Глава девятая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятая

Влюбленность Эдвардса — Женевьев Лантельм — Встреча с Хосе-Мариа Сертом

Альфред восхищался Режан, бывшей идолом французской публики, и для нее целиком перестроил «Театр де Пари», который стал «Театром Режан». К несчастью, он не остановился на этом, а решил написать пьесу. Правда, это была одноактная пьеса, дававшаяся в начале представления. Но, на мой взгляд, это все равно было уж слишком. При всем желании я не могла оценить его талант драматурга. Он был задет, но у него все же хватило вкуса и такта ограничиться этим единственным опусом[172].

Режан нашла исполнительницу для его пьесы, молодую актрису, больше известную в полусвете, чем на сцене. Это была Лантельм[173]. Эдвардс не нарушил традицию, которая требовала, чтобы автор влюбился в исполнительницу главной роли, а я не замедлила это заметить. Я, которая целые недели проводила в запертом на ключ номере мадридского отеля, считала себя вправе выразить справедливую ревность.

Однако не хотела устраивать сцену, не имея достаточных доказательств.

После зрелого размышления я решила отплатить Альфреду его же монетой: он цинично признался мне, что когда-то установил за мной слежку. Ну что же, сделаю то же самое…

Я тщательно разработала план, и когда пришел подходящий день, последовала за Эдвардсом в своей белой машине до улицы Фортюни. Там жила Лантельм. Увы, не будучи еще опытным детективом, я неосторожно высунула голову из автомобиля. Эдвардс увидел меня. Он пришел в ярость и отвез домой, бранясь всю дорогу: что я — сошла с ума? Не стыдно ли мне вести себя, словно героиня бульварного романа? Что вообразит прислуга? Неужели мне нравится компрометировать и делать посмешищем человека его возраста?

Но его ярость и выговоры я восприняла достаточно холодно. Ведь я своими глазами видела, что он ехал к Лантельм. Кроме того, в последующие недели нельзя было не заметить его тревоги и волнения. Эдвардс был в том возрасте, когда мужчинами овладевает бес неудержимых сексуальных желаний.

Однажды у нас завтракал Форен. Раздался телефонный звонок, Альфред поспешил к аппарату. По его репликам я поняла, что он в свою очередь установил слежку за Лантельм… У него это было манией!

Нанятый им детектив сообщил, что наконец она была застигнута на месте преступления[174]…

— Ну вот, — сказал Форен, — до сих пор он думал, что любит ее. С сегодняшнего дня он будет одержим ею, она станет ему необходимой.

И действительно, начался ад. Каждый день, приходя домой завтракать, Эдвардс падал в кресло и, обхватив голову руками, начинал кричать:

— Черт возьми!.. Что со мной?!.. Это ничтожество! Она страшна!.. Она в подметки тебе не годится!.. Если бы ты видела ее без косметики! Она безобразна, слышишь? Безобразна!

— Оставь меня в покое. Что ты мне без конца сказки рассказываешь! — говорила я. — Она очаровательна, я это знаю, и ты любишь ее больше, чем меня.

— Я запрещаю тебе так говорить, — стонал он, — я люблю только тебя, она мерзость, гадость!

И он вынимал из кармана подарок, который только усиливал мое раздражение. Я уходила, хлопнув дверью, запиралась у себя, чтобы скрыть слезы.

Раздобыла портрет Лантельм, поставила его на туалетный столик и отчаянно старалась стать на нее похожей, копируя ее прическу, ее туалеты… как знать? Мне она казалась верхом совершенства, потому что мужчины были у ее ног.

Эдвардс погибал. Каждый день повторялась неизбежная сцена сожалений, извинений, слез, но каждый вечер он возвращался к ней. Этот человек, которому было около шестидесяти, стал совершенно одержимым. Париж начал жалеть меня.

