ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Когда солдат открыл дверцу машины и сказал: "Алас пяйн!", — что означало "Выходите!", мы увидели, что находимся у подъезда просторного бревенчатого здания с большими окнами, которое могло быть не иначе как сельской школой до оккупации этих мест финнами. Выглядело это здание вполне добротно: бетонный фундамент, двухстворчатая входная дверь, подъезд с широкими ступеньками, кровля железная. И было не по себе видеть, что на запустевшей площадке, где должны бы резвиться крестьянские дети, дымилась походная армейская кухня. Возле котла возился в белом фартуке поверх телогрейки какой-то усатый мужчина, не обративший ни малейшего внимания на группу, только что выбравшуюся из закрытой машины. И мне подумалось: "Остерегается, вдруг да окажется кто-нибудь из знакомых, да по имени назовет? Зачем ему такое знакомство?" Тем временем охранник отошел в сторону, держа автомат на ремне перед собой. Вскоре на ступеньках подъезда появился человек в финской военной форме, совсем не свежего вида, без знаков отличия, взглянул с прищуром на прибывших пленных, а затем на бумажку в левой руке:
— Внимание! Номер 603 есть?! Пройдите со мной!
Таким образом, я оказался первым из группы «приглашенным» в приметный дом. Сверху он напоминал по форме букву «Г»; светлый коридор тянулся в двух направлениях вдоль тыльных стен с окнами. В комнате я увидел финского лейтенанта лет пятидесяти. Он сидел за столом, просматривая какие-то бумаги, тут же, вскинув голову и посмотрев на меня, предложил сесть. Кроме меня и этого офицера, в комнате никого не было. Ничего похожего на кабинет: простенький стол, телефон, несколько жестких стульев безмолвно указывали, что все здесь временное, трофейное.
Держа перед собой, как я мог понять, сопроводительные бумаги и говоря свободно по-русски, офицер начал задавать вопросы. Я должен был назвать свой номер, фамилию и имя, откуда родом, где и когда был пленен, — словом, поначалу обычные вопросы к военнопленному, которые не раз приходилось слышать и отвечать на них. Затем он стал задавать вопросы иного порядка, как, например, знаю ли я имена тех сослуживцев, которые тоже находятся в плену в Финляндии. Я ответил, что встречать таких не случалось.
— Фамилию «Глозман» не помните? — спросил офицер как бы между прочим.
Это кольнуло меня: находясь в плену, я слышал, что Глозман действительно находился в плену, и подумал, что при каких-то, все возможно, обстоятельствах могут спросить и его в том же духе — помнит ли он Березовского, под именем которого я нахожусь в плену. Этого имени Глозман, конечно, знать не мог. На вопрос офицера о Глозмане я вынужден был ответить, что не помню; дескать, может, такой и был, но не в одном со мной взводе. После этого, понизив голос, офицер сказал:
— Никому ничего не рассказывайте о себе. Ваше настоящее имя будем знать только мы. Вы так же не должны что-либо узнавать, с кем вам придется находиться вместе. Вы будете называть себя Громовым. Запомните это!
Эти предупреждения представились мне совершенно неожиданными и еще более — загадочными. Я тут же позволил себе спросить:
— С чем, скажите мне, может быть связано ваше предупреждение, по какой причине я должен держать себя инкогнито — жить в тайне, скрытно? Где я нахожусь?
— Вы находитесь в плену. Не будьте столь наивным, ваша жизнь полна неожиданностей. Поймите наконец-то! Все, что вы должны знать сегодня, я вам сказал.
Звонка у него не было, и потому он встал из-за стола — ниже среднего роста, совсем по-цивильски полный, круглолицый, каких в России несть числа, дал понять, что разговор окончен, прошел к двери и, приоткрыв, сказал в коридор:
— Старшина, ко мне!
Названный старшиной тут же, мигом появился. Им оказался тот, кто ввел меня к офицеру. Четко приставив ногу, он привычно произнес:
— Я слушаю вас, господин офицер, — на что получил указание поместить меня во вторую комнату.
Эта десятиминутная встреча с третьим по счету финским офицером в течение одних только суток определенно уверила меня, что финская разведка в отношении меня располагает определенным досье с моими высказываниями о невозможности возврата на Родину, исходя из сталинских определений: "У нас нет пленных — есть предатели и изменники". Высказывания подобного толка могли быть — отрицать не хочу. Я действительно был крайне озабочен и про себя убежден, что при возможном возвращении на Родину НКВД все поставит в учет: и мое «кулацкое» происхождение, и то, что был вместе с семьей в ссылке, что ссылку не принял — бежал, скрывался, что женился на девушке-спецпереселенке, и много всего прочего, что было мной пережито с глубокой душевной болью. Все такое в моем представлении в те далекие годы служило бы только против меня.
Одна была страшна судьбина:
В сраженье без вести пропасть.
И до конца в живых изведав
Тот крестный путь, полуживым —
Из плена в плен — под гром победы
С клеймом проследовать двойным.
"За далью — даль".
Но как бы то ни было, я решительно оставался убежденным в том, что никто и ни при каких обстоятельствах не сможет заставить меня пойти на службу против моей Родины. Я верил в себя, знал, что никаким обманом склонить меня к предательству финнам не удастся. Если же, допустим, встал бы вопрос о том, на что я мог рассчитывать, то прежде всего ответил бы так: я был всегда готов честно и открыто отвергнуть любые попытки принудить меня к участию во враждебной деятельности против моей страны, против моей Родины, не раздумывая над тем, что там много было учинено несправедливостей по отношению ко мне. Даже в том случае, если бы мне доказывали и напоминали о предвоенном десятилетии, которое из года в год сопровождалось притеснениями и преследованиями. Пусть оно так: не торопилось счастье поселиться в нашем доме, зато не покидала нас надежда, что "все минет — правда останется". И как молоды мы были! И жили своей семьей, были малые детки у нас — никогда об этом не забывал.
