Трёхмачтовый парусник «Нептун», набитый товаром, держит путь на Александрию.

Повествование, ведущееся от первого лица, рисует трудную, полную лишений жизнь на корабле:

«При капризной погоде, при ветрах, постоянно меняющих своё направление, то затихающих, то доходящих до степени шторма, мы ни днём ни ночью не знаем покоя. Часто, сменяясь с вахты, не успеешь отдохнуть, как снова гонят наверх — крепить паруса, брать рифы, обрасоплять реи, менять галсы. Хуже всего достаётся в ненастные ночи, когда кругом царит такая тьма, что того и гляди свернёшь себе голову, когда, надрывно завывая, свирепствует холодный, пронизывающий ветер, а с чёрного, как сажа, неба беспощадно хлещет дождь, промачивая всё платье до последней нитки. В такие моменты кажется, что уже больше никогда не взойдёт солнце, не рассеет этой сырой, хлябающей тьмы, тяжело навалившейся на ревущую поверхность Атлантического океана».

Но вот изменилась погода, и измученные матросы, чьи уста извергали накануне самые злые и самые затейливые ругательства, проклинавшие эту «дьявольскую жизнь» и это «подлое судно», на котором им приходится плавать, «радостно встречают хорошее утро и невольно, быть может, в тысячный раз, засматриваются в ту сторону, где так красиво алеет заря, разливаясь по волнистой, ещё пенящейся шири океана рдеющими красками, где, сбрасывая с себя блестящие наряды, постепенно переходящие из ярко-малиновых в золотисто-шафранные цвета, торжественно поднимается огневое солнце».

Данное автором противопоставление позволяет ему в очередной раз показать главное качество настоящего моряка — истово-сокровенную любовь к морю, любовь, которая никак не может быть благостной, ровной, прекраснодушной, потому что она вся — борьба и преодоление. Замечательны пылкие слова героя: «Будь я королём-самодержцем, я бы издал суровый закон: все, без различия пола, должны проплавать моряками года по два. И не было бы людей чахлых, слабых, с синенькими поджилками, надоедливых нытиков. Я не выношу дряблости человеческой души. Схватки с бурей в открытом море могут исправить кого угодно лучше всяких санаторий…»

За свой крутой нрав море платит тем, кто ему служит, не только красотой — оно дарит встречи с людьми, которых на суше не встретишь, — людьми особенными, чья просолённая судьба трудна, и прекрасна, и непостижима.

Джим Гаррисон,

«старый, изломанный, с морщинистым лицом», отдавший морю без малого 50 лет, вызывает поначалу жалость. Ему не по силам работа матроса, но на берегу он оставаться не может: «Тянет в море, нет больше сил терпеть». Он рад тому, что его взяли в плавание, и изо всех сил старается показать, что он ещё способен на что-то. Однако ему это плохо удаётся, он «не только не может лазить по мачтам, но и внизу работает вяло, ходит медленно, сутулясь под тяжестью сурово прожитых лет». Между тем эти сурово прожитые годы Джим вспоминает с радостью и благодарностью. Отдыхая ночью на палубе, глядя в звёздное небо и перебирая всю свою жизнь, он рассказывает, например, Антону, что имеет по всему свету не одну, а много семей: «Был и я когда-то молод и силён. И везло же мне, чёрт возьми, насчёт женщин! Липли они ко мне, как ракушки к судну. Ну и рассеивал своё племя по земному шару. Если собрать вместе всех жён и детей — ого! Изрядная цифра получится…»

Если в повествовании Джима вдруг пробиваются грустные ноты («приходится кончать свой век одиноким»), он, устыдившись, тут же «разражается отъявленной руганью».

Описание гибели Джима, которую он выбрал сам, выбрал сознательно и бесповоротно, — безусловно, самые сильные страницы повести. Автор рассказывает о приготовлении к смерти старого матроса как о будничном, заурядном событии. И именно это оттеняет потрясающий до глубины души пафос его прощальных слов: «Я хорошо пожил, чёрт возьми! Если бы мне снова родиться и меня спросили бы, кем я хочу быть, я выбрал бы только долю моряка, не задумываясь нисколько».

Робкая попытка Антона остановить старика («Не подождать ли вам, Джим?») выглядит и ненужной, и неуместной. Храбрый моряк Шелло (оказавшийся братом Амелии), «злобно сверкнув глазами», дёргает его за блузу, а сам Джим упрямо бросает: «Кажется, я достаточно взрослый человек, чтобы поступить так, как мне хочется».