«Не могу заснуть, дорогой друг, — писала мне Режан[175], — не поблагодарив Вас за Вашу телеграмму… Почти благословляю состояние отупения, в котором Вы должны находиться. Оно успокоит Ваши бедные нервы, а это сейчас самое лучшее… Я могу только одобрить то, что Вы говорите, так как сама в Вашем возрасте не действовала бы иначе… Альфред, мне кажется, растерян, нервен, смущен, грустен… мне кажется, он скоро вернется к Вам, приведет Вас к нам. Мы все очень любим Вас, Вы это чувствуете.

Он не вызовет никаких симпатий и сочувствий, если не предстанет перед всеми таким, каким действительно является по существу: добрым, любящим Вас и только Вас. Посмотрите — деньги все портят и пачкают… это его деньги привлекают эту женщину… Вы с Вашей деликатностью закрываете глаза и не можете понять. Он слишком хорошо знает, что такое деньги. Может быть, это заставит его понять, какую глупость он совершает!»

— Потерпи, — умолял меня Эдвардс, — я чувствую, что это конец. Я не выношу больше эту потаскуху. Пойди к ней. Объяснись. Скажи, чтобы она оставила меня в покое, и мы с тобой отправимся путешествовать.

И вот снова у меня на руках беззащитный ребенок! Решительно, меня преследует этот рок — меня, которая так нуждается в поддержке!

Наша жизнь становилась невыносимой. «Если бы ты повидалась с ней… Если бы ты повидалась с ней…» Эта фраза постоянно вертелась в моей голове. В конце концов, почему бы не попробовать? Чем я рискую? Я решила попросить ее по телефону о свидании. Боясь, что могу передумать, немедленно приказала подать машину и отвезти меня на эту злополучную улицу Фортюни, куда до сих пор приезжала только шпионить за большим красным автомобилем Альфреда.

Состояние духа во время дороги, которая вела меня к предмету всех моих несчастий, было героическое. Я представляла себе нашу встречу в стиле драм Анри Батайя. «Я люблю этого человека, мадам, и он любит меня, — скажу я ей. — Вы убиваете его. Вы женщина, у вас есть сердце… Верните его мне!» И я протяну ей руки… неотразимый жест. Она расплачется и бросится ко мне в объятия… Я отчетливо видела эту сцену, она казалась прекрасной.

Итак, я храбро позвонила. Лакей, открывший дверь, во что бы то ни стало хотел взять мою муфту и обыскать ее. Появилась горничная, которая проводила меня в маленький будуар. Проверила, нет ли карманов на моем платье. Я поняла: «мадам» приказала убедиться, что у меня нет оружия! Успокоившись, прислуга оставила меня в будуаре — типичном будуаре кокотки. Лантельм вошла. Она сразу же начала разговор в таком веселом и жизнерадостном тоне, что заготовленная мною трогательная речь стала неуместной. Я была оглушена лавиной комплиментов. В то же время она мельком бросала на меня убийственные взгляды. Из потока ее слов выходило, что ей наплевать на Эдвардса, зато я ей очень нравлюсь…

Ошеломленная, я спрашивала себя, как следует понимать подобное заявление. Но Лантельм была особой очень прямой и не замедлила поставить все точки над «i». Она вернет Альфреда, но с тремя условиями: ей нужно жемчужное ожерелье, которое было у меня на шее, миллион франков и… я сама. Кроме третьего условия, какое я отказывалась принимать всерьез, я готова была заплатить ее цену. Сняла свои жемчуга и положила на стол. «Дайте мне несколько дней, чтобы собрать миллион. Его нет, разумеется, при мне, но вам не придется долго ждать».

Я покинула улицу Фортюни озадаченная: можно ли уже торжествовать победу? Я была так шокирована ее бесстыдством, что захотела немедленно принять ванну. Поехала в «Отель дю Рейн», в котором оставила за собой апартаменты, где мы жили до особняка на улице де Риволи и где мне нравилось время от времени уединяться. Не прошло и получаса, как я увидела подъехавший с улицы де ла Пэ большой красный автомобиль. Шофер принес мне пакет и письмо. В пакете были жемчуга. В письме на фиолетовой бумаге Лантельм писала, что, как следует подумав, она отказывается от жемчуга и миллиона, но настаивает на третьем условии…

На другой день Альфред пришел завтракать на улицу де Риволи в превосходном настроении. Я не знала, что сказать и что делать.

