«Второй раз они до Москвы доехать не дадут…»
«Второй раз они до Москвы доехать не дадут…»
…Я уже упоминал, что у меня самого были кое-какие впечатления от личного (и через письма, телефонный разговор) общения с нашим лидером [М.С. Горбачевым].
Выйти на него заставил Чернобыль. В мае, в июне 1986 года.
То, что в апреле-мае происходило в стране, в мире, из Белоруссии выглядело кошмарным сном: все вроде бы кричат, бегут спасать подорвавшегося, ты знаешь, что несчастье случилось с тобой, именно с тобой, а все устремились мимо тебя, куда-то в другую сторону, тебя не замечают. Пытаешься звать на помощь, подать голос — не слышат за собственными криками. Из 600 условных хиросимских бомб (по долгоживущим элементам) 450 упали на севере, т. е, в Белоруссии (как писала газета «Известия»: «Ветер, к счастью, дул не на Киев»). Но знать про это одним было «не выгодно» (властям), другим недосуг, третьим запрещалось и т. д. Ну, уж ладно ошалевшая зарубежная и продажная наша пресса, московские власти, у которых одна была цель: преуменьшить перед всем миром масштабы катастрофы (ну, а минские власти — как нитка за иголкой), но ученые, ученые… К кому я ни обращался в Москве, к самым солидным, серьезным вроде бы настоящим ученым — глухая стена. Какая может возникнуть в такой ситуации навязчивая цель, тактика у советского человека — ясное дело: прорваться на самый верх, к тому единственному, чье одно слово заставит всю эту машину развернуться в другом направлении. К счастью, у моего друга-философа есть близкий знакомый, а тот помощник Горбачева. Мне было сказано: пусть возьмет, соберет всю, какую сможет, информацию и привозит в Москву. Но не позже начала июня месяца: 4 июня — заседание Политбюро. Несколько работников Белорусской Академии оснастили меня цифровым материалом, узнал, каких приборов нет и в каких нужда, достоверные данные получил, какие районы и сколько поражено: не 3, а более 30, но обследованы не все области.
Ученые наши (Василь Нестеренко, Николай Борисевич, а также секретарь ЦК Александр Кузьмин) сильно рисковали, выдавая мне «государственную тайну». Потому что «данные» официальные были таковы: в Белоруссии пострадали три района, которые впритык к Чернобылю, а остальные — сплошь героизм, трудовой энтузиазм, братская помощь пострадавшей Украине.
В один миг я стал не просто Адамовичем, а человеком, который едет к Горбачеву. Как только узнало об этом первое лицо в республике Слюньков Н. Н., меня попросили к нему прийти. Письмо уже написано, билет взят на 2 июня, а день встречи мне назначен — 3 июня. Решил все-таки задержаться (к 3-му поспеваю) и встретиться с Первым секретарем ЦК КПБ. Если я чего-то еще и не понимал в этой системе и в первых людях ее, Николай Никитович, сотоварищи помогли излечиться от последних заблуждений и иллюзий.
Явился я к Слюнькову без малейшей предвзятости: в конце концов ситуация такова, что нам ничего не остается, как делать общее дело — спасать нашу родную Беларусь. Уж он-то не хуже, а лучше и полнее меня информирован, знает, чем всё это грозит целому народу. Да, партийная дисциплина, ему, может быть, и не позволено то, что могу сделать я, беспартийный писатель, из тех, кому «законы не писаны», но тогда распределим роли: я прорываюсь к Горбачеву, всё ему выкладываю, как оно есть, а тебе остается приехать на готовое и пожинать плоды. Без малейшего риска. Более шести часов он убеждал меня, что «ситуацию держим под контролем», по памяти называл массу цифр, стоило мне заикнуться: а вот украинцы делают то-то и то-то, как он поднимал трубку и одному, второму, третьему министру — нагоняй: почему не делаем то-то и то-то? Что ты еще хочешь, что нужно? Чтобы человек для тебя сплясал? Нет, я этого не хотел, одного добивался, дожидался: он согласится, что нас ждет национальная катастрофа, если не подчинить все строжайшему медицинскому контролю, не обезопасить людей от грозящего им внутреннего облучения через продукты питания, а для этого нужны приборы, десятки, сотни, а некоторых — тысячи приборов. Мир должен узнать правду про Беларусь. Казалось, что еще один довод, еще одно воспоминание общее: как было в войну, после войны… Про письмо Горбачеву он меня не спрашивает, показать, слава Богу, не требует, лишь поинтересовался, через кого… Но вдруг прорвалось у него, и тут человек потерял «образ», «вышел из образа», которым меня почти заворожил. Исчез куда-то белорусский мальчишка из разоренной войной деревни, попавший в ФЗО, голодавший на окраине Минска, где строили тракторный и автозавод, мечтал, как он когда-нибудь «наестся от брюха». Вырос, как у нас писали всегда, до директора завода-гиганта, до Первого лица в республике (а затем — до члена Политбюро ЦК КПСС). И до самого ненавидимого добрыми белорусами человека, какой только есть на земле. Как это случилось, произошло с тем голодным пареньком — не простая история. Настоящий Слюньков (и даже абрис машины, частью которой он стал, в которую «врос») вдруг выглянул, когда он мне рассказывал про встречу белорусского и украинского руководства с премьером СССР Рыжковым Н. И. — Председателем комиссии по Чернобылю, который обрадовано похлопал белорусов по плечу: вот, украинцы, у кого учитесь!