В самый последний момент сдержанные друзья Джима Гаррисона становятся вдруг по-детски сентиментальными. «Прощай, Джим, прилетай к нам чайкой!» — восклицают они все вместе. И когда Джим бросается в воду с привязанным за спиной тяжёлым камнем, моряки, вероятно, не могут скрыть слёз. Только мы, читатели, этого не видим. Автор пишет: «— О, решительно! — замотав кудрявой головой, говорит Блекман и убегает вниз, а за ним удаляются и все остальные».

Конечно, о Джиме и его славной гибели на «Нептуне» вспоминают долго: «Это был моряк с дьявольским присутствием духа». Так, наверное, можно сказать обо всех мореплавателях. Ведь море не принимает слабых: оно или выбрасывает их на берег, или обтачивает характеры, как камни, добиваясь нужного ему совершенства, которое включает в себя и отвагу, и выносливость, и самоотверженность, и честность.

Море делает людей романтиками и философами. Таковы почти все герои Новикова-Прибоя. Чаще всего не получившие никакого образования, они всё время пытаются постичь и объяснить жизнь, уловить её закономерности. В ответ на слова скромного шведа о том, что каждый человек несёт свой крест, Шелло рассуждает: «А вдруг окажется, что не крест тащит человек на своих изнурённых плечах, а гнилое, никому не нужное бревно, и не к Голгофе приближается, а к помойной яме — что тогда делать?»

Море объединяет людей, уничтожая любую рознь: национальную, религиозную. Здесь все космополиты, граждане одной планеты, «мировые бродяги», которым дано больше чувствовать и понимать, поскольку они свободны от многих условностей, опутывающих людей на суше.

Кульминацией повести является описание шторма, в результате которого пострадал главный герой. Несколько сменяемых друг друга картин, подобно полотнам Айвазовского, дают яркое представление о жестокости и непредсказуемости коварной и грозной стихии: «…ползут отяжелевшие глыбы чёрных туч, затмевая лазурь неба», «…ветер дует порывами, крепчая и постоянно меняя своё направление; вздрагивает судно, качаясь на волнах; с гулом и рёвом приближается, кружась, пламенно-бурая мгла»; «Примчавшись с угрюмого севера, из холодной ночи, в бешенстве мечутся вихри, буйно гуляют по водному простору. Ревёт, шипя и ухая, возмущённое море… Содрогаясь, беспомощно качается наш „Нептун“, ложится на тот или иной борт, ныряет носом в образовавшиеся крутизны, вздымается, как испуганный конь, на дыбы перед вскипающими буграми вод. Он плывёт, управляясь только одним рулём, отдавшись на волю урагана, жалкий, с разорванными парусами, трепыхающимися на нижней рее фок-мачты».

Многоцветна палитра, которую использует автор при описании шторма, — от кроваво-красного и пламенно-бурого до безнадёжно засасывающего чёрного. Высок эмоциональный накал, созданный напряжённым синтаксисом, обилием глаголов действия и ярких метафор: «С меркнущего неба, колыхаясь, опускаются грязные завесы: вспыхивая, дрожащими извивами сверкает молния; летят вверх, как раскинутые плащи, сорванные гребни волн; вся поверхность моря, насколько проникает глаз сквозь кровавую мглу, вздувается горами, точно с таинственного дна поднимаются вулканы и извергают лаву»; «Ветер кружится, толкает, рыдает и орёт на все голоса, играя с моим телом, снося вместе с парусом в сторону от мачты и потрясая над развёрстыми безднами рычащего моря. Хочется кричать, заглушая бурю, кричать на весь мир, чтобы подавить жуть перед близостью смерти».

Во время шторма Антон получает серьёзные травмы, и его отправляют на берег. Заново возвращаясь к жизни, он принимает решение никогда больше не выходить в море. Он начинает по-новому смотреть на окружающий мир, радуясь тому, что находится «на твёрдой земле, любуясь деревьями, цветами, домами — всем, что раньше привлекало меньше всего, поскольку в сердце безраздельно царило море».

Но проходит совсем немного времени — и Антон понимает, что суша начинает ему надоедать. Он чувствует себя одиноким, никому не нужным. Любовь, когда-то согревающая душу, — теперь в прошлом. И заменить её, оказывается, может только море: «В этот день, гуляя по берегу, я понял, что мне трудно жить на земле. Море зовёт меня, зовёт властно своим простором, своей свободной стихией, своими ароматами, криками чаек, торжественными гудками отходящих пароходов. И хотя я знаю, что там, за хрустальным горизонтом, за раскинувшейся ширью, за гранью голубого купола, опрокинувшегося над такою же голубою равниной вод, встречусь с такими же берегами, застроенными всевозможными зданиями, заселёнными заботливыми людьми, но всё равно меня неодолимо тянет туда».