Спустя несколько дней у нас обедало множество друзей. Слуга что-то шепнул на ухо Эдвардсу: он забыл, что очень важный политический деятель будет сегодня вечером на улице Фортюни и настойчиво просит его прийти туда. Он ушел и не вернулся.

Я чувствовала себя совершенно потерянной, проводила целые дни, запершись в своей комнате, и плакала, плакала.

Время от времени появлялся Альфред, заверял в своей любви, бушевал, стонал, награждал Лантельм мерзкими эпитетами… и возвращался к ней.

Однажды вечером после театра он позвонил, чтобы спросить мою горничную, не забыла ли я убрать и запереть бриллианты. Меня охватила такая ярость, что я схватила картонку для шляп, бросила туда как попало все драгоценности, добавив все, что подвернулось под руку, — коробочки и другие предметы из золота, — и приказала немедленно отвезти картонку Лантельм.

На другой день Эдвардс устроил мне отвратительную сцену. Спрашивал, не сошла ли я с ума, послав фамильные драгоценности подобной женщине. На этот раз она их не вернула…

Занимаясь своей профессией, Лантельм не могла накопить такие сокровища за целую жизнь. Это ударило ей в голову. Действительно, несколько недель спустя она явилась в мое отсутствие на яхту и попросила проводить ее в ванную комнату, чтобы «привести себя в порядок». Оказавшись там, не теряя ни секунды, она сунула в сумку роскошный золотой туалетный прибор, который я всегда оставляла в нашем плавучем доме. Она уже не видела никакого резона в том, чтобы не присвоить решительно все. С этого момента моей ноги не было на яхте, которую я так любила.

Однако, прежде чем все окончательно рухнуло, к Эдвардсу еще один раз внезапно вернулась ясность ума. После особенно унизительной сцены с Лантельм он порвал с ней — окончательно, говорил он, — и, казалось, понемногу выздоравливал от этой позорной одержимости. Увы! Это длилось не более двух недель. Какую новую стратегию изобрела она, чтобы вернуть его? Как бы то ни было, однажды вечером я нашла в своей спальне патетическую записку, в которой Альфред писал, что обожает меня, что он проклят судьбой… и ушел жить к ней[176].

Я, разбитая, истерзанная, полная отвращения, поехала на несколько дней в Италию повидаться с друзьями. Никогда еще после расставания с Таде я не чувствовала себя такой растерянной. По злой иронии судьбы в Риме в «Гранд Отеле» дирекция пожаловала меня номером с огромной кроватью, сверх меры украшенной амурами и купидонами. Как-то вечером я почувствовала себя до такой степени одинокой, безутешной и крошечной в этой громадной кровати, созданной для любви, окруженная этими глупыми купидонами с их стрелами и улыбками, насмехающимися надо мной, что внезапно и неудержимо, как приступом тошноты, мною овладело возмущение. Я накинула пеньюар, открыла дверь и остановилась на пороге, поклявшись, что приглашу первого же мужчину, который появится в коридоре, разделить мое одиночество, мою постель и улыбки купидонов.

Единственный раз в жизни подобная идея родилась у меня. Один бог знает, что произошло, если бы за эти добрые четверть часа ожидания того, кому решила отдаться, — дрожа от страха, холода, волнения и негодования, — я увидела кого-нибудь другого, а не ночного портье[177]…

Усталость взяла свое, я заснула на подушке, мокрой от слез, под взглядом верного легиона маленьких амуров, охраняемая их луками. Утром я уехала в Париж. Положение не изменилось. Альфред, полубезумный, оставался в сетях дамы, которой так нравились мои драгоценности.

Я не могла больше выносить этого существования, полного драм и бурь. От горя у меня началось нервное истощение. Надо было покончить с этим невозможным, невыносимым положением. Я была погружена в горькие раздумья, когда доложили, что пришел Форен. Он привел с собой молодого испанского художника, с которым хотел меня познакомить. Художника звали Хосе-Мариа Серт.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.