Т. е. не жалуйтесь, что все так плохо, у белорусов похуже, а помалкивают. Даже отказались от помощи. Не будоражат весь мир своей бедой.
Интересно: знал, когда со мной беседовал и об этом рассказывал с придыханием, восторгом, забыв даже, что с писателем держи ухо востро, они что соглядатаи, перед ними маску не снимают ни на миг, — знал он, что его «берут» в Политбюро? Ясно, что оценили именно те качества, то поведение, которые этот писателишка осуждает, хотел бы его лишить всего, высшей цели, мечты любого партдеятеля — стать членом Политбюро. И ради чего? Любви народной? Вон даже на пафос перешел:
— Николай Никитович! Видите, над музеем Отечественной войны светятся буквы: «Подвиг народа бессмертен»? С нами случилось что-то пострашнее даже той войны. Как вы поведете себя, такие и буквы останутся про вас.
На смену ему пришли новые Первые секретари ЦК Беларуси, сначала Соколов, потом Малофеев, а преемственность не прерывалась: не просто Слюньков Н. Н., а член Политбюро ЦК КПСС оставил наследство — зараженную радионуклидами более чем на 60 процентов территорию, миллионы живущих на ней людей. Конечно, какая-то правда об этом уже обнародована, но какой секретарь ЦК республики станет действовать так, что его слова, поведение совпадать будут с лозунгами и плакатами на митингах: «Слюнькова под суд!» Это члена-то Политбюро?
Когда Анатолий Сергеевич Черняев [помощник М. С. Горбачева] прочел мое письмо Горбачеву, посерьезнел этот и без того всегда серьезный человек: — Да, это серьезно. Передам сегодня.
Три «серьезно» подряд, но это как раз выражает ту ситуацию. Вечером он позвонил: письмо прочитано, вас благодарят.
Потом мне рассказывали, что письмо было распространено по отделам, состоялся разговор об этом и на заседании ПБ (так аппаратчики называли партолимп). Ясно, что «весточка из Белоруссии» совершенно ни к чему была как Рыжкову, так и Слюнькову. У них был свой интерес: оба госплановцы, соседи когдатошние по дачам — решили, видимо, снова «съезжаться», уже под крышу ПБ [Политбюро]. Ведь у них там свой расклад чужих и своих людей. Когда-то после писательского съезда мне сведущие люди втолковали: Георгий Мокеевич Марков[130] — человек Лигачева, Владимир Карпов[131] — тоже, но, значит, и Яковлеву [Александру Николаевичу] разрешено двоих «иметь» (но не больше!) в руководстве Союза писателей. У них все по точному раскладу: сколько кому карандашей и сколько «своих» людей, механизм, отработанный до деталей.
Это только Горбачев мог важнейшее звено — кадры передать в руки Лигачева. Михаил Сергеевич «чистит» верхи, а Егор Кузьмич ему выстраивает новую очередь — из таких же. Лидер их и получает в помощь перестройке. А потом (время от времени) делает удивительное открытие: партия тормозит реформы!
Мы с Граниным специально ходили к Горбачеву, напросились в апреле 1988 года — каждый со своим. Я всё с той же чернобыльской бедой, Даниил Александрович — жаловаться на областную судьбу своего Ленинграда. И произошел попутно разговор о «кадрах», во-первых, о Лигачеве, во-вторых. На мое замечание, что «севруки»[132], среднее звено аппарата, все демократические начинания блокируют, Михаил Сергеевич воскликнул, почти пожалел меня, какой я неосведомленный:
— Алесь! Да ты знаешь, сколько мы поменяли первых секретарей. Почти 80 процентов!
— А новые — откуда? Из той же корзины, — нагло парировал я. (Обращение «Алесь» вроде давало мне право на такой тон.)
Я только не добавил: «из корзины Лигачева».
Потому что про Егора Кузьмича Горбачев говорил, ну, как пушкинский Гринев про Савельича, своего заботливейшего и добрейшего ворчуна-слугу. Помню про ордена, про «Героев» сказал, гордясь:
— Только мы с Егором Кузьмичом и не награждены.
А когда я поблагодарил Михаила Сергеевича за то, что в позапрошлом году он прислал в Белоруссию представительнейшую комиссию — реакция на мое письмо, — Горбачев воскликнул:
— А, это твое испуганное письмо? Ну, как у вас там?
— Надо бы хуже, да некуда! То, что я писал, — это еще