Конечно, я понимал, что пленного могут поставить в невыносимые условия, но это не может стать оправданием предательству. Все же от финнов я не ожидал такого, по крайней мере от большинства из них, что могут они показать себя столь бесчеловечными, пренебрегая элементарной порядочностью по отношению к тем, кто не согласится предать интересы своего отечества.
Очень может быть, что кто-то из читателей моих страниц сочтет их зряшными потугами автора и, может, отнесет безапелляционно к разряду трусов; забегая вперед, смею сказать, что таковым я не был никогда. В первых числах января 1947 года, хорошо понимая, как может встретить меня КГБ, я совершенно добровольно, по своему собственному желанию, находясь в Швеции, обратился в советское консульство в Стокгольме с просьбой отправить меня на Родину. Моя просьба была удовлетворена. Как это произошло и чем закончилось, я расскажу позже.
По какой-то аналогии захотелось сказать вот о чем. Второго октября 1989 года я смотрел по телевизору передачу заседания Верховного Совета СССР, где обсуждался вопрос об амнистии бывших советских военнослужащих — участников Афганской войны, которые попали в плен к оппозиции после совершенных преступлений на фронте. До чего же разными были суждения выступавших о том, кого надо, кого не надо амнистировать, и как зачастую велика была некомпетентность некоторых в том, что же оно такое, амнистия, и ради чего и во имя чего ее применяют во всех странах мира. И какой же молодец калмыцкий поэт Давид Кугультинов, что не стерпел, взял слово и на безупречном русском языке внес полную ясность в этот вопрос. Вот так же может случаться и в судебных разбирательствах: судьбу человека подчас могут решать полные невежды, и не найдется никого, кто вник бы в суть дела.
Как называлось селение, где меня допрашивал финский лейтенант, узнать не удалось. Первой неожиданностью для меня было то, что в комнате, куда поместил меня «старшина» (звание условное — никто не знал, кто он есть), находилось пятеро советских пленных. Свободной была одна койка, и мне указали на нее. Осмотревшись, я понял, что присесть не на что, кроме как на койку. Мое появление ни у кого из обитателей комнаты не пробудило ни малейшего интереса, что показалось мне дурной приметой. Не случилось ничего такого, как это бывает у нормально живущих людей, как например, в каком-нибудь рабочем общежитии: подходят, знакомятся, спрашивают о том о сем: "Как там у вас?", "Откуда?" и все такое прочее — этого не было. "Значит, — подумал я, — предупреждены так же, как предупредил меня офицер: никому ничего не рассказывать о себе и не интересоваться о тех, с кем придется находиться вместе".
Двое читали какие-то толстые книги, другие — старые журналы. Поинтересовался, откуда оказались здесь книги; подумал, что не могли ли уцелеть из школьной библиотеки. Мне ответили, что книги принес «старшина», а где он их взял — этого никто не знал. Ну, естественно, стесняться не было причин, заняться же хоть чем-то, отвлечься, заглушить навязчивые мысли, было просто необходимо, и я попросил позволения взглянуть на титул. Это была книга Солоневича "Россия в концлагере", изданная в Париже в 1935 или в 1936 году. Вторая книга называлась "От двуглавого орла к красному знамени" генерала Краснова.
Об этих книгах я тогда узнал впервые, был, конечно, немало заинтригован их заголовками, но прочитать их довелось значительно позднее, когда судьба занесла в Швецию. Здесь же, в Финляндии, удалось прочитать лишь отдельные эпизоды из лагерной жизни на Соловецких островах. Читали их, конечно, с обостренным интересом, поскольку положение этих людей настраивало на невеселые размышления.
Само собой разумеется, что, оказавшись среди незнакомых людей, нужно было понять, кто есть кто: что они чувствуют, что их привело сюда, представляют ли себе, что их может ожидать? Они всячески уклонялись от каких бы то ни было обменов мнениями, предпочтя уход в себя, как бы оставляя за собой право принимать решения только самостоятельно при любых обстоятельствах. В сущности, такую точку зрения я считал правильной и был намерен до конца следовать такому правилу.
Приоткрывая двери комнат, «старшина» объявлял, чтобы выходили на ужин. Тут же включили электроосвещение — где-то поблизости работал двигатель. Собирались в прихожей, где стоял длинный, человек на двадцать, стол со скамьями по обе стороны. Послышались команды «старшины»: "В одну шеренгу, становись! По порядку номеров, рассчитайсь!" Зная, что вот-вот появится офицер и нужно будет доложить, как положено, «старшина» смотрел в оба и офицера увидел точь-в-точь к моменту. Команды «Смирно» и "Равнение на средину" дал вовремя и с усердием доложил:
— Господин офицер! По вашему приказанию люди в количестве девятнадцати человек…
Кивком головы офицер дал понять, что ему все ясно, остановился напротив шеренги и, сцепив руки пониже груди, как бы раздумывал, с чего начать свое обращение. Несколько секунд помедлив, начал примерно так:
— Вы, русские люди, являетесь тем поколением, которое родилось и выросло в условиях отрицания религии, то есть вне веры в слово Господне, в слово Христа. Прошу вас внять моей просьбе и вместе со мной, прежде чем принять пищу, обратиться мыслью к Господу Богу и прочитать молитву верующих во Христа — "Отче наш". И да поможет вам Бог произнести слова молитвы, обращенные к Нему, повторяя их за мной.
Такого обращения никто не ожидал и, возвращаясь памятью к столь давнему эпизоду, позволяю себе отметить, что реакция пленных была покрыта сдержанным молчанием и понять, кто и как воспринял те слова, в тот момент было невозможно. Мне же казалось, что это была начальная ступенька к верованию в предопределенность судьбы, которую изменить никому не дано: все предначертано волей Всевышнего. То есть намекалось на то, что для нас остается единственный путь к спасению — поклонение воле Божьей.