Вышедшая замуж Амелия, как выясняется, по-прежнему любит Антона. Но это уже ничего не изменит в жизни главного героя повести. Её заключительные строки звучат столь же романтически-приподнято, как и всё произведение:

«Вернувшись к берегу, я брожу по извилистой кайме ракушек, брожу без мыслей и дум, внимая лишь тихой музыке волн. Гаснут последние звёзды, бледнеет, словно умирая, луна, а восток разгорается всё сильнее, отбрасывая лучи из пурпура и золота. Море, освобождаясь от покрова ночи, пламенеет; по зеркальной глади, сплетаясь в причудливые тона, разливаются цветистые краски; небо, голубея, поднимается выше; раздвигается, огнисто сверкая, горизонт. Ширится и моя душа, просветлённая и бодрая, словно орошённая золотым дождём, становится всеобъемлющей, сливаясь с вольным простором, пронизанным ярким светом показавшегося солнца.

Море… зовёт.

Быстро, словно боясь опоздать, я иду в матросский дом наниматься на корабль».

Вероятно, именно в повести «Море зовёт» А. М. Горькому не хватало той «суровой правды жизни», которую он отмечал в рассказах своего ученика, написанных на Капри. Вероятно, его раздражали и романтический колорит повествования, и сюжет, будто взятый из женского романа. Во всяком случае, Горький отрицательно отозвался о выпущенном в 1925 году очередном сборнике Новикова-Прибоя, куда вошла и повесть «Море зовёт». В одном из писем жене Горький писал: «Силыча, конечно, читать не следует, вредно».

В те времена классику советской литературы, основоположнику метода «социалистического реализма», никто из критиков возразить бы, пожалуй, не посмел. Возразила сама жизнь, возразила читательская любовь: именно повесть «Море зовёт», вместе с созданной позже «Женщиной в море», входила во все многократно переиздаваемые сборники Новикова-Прибоя.

В архиве Новикова-Прибоя в РГАЛИ хранятся пожелтевшие листки с машинописным текстом рассказа «Картинка с натуры» и автографом автора. Отмечено, что рассказ написан в Барнауле.

«Картинка с натуры» — очень «чеховская» вещь, что, пожалуй, нехарактерно ни для раннего, ни для позднего Новикова-Прибоя.

Начинается рассказ так: «Днём было мглисто и сыро, а вечером, когда сельский священник вместе со своей женой возвращался из гостей домой, прояснело небо и стало подмораживать». Ничто не предвещает беды. Но её, собственно, и не случится. Просто четверо подвыпивших солдат (очевидно, «красных») не откажут себе в удовольствии поглумиться над священником и его женой: совершат обряд «венчания» (трижды обведут попа с попадьёй вокруг саней под пение «Исаия, ликуй!») и возьмут с них за это 30 рублей. И останется непонятным, на чьей стороне автор. Вроде и священник, берущий за совершение обрядов немалые деньги, ему, как атеисту, несимпатичен. Но и солдаты отнюдь не вызывают у него добрых чувств: пьяны, грубы. Однако если вчитаться повнимательнее, можно услышать нотки сочувствия именно к священнику («Священник, богатырь по телосложению и первый силач, в другое время мог бы раскидать этих солдат во все стороны, но теперь, вечернею порою, при виде вооружённых людей, он вздрагивает точно от холода, растерянно моргая большими, чёрными, как слива, глазами»).

Очевидно, задуманная как антирелигиозная зарисовка (на злобу, так сказать, дня), «Картинка с натуры» вызывает сочувствие к пострадавшим, и её комическое начало оборачивается той же чеховской грустью: «Смеркается. На небе выступают звёзды. Впереди, близко уже, — родное село».

Вынужденное пребывание в Сибири (кроме Барнаула писатель некоторое время жил также в Бийске) оказалось для Новикова-Прибоя очень плодотворным. За два года было написано и опубликовано немало рассказов, в том числе самый популярный и издаваемый в дальнейшем — «Судьба», повесть «Море зовёт». Именно пребывание на Алтае дало материалы для написания ярких и сильных рассказов «За городом» и «Зуб за зуб» о гражданской войне в Сибири. Издательством «Сибирский рассвет» был выпущен сборник «Две души», в который вошли рассказы: «Порченый», «Лишний», «В запас», «Шалый», «Певцы», «Две души», «На медведя» (первый «охотничий» рассказ Новикова-Прибоя; вторым станет «Среди топи», написанный в 1925 году).