Когда же офицер сказал: "Начали!" и стал раздельно произносить слова молитвы: "Отче наш! Иже еси на небеси… да будет воля твоя, да прийдет царствие твое…", то оказалось, что два-три человека знали текст молитвы и произносили слова свободно, в унисон офицеру. Другие повторяли следом, некоторые, кажется, молча внимали, не выражая своих чувств.
Тот самый усатый повар, которого видели возле дымившей полевой кухни, приносил и ставил на стол финскую жидкую кашу (пууру), мелкую соленую рыбешку (салакку), отваренную в «мундире» картошку, пресный финский хлеб (лейпя) в виде плиток галет из ржаной муки простого помола. Все это делилось порциями в том расчетливом объеме, чтобы по окончании трапезы на столе ничего не оставалось.
Из любопытства, но больше, видимо, желая присмотреться, что-то понять, уловить характерное в поведении этих людей, офицер присутствовал на ужине от начала и до конца. Похаживая с видом отчужденности, он тем не менее мог кое-что слышать или желать того. Из-за давности времени не считаю возможным передавать мельчайшие подробности. Помню лишь нечто из касавшегося лично меня. Вот, например, мной был тогда задан вопрос: "Как скоро мне будет сказано, чего от меня хотят?" Офицер ответил: "Думаю, что это произойдет скоро. Может — завтра. Но куда вам спешить? Война ведь продолжается, и конца ей еще не видно". Помнится, что слова офицера коснулись самых больных точек сознания, как укор чувству долга, пусть даже невольной, но все равно — вины: "война продолжается". В завершении офицер предупредил, что "во избежание опасных последствий, ночью свободно выходить в туалет нельзя". На вопрос: "Как быть при неотложной естественной нужде?" — ответил, что старшина Шульгин полномочен самостоятельно решать такие вопросы, и он знает, как быть в таких случаях.
И вот настал такой день, когда ожидаемое старшее начальство прибыло. Предвиделось, что своей целью оно имело с каждым пленным, по отдельности побеседовать и методом опроса выявить степень его пригодности для службы в пользу Финляндии, воюющей против Советского Союза.
Приглашения к начальству начались часов с одиннадцати. «Старшина» влетал в комнату, называл номер военнопленного и предлагал пройти в кабинет офицера. По возвращении первого таким же порядком уходил следующий. О том, как прошла беседа, о чем спрашивали, в каких званиях были военачальники, возвращавшиеся ничего не рассказывали. В общем, надо признаться, что в ожидании своей очереди я испытывал предельное нервное напряжение, хотя, как ни странно, страха не чувствовал.
— Номер шестьсот три! — Взгляд «старшины» был обращен на меня. — Пройдемте!
Кроме уже знакомого нам офицера в комнате были трое: в хорошо подогнанной форме, майор лет тридцати пяти, с ухоженным красивым лицом, несколько помоложе — лейтенант, и третий — в штатской одежде мужчина, средних лет. Майор, сидя возле стола с сигаретой в руке, неспешно потряхивал ей над пепельницей, как бы раздумывая о чем-то, раза два бросил свой взгляд на меня. Через переводчика предложил присесть, после чего последовали вопросы.
В начале это были самые обычные вопросы. Национальность? Год рождения? Из какой социальной среды? Верую ли в Бога? Когда, где, при каких обстоятельствах попал в плен? Участвовал ли в зимней (финской) войне? Какое семейное положение?.. Мне не составляло труда ответить на них, и казалось, на этом должно было и закончиться. Правда, услышав, что у меня двое малых детей, майор как бы сочувственно качнул головой и что-то сказал, но что — понять, не удалось…
Далее через переводчика последовали вопросы майора:
— Известно ли военнопленному о том, что Сталин сказал о пленных: "У нас нет пленных — есть предатели и изменники"?
— Об этом я знаю.
— Из каких источников вам стало известно об этом?
— В основном из финских газет, радиопередач, просто из случайных рассказов при контактах с финнами во время работы.
— По окончании всякой войны стороны передают пленных в порядке обмена, не считаясь с тем, что ожидает каждого возвратившегося. На вашей родине, в Советском Союзе, существуют жестокие законы. Вас непременно будут судить и отправят на каторжные работы. Вы будете готовы принять такую участь и не станете уклоняться от возвращения на Родину?
— Сейчас я не могу ответить на ваш вопрос с полной определенностью. Война продолжается. Обстоятельства могут во многом измениться. На Родину я непременно вернусь, но не насильственно, а только по собственному долгу, чести и сыновней любви к Отечеству.
— По собственному чувству и любви вы, что ж, готовы погибнуть, даже не повидав родных детей? Вы не знаете о том, что в Советском Союзе погибли тысячи совершенно ни в чем не виновных, без суда и следствий?!
— Зачем же так — не знаю? Я знаю о многом, что было до войны, но война продолжается, и потому еще нельзя говорить, как сложатся обстоятельства.
— Вот мы, в Финляндии, знаем, что у вас, в Советском Союзе, звучат слова по радио: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек". Вы так же думаете?
— Нет. Я так не думаю.
Я понимал и предчувствовал, что эти явно наводящие вопросы майора финской разведки с напоминанием о словах Сталина: "У нас нет пленных — есть предатели и изменники" были рассчитаны на то, что какая-то часть из военнопленных легко согласится с тем, что по возвращении на Родину после войны не избежать если не смерти, то колымской каторги, что по сути своей смерти равно. Значит, понимать нужно так: вражеский плен в перспективе будет заменен еще более жестоким — колымским лагерем. И никакой надежды на лучшее — "с клеймом проследовать двойным".
Майор поднялся со стула, осмотрелся и знаком дал понять переводчику и присутствовавшим при опросе офицерам, чтобы они вышли, оставив его один на один со мной. С минуту он молча прошелся по комнате, затем, к моему немалому удивлению, вполне прилично заговорил по-русски:
— Будем откровенны: ваша судьба — в моем распоряжении. Но у вас есть две, только две возможности. Первая — это свобода и сотрудничество с нами. Вторая — это пребывать в строгой изоляции на работе в лесу, до конца… Выбирайте одно из двух!
— Спасибо, господин офицер, за ясность. О сотрудничестве не может быть и речи. Предпочту вашу строгую изоляцию и все связанное с ней, но не предательство.
— Предупреждаю: никому ни слова! — было последнее напутствие майора.
Вот так. Было вежливо обещано: "пребывать в строгой изоляции, работая в лесу "до конца…" Он, майор, было похоже, умышленно не договорил: то ли до конца войны, то ли до конца самой жизни? Условия, ничего не скажешь, невеселые.
Дня через три-четыре меня и еще двух пленных, побывавших на встрече с майором финской разведслужбы, под конвоем привезли на вокзал города Петрозаводска. К отправлению пассажирского поезда к нам присоединили еще троих. К вечеру поезд прибыл в город Йоенсуу, где нас высадили и пояснили, что путь будет продолжен на автомашине, которая вот-вот должна подойти — надо ждать. Но машина, которую так терпеливо ожидали, стоя на ветру час или больше, не пришла, и после долгих хлопот конвоя определили нас в какое-то арестантское помещение, где и пришлось нам провести ту ночь, корчась и ежась на холодном, грязном полу. Утром чуть ли не мольбами выпросили поесть — получили арестантский завтрак, немного прогрелись и рады были хоть к черту на кулички, лишь бы ехать.
В неведомом нам направлении, без единой остановки везли в закрытой машине более трех часов. Затем, резко сбавив скорость и круто свернув с большой дороги, на малой скорости продолжили путь еще минут десять — пятнадцать и наконец подъехали к назначенной точке.
Еще находясь в закрытой машине, я понял, о чем говорили сопровождавшие нас конвой и тот охранник, который должен был принять прибывших пленных. Элементарную финскую речь я свободно понимал: "Мистя он туллут?" (Откуда прибыли?). — "Аанислиннаста!" (Из Петрозаводска!) Замечу мимоходом: в начале войны финны захватили Петрозаводск и, упиваясь успехами, переименовали его в Аанислинну, что в переводе обозначало "Онежская крепость".
Все это заняло лишь какие-то минуты, тут же открыли дверцу — и мы увидели одинокий дом на небольшой лесной прогалине, и стало без слов ясно, что одна половина того дома оборудована для нас и нам подобных: она была за высоким ограждением из колючей проволоки. Вторая, без ограждений, — для охраны. Входная дверь вела в коридор, разделявший дом на две части с дверьми на левую и правую половины. Как велика охрана, мы еще не знаем, пока на глазах только двое: сержант и рядовой. Сержант держит себя очень серьезно, в руке — сопроводительные документы, и он всматривается в лица, выкликая по номерам: "Сотаванки нумеро куусисата колме!" ("Военнопленный номер шестьсот три!"). Отвечаю: "Березовский Иван!" — "Туле сисян!" ("Проходи в помещение").
Прохожу в коридор, сворачиваю к левой двери и сразу слышу русскую речь. Оказывается, кроме нас, только что прибывших, двумя часами раньше была привезена группа из города Рованиеми. Факт этот, конечно, ни о чем еще не говорит, лучше это или хуже, но все же…
Сплошные, от стены до стены, двухъярусные нары, заслонившие два окна, которые тоже оплетены колючкой снаружи. На нарах вместо постели — длинные, в рост человека, мешки из гофрированной бумаги, но внутри ничем не заполнены. "Может, потом?" — подумал. Всматриваюсь в лица: вроде нормальные, как всегда и везде — разные, знакомых нет. Некоторые уже определили «свое» место у стен, — знакомо: у стены оборона надежней, и это везде учитывается.
Довольно долго не знали, в какой географической точке Финляндии мы находимся. И никаких признаков, что есть где-то хоть какое малое селение: полнейшая лесная тишина, ни собачьего лая, ни петушиной песни. И было удивительно, что к этому, затерявшемуся в лесах одинокому дому было подведено электричество. Позже мы узнали, что эти значительные лесные массивы принадлежат какому-то акционерному обществу и что такие одинокие дома есть в разных точках среди лесов — служат они жильем для приезжих рабочих в зимний лесозаготовительный период. Было совершенно ясно, что привезли нас для работы на лесозаготовках. Что это за работа, я знал по собственному опыту тех давних тридцатых, будучи спецпереселенцем, — слабому, истощенному человеку такие работы не по силам. Об этом, было похоже, еще как-то никто серьезно не задумывался, хотя мне было видно, что большая часть группы физически была в самой незавидной форме. Да и по роду прежних занятий физический труд был им мало знаком: тот — художник, тот — музыкант, сапожник, бывший секретарь райкома ВЛКСМ, повар — то есть такие люди, которые в свое время могли лишь восторгаться красотами природы, в том числе и лесом: "Ах! Как хорошо на природе! Воздух! Какой чудесный запах леса!" Работая же в положении невольника, испытывая голод и унижения, удовольствия не испытываешь и не восхищаешься.
Первый день нашего пребывания в этом запрятанном в лесах лагере закончился тем, что получили наш скудный суточный паек, успели расправиться с ним и были удостоены посещением нас сержантом охраны. Начал он с того, что у него есть желание ближе и лучше понять русских и чтобы русские хорошо и правильно понимали его. Он сомневался, что такое достижимо, — очень непросто вести беседу на разных языках. Но это было только вначале — нашлись среди нас люди, которые сумели доказать, что слова его поняты. В тех же случаях, когда произношение не достигало цели, русские переходили на письменную речь, чему нельзя было не поверить.
Сержант произвел самое положительное впечатление: его открытый, доброжелательный взгляд и какая-то неспешная предрасположенность позволяли надеяться, что такой человек не может быть несправедливым. И был он, по всем признакам, совсем невоенным — сержанту было не менее сорока, которые от рождения прошли в этих лесных местах родной для него Финляндии. "Ну и что? — предвижу, спросит читатель. — Чем он так отличился, тот финский сержант, что посвящаются ему такие теплые строки воспоминаний?" Мой ответ может быть только таким: названный сержант всегда был добр и справедлив. Политику вражды к русским, которая проводилась правительством Рюти и Таннера, он не признавал.
Для работы в лесу нам было предложено подобраться парами, что предусматривается техникой безопасности и взаимопомощью в работе. На каждую пару была дана лучковая пила в деревянной раме и два топора. Топоры особой финской формы, с более узким лезвием, специальные лесорубские, с удлиненным топорищем и с особой насадкой — обух имеет удлинение в виде легкой конической трубки, которая предохраняет топорище от поломки. Все это, ничего не скажешь, — хорошо, по-хозяйски предусмотрительно, но пленному от этого не лучше и не легче. Во-первых, пленный работает по принуждению и никакого личного, своего интереса к работе не имеет и иметь не может. Поэтому самый надежный, никак и никогда не ломающийся инструмент не только не лучше, но скорее всего — хуже: меньше у пленного оснований, чтобы передохнуть от немилой, рабской работы. У него забота об одном: как быть? на что надеяться? куда деваться? как выжить?
Напарником ко мне поспешил вызваться один рослый и довольно бодрый парень, приобретший в плену кличку «Граф». Каким-то образом он учуял, что работа в лесу мне знакома, и я не посмел отказать ему. Он назвал себя бывшим студентом циркового не то училища, не то техникума. Он выделялся некоторой странностью поведения: задумчивостью, отвлеченностью, порой — беспокойством, а еще и внешностью: был золотисто-рыжим блондином.
Выше я упомянул, что интереса к работе у пленного нет и быть не может, но оказалось, что для работающих на лесозаготовках «интерес» был придуман: установили обязательный объем работы на каждый день: выполнишь — садись к костру, отдыхай, жди, пока выполнят все. Вот так было объявлено тем же сержантом охраны на месте работы, где для нас он был также и прорабом от акционерного общества.
Тогда и у нас в СССР, и в Финляндии на лесозаготовках и лесоповалах применялась только лучковая пила, она считалась хорошим ручным инструментом. Со стороны глядя, и впрямь можно сказать: "До чего же хорошо, легко она врезается в дерево! И все просто! Пригнись пониже, бери левой рукой за распорный брусок, правой — за нижний конец рамы и двигай: толкай от себя — тащи на себя! И вся наука!" Но ведь лучковая пила — рама, от полотна до натяжного троса по ширине она равна сорока пяти сантиметрам при длине один метр двадцать сантиметров. В работе ее нужно удерживать навесу, строго в горизонтальном положении, то есть под углом девяносто градусов к спиливаемому дереву. Немалая сила нужна, чтобы, не отдохнув, спилить дерево хотя бы двадцать — двадцать пять сантиметров толщиною. Для пленных, впервые попавших на лесозаготовки, пребывавших в ощущении постоянного голода, такая задача была немыслимой, чтобы, не разгибаясь и не переводя дыхания, спилить дерево с корня.
Из огражденной колючкой нашей "зоны отдыха" еще затемно выводили в лес под охраной: один охранник впереди и двое в хвосте растянувшейся цепи пленных. До места работы тридцать — сорок минут. В помещении оставался только дневальный, которому вменялось в обязанности приготовление пищи ко времени нашего возвращения из леса.
Попривыкнув и смирившись с положением, люди молча разбредались по лесу к тем местам, где были вчера, всматриваясь, отыскивая затеси на деревьях (рубка выборочная), и, ни слова не сказав друг другу, с отрешенностью ко всему окружающему начинали свой день на чужбине.
Был среди нас пожилой пленный по фамилии Полежаев. Родом из Пензенской области, до войны — профессиональный художник. Так вот он до того ослабел, что начал впадать в какое-то оцепенение: прислонится к дереву и стоит, повесивши голову, час и два простоит… Напарника он себе не нашел и пробовал работать в одиночку, но дело у него плохо шло, и никто не обращал на это внимания. Как-то в начале дня сержант, проходя по лесосеке, нашел его неподвижно стоявшим у дерева, не приступавшим к работе, может, более часа. Его привели к костру, усадили поудобнее, и тут он мало-помалу начал оживать, отвечать на вопросы. Но лесорубом его и представить было невозможно — у него было крайнее истощение, близкое к дистрофии. В дальнейшем сержант учил его вязать метлы так, как это делается в Финляндии — распаренной на костре молодой березкой, и ни в коем разе проволокой
Этот эпизод с художником помог сержанту доказать необходимость улучшения питания пленных на лесозаготовках. Он востребовал от акционерного общества в дополнение к казенному пайку тонну картошки, и ее сразу же доставили на место. Разрешили потреблять ее без ограничений — наше положение улучшилось, а сержант почувствовал себя настоящим благодетелем: каждый божий вечер стал бывать в нашей лагерной половине, интересовался, кто каким ремеслом владеет, выражал готовность помочь тем, кто пожелает что-либо мастерить, художнику обещал краски и кисти, и свое обещание сдержал — художник был очень обрадован, даже чувствовать себя стал много лучше. И еще вот какая деталь: сержант непременно осведомлялся о картошке: "Слушай, скажи! Плохо ли, когда есть картошка?" Я хорошо понимал, что такое безобидное честолюбие сержанта нельзя составлять без внимания, что вовремя сказанное слово признательности отзовется только добром, и мне было совсем не сложно ответить сержанту по-фински: "Господин сержант! Мы очень благодарны вам, что вы так добры!" — "Да, да! Я понимаю! Спасибо!" — отвечал он, разумеется, по-фински, покачивая головой.
Для нас так и осталось неизвестным: отчитывался сержант за объемы выполненных работ перед кем бы то ни было, или же, может, никто с него такого отчета не требовал, поскольку редко кто из нас выполнял те нормы, которые назначал сержант. Да и кому же не ясно, что ослабевшему человеку не вдруг-то можно поправиться, если даже и дадут ему поесть, хотя бы и досыта, картошки. Сержант это, надо думать, понимал и взысканий никаких не налагал, за что и вспоминаю я о нем добрым словом.
Не было тайной для нас и то, что и солдаты-охранники, и сам сержант были местными и по какой-то там очереди по воскресным дням то один, то другой из них отправлялись на побывку к своим семьям. Возвращаясь, они привозили свежие газеты и охотно разрешали, например, мне знакомиться с тем, что нового на фронтах и в мире. Как раз из газет нам стало известно, что из самых разных стран, разными путями и средствами в те годы прибывали в Швецию беженцы: из Франции, из Норвегии, Дании, Польши, из Прибалтики и Финляндии. Писалось и о том, что Швеция, будучи нейтральной страной, считала своим долгом оказывать помощь всем оказавшимся в бедственном положении на ее территории, производила интернирование и содержала людей отнюдь не как врагов, хотя и в специальных лагерях. Об этих сообщениях я никому не рассказывал, хотя выбросить их из головы не мог, они все время меня занимали.
На лесосеке в редких случаях охранники находились возле работающих пленных. Большей частью они проводили время, сидя у костра. И так это вошло в привычку, что не возникало у них ни малейших подозрений о возможности побега. Туда же, к костру, подходили и пленные, выполнившие задание пораньше, и таким образом отдыхали, пока подходили остальные. В зависимости от толщины деревьев задание могло быть разным: и десять, и пятнадцать, иногда и больше поваленных и очищенных от сучьев хлыстов на двоих работающих. На лесоповале я не был новичком, инструмент, топоры и лучковую пилу умел подготовить лучшим образом, и потому такой объем работы вместе с напарником Графом мы делали без особого напряжения. И получалось так, что умение работать облегчало положение: выполнив задание, мы шли к костру и час-полтора могли отдохнуть, просушиться, а иногда, как ни странно, потолковать с охранниками о том о сем, — те не только не уклонялись — были рады случаю переброситься словом. И в этом не было ничего особенного: простой человек, пусть и охранник, не может быть злым всегда, хотя бы являясь и охранником, тем более, когда видит людей в подневольном труде.
Но не надо забывать, что самый мирный, как мы могли называть «хороший» охранник, не дрогнув, убьет вас, если только вы окажетесь в побеге и за вами будет погоня. Такую ситуацию не дай Бог испытать любому несчастному. А между тем я не расставался с мыслью о побеге. И когда случалось иметь самую безобидную беседу с тем же финским охранником, я смотрел на него и представлял, каким он может стать, преследуя убежавшего.
Мысленно перебирая варианты побега, я должен был согласиться, что зимой, находясь в лесной, незнакомой, малонаселенной местности, побег неосуществим. С одной стороны, вроде бы тебя никто и не охраняет и по три-четыре часа ты не видишь ни единой живой души, но куда же ты бросишься среди снежной зимы, облаченный в одежду пленника? И всего-то, казалось, не хватало — мало-мальской, обыденно-обычной финской одежды… И тут же спохватывался: еще более важно знать местность, знать, где ты есть, куда ведут ближайшие пути-дороги, какие и где могут быть водные препятствия, которых в Финляндии великое множество… Да так вот и упираешься в тупик, и все само собой распадается.
С лесосеки хвойных мы были переведены на рубку березы. Тут и попала мне на глаза береза с большим округлым капом (выплывком). Из собственного опыта я хорошо знал цену и качества этого отличного материала для различного рода мелких, мастерски выполненных изделий. Тогда же с помощью напарника Графа я отрезал кап от ствола березы, разделал на пластины, как и должно быть, с расчетом на определенные изделия: портсигары, шкатулки, статуэтки и прочее. Право же, как-то неловко и рассказывать, что так загорелся желанием показать, что могут умелые руки, хотя бы и там, в плену: живому — живое. И мысль сработала: "Не попросить ли мне сержанта насчет «железок» — хотя бы кой-чего из режущих инструментов. В общем, сырые, совсем пока ничем не привлекающие взгляд куски березового капа я принес в зону, чтобы сразу же вываривать их в кипящей воде, томить, сушить, готовить в дело.
О том, что обратиться к сержанту мы имели возможность в любое время и по любому вопросу, я уже, кажется, говорил, — явление в условиях плена если не исключительное, то не иначе как редкостное. Мы находились с охраной под одной крышей, между нами — всего лишь коридор шириной в три шага. И мне казалось, что сержант дорожил мнением пленных и, пожалуй, даже скучал бы, если бы не имел возможности бывать у нас вечерами.
Не откладывая "на потом", я рассказал сержанту, что имею намерение выполнить некоторые работы из березового капа, но нет никаких режущих инструментов для таких занятий. В тот момент материал уже вываривался в кипящей водяной ванне, в чем он мог убедиться на месте.
— Все ясно! Хорошо! — сказал он и сразу же объяснил, чем может помочь. Объяснил он так: — Слушай меня! Завтра, как только придешь на лесосеку, разжигай костер! Без костра дело не пойдет! И начинай вязать метлы! Штук полсотни, не менее! Графа даю в помощь, пусть помогает, ветки-прутья подносит, за костром следит — сам подсказывай, что нужно делать. Два дня хватит? Как только товар будет приготовлен, сразу же передам в магазин, за наличные, да-да! За наличные! И задача будет решена: с деньгами вместе с тобой поедем автобусом в Аанякоски и приобретем все, что тебе необходимо. Это в моих силах.
Помощь, можно сказать, не очень… Но одно то, что "поедем вместе с тобой" для меня было очень важно, и полсотни метел я связал за два дня. Наконец-то я узнал, где мы есть: в трех километрах автотрасса, в двадцати километрах — торговый городок Аанякоски, в двухстах километрах по автотрассе — город Коккола на берегу Ботнического залива. Все это казалось очень важным, так как мои мечты о побеге продолжали меня занимать как цель, как единственная, последняя попытка избавиться от мук, от сознания невосполнимой утраты надежд на право существовать: "У нас нет пленных — есть предатели и изменники". Эти слова вторгались в душу с навязчивой жестокостью и цинизмом.
Финляндия не испытала и десятой доли тех бедствий, которые выпали народам Советского Союза во время Великой Отечественной войны. И понять, пожалуй, можно: пощадили — а могло быть иначе… Это было заметно и по отсутствию разрушений, и просто по внешнему виду и душевному состоянию самого финского народа. В небольшом городке Аанякоски, который находится в центральной, самой озерной части этой страны, не было видно той известной нам картины разоренности, неприкаянности гонимых ужасами и голодом несчастных и обездоленных людей — ничего такого финны не видели. Аанякоски предстал чистым, ухоженным скандинавским городком, где совсем по-мирному ходили нормально одетые люди, где не чувствовалось никакой войны. В магазине хозяйственных и скобяных товаров было тихо и свободно, тут, казалось, забота могла быть только о том, чтобы побольше было покупателей. Выслушав сержанта, пожилой хозяин магазина с любопытством и удивлением взглянул на меня, суетливо стал двигаться вдоль полок, подбирая, предположительно, нужные инструменты, сопровождая рассказом о себе, что он и сам любитель поработать с деревом, кое-что понимает в этом деле.
Из предложенных инструментов я отобрал лишь то, что было самым необходимым: клюкарзы, стамески, перки, ручные сверла, косяки, стамески-уголки, коловорот и отделочные материалы: шлифовальные шкурки, лаки, клей, бруски для точки и наводки инструмента. С этим мы и ушли. Но по пути к автобусной остановке я увидел вывеску магазина "Суомен кирья" ("Финская книга"), куда и упросил сержанта зайти — посмотреть книги. Моя мысль была — не попадется ли на глаза книга о Финляндии, чтобы поподробней ознакомиться с географией этой страны. Я почти был уверен, что если такая книга окажется, то удастся и купить ее. Конечно же, главной моей мечтой была не сама книга, а надежда, что в такой книге может быть и карта, — вот на что был взят прицел. И как же мне было досадно, когда я увидел, что в продаже была и карта Финляндии. Но, черт возьми, как же мне спросить, что ответить, если услышал бы от сержанта: "А зачем тебе карта?" Книгу с названием «Исянмаа» ("Родина") я отыскал, стал ее смотреть, но думал о другом: "Может, рискнуть, сказать сержанту?" Нет, о карте умолчал. Нельзя. Если не сразу, то несколько позже — догадается, для чего пленному нужна карта.
За книгу сержант заплатил.
В истории, как я стал резчиком, нет ничего выдуманного. Я не считал себя профессионалом, но опыт имел. С отроческих лет увлекался резьбой по дереву и ваянием в этом полюбившемся мне материале. Самым серьезным образом относился к мастерству на свой лад в смысле отличительности, оригинальности, уникальности моих изделий — повторяться не умел и не позволял себе. Осмелюсь привести здесь суждение брата Александра Трифоновича об одной моей работе, подаренной ему к сорокапятилетию. Вот что он писал:
"Дорогой Иван! Сердечно благодарю тебя за подарок, которым я был очень тронут. Выполнен прибор рукой настоящего мастера-художника. Помимо всего, я очень люблю дерево, этот материал отличается какой-то особенной теплотой, и мне тем дороже твой подарок. Спасибо еще раз. Буду хранить этот прибор среди самых дорогих для меня вещей.
Карачарово, 14.08.55
Твой Александр".
Не скажу, что я уповал на непременный успех моей затеи, но все же некоторую надежду возлагал, что кое-что, может, выгорит. Было замечено, что финны весьма неравнодушны ко всякого рода редкостным сувенирам и совсем необязательно в виде подарков, главное в том, чтобы сам предмет, какая-то, пусть даже пустячная, вещица имели связь с чем-то существенным из событий в жизни. И тут любая тема годилась: от русских часов до брелока, значка, какой-нибудь поделки руками русского человека в виде курительной трубки, деревянной ложки, берестяного туеска, диковинного изваяния или просто безделушки. И надо заметить, что ни одному финну и в голову не придет, чтобы он позволил себе недобросовестность или необязательность, если он дал слово, что-либо пообещал, — всегда ведет себя с достоинством и порядочностью, о чем смею сказать из личных наблюдений.
С течением времени в лесную запроволочную обитель русских пленных стали проникать финские крестьяне, лесники, рабочие лесосек. Вначале изредка и робко, затем более смело, поскольку со стороны охраны строгих запретов не было. Больше того: сержант и сам в таких случаях любил поприсутствовать и непременно рассказать, что, дескать, есть среди этих ребят и художник, и жонглер, и мастер дамской обуви и что финский они понимают. Для определенной категории простых финских граждан такие сведения о русских были новы, достоверны и увлекательны, и вслушивались в них с полным вниманием. Ну, естественно, художник со своей стороны должен был подтвердить, что это действительно так, и значит, надо было кое-что показать. Кстати, мы должны помнить, что речь ведь о том самом художнике Полежаеве, пережившем степень крайнего истощения. Но вот отогрелся, кистью стал владеть, к случаю мог порадовать пейзажем с натуры, натюрморт, портрет исполнить. Но бахвальства не терпел, был скромен, хотя просьб и похвал имел предостаточно.
Примерно с половины февраля 1943 года, вскоре после завершившегося победой Советской Армии Сталинградского сражения, к нам, в этот лесной замок, по воскресным дням стали наведываться финны, и не в одиночку, не парами, а целыми группами, и, как можно было догадаться, это имело связь с тем облетевшим весь мир известием о полном разгроме армии Паулюса и пленении его самого и его трехсоттысячной армии. Рядовые финны, которые по тем или иным причинам не находились на фронте, желали поделиться с нами, русскими пленными, размышлениями о победе русских в Сталинградском сражении.
— Ой! Ребята! Слушайте! Это было такое сражение, какого не знала мировая история! — перебивая друг друга, рассказывали финны.
Не преувеличивая, должен упомянуть, что было чему удивиться: Финляндия была в состоянии войны с Советским Союзом, и в то же время среди финнов встречались люди, не только не питавшие вражды к русским, но даже с симпатией отзывавшиеся о русских, или, точнее, о советских воинах, которые увенчали себя славой Победы под Сталинградом.
Конечно, нельзя сказать, что в этот маленький лагерь для пленных приходили финны только из сочувствия к пленным или из чувств солидарности к советским воинам. Приходили сюда и просто из любопытства, чтобы посмотреть, понять, сравнить, представить: что же такое за люди, воспитанные в коммунистической стране? Чем таким они отличаются от граждан Финляндии? Трудно сказать, что они могли подумать, но, на мой взгляд, впечатления у финнов о русских складывались вполне хорошие, хотя положение пленного никак не украшает человека, и не учитывать этого нельзя.
Подобным посещениям способствовали и слухи, что среди небольшой группы пленных был художник, был музыкант-балалаечник, который самолично, в самых невероятных условиях, изготовил русскую балалайку и превосходно исполнял на ней удивительные мелодии, в том числе и финские. Это был юноша девятнадцати лет из Кировской области, Коля. К сожалению, его фамилию я не помню. А что такое редкостный мастер дамской обуви? Да к тому же было известно, что он, Костя Бутурлин, ленинградский мастер! И сержант не упускал случая напомнить об этом, поскольку без его ведома ни о каких сделках не могло быть и речи, а потому и слухи о ленинградском кудеснике летели через леса и болота точно туда, куда нужно. И появлялся нужный материал, появлялись и новенькие изящные дамские туфли.
Предполагали, что это был единственный лагерь военнопленных, где охрана не препятствовала контактам финнов с пленными. Пленным же это было только на руку: финны приносили с собой сигареты, что-нибудь из продуктов, газеты и журналы, а порой, если смогли стороны договориться, например, об оплате за какую-то работу (портрет, картину, поделку, ремонт и прочее) частью деньгами, то передавали и деньги. Если же у пленного заводилась собственная, заработанная трудом, финская марка, то он мог попросить любого, чаще знакомого посетителя, купить что-либо, что также не запрещалось. Но финны лишь в редких случаях принимали деньги от пленного на сигареты или на лезвия для бритья — такие просьбы обычно выполнялись за «спасибо», сказанное по-фински.
Для меня помимо всего немаловажным было слышать живую разговорную финскую речь, поскольку она существенно разнилась с чисто литературной, и мне, изучавшему этот язык с помощью словарей, книг, газет и всяких случайных печатных текстов, было очень непросто воспринимать беглую разговорную речь. И все же успех в знании финского языка был налицо: меня хорошо понимали, и я свободно мог объясниться. Порядочно был я знаком с грамматическими особенностями финского языка: падежные окончания, состояние предмета по временам, лицам, числам и прочее. Я должен был готовить себя, по существу, к странствиям по чужой земле с мыслью, что смогу добраться до нейтральной Швеции. Понимал, конечно, что риск велик, но иного выхода не видел, да и терять мне, находясь в плену, было нечего.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Часть четвертая
Часть четвертая Тщетные усилия М-ру Чемберлену удалось получить от Южной Африки подарок в 35 миллионов фунтов стерлингов и завоевать сердца англичан и буров. Поэтому он оказал холодный прием индийской депутации.– Вы знаете, – сказал он, – что
Часть четвертая
Часть четвертая
Часть четвертая
Часть четвертая Мать научила Сашу Минца, будущего академика, отмечать, что надо сделать и что сделано за день, научила уважать женщину, уступать ей место, скромно одеваться, не тратить деньги на роскошь, потому что кругом много бедных людей. Эти простые, наивные правила
Часть четвертая
Часть четвертая Ходил он от дома к дому, Стучась у чужих дверей, Со старым дубовым пандури, С нехитрою песней своей. А в песне его, а в песне, Как солнечный блеск чиста, Звучала великая правда, Возвышенная мечта. Сердца, превращенные в камень, Заставить биться сумел, У
Часть четвертая
Часть четвертая
Часть четвёртая
Часть четвёртая Глава 1 События в мире развивались стремительно. Одно трагичнее другого, словно предначертание чудовищной судьбы. Ужасы, слёзы, кровь стали обыденностью. Главари фашистских государств преподносили миру всё новые и новые сюрпризы.Началось всё в один из
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Витебский вокзал — самый старый, первый вокзал в России. Его построил на месте предыдущих зданий (деревянное 1837-го, каменное 1849–1852 годов) архитектор А. Бржозовский в 1904 году. Это модерн, ничего старческого в нем нет, а светлой красоты и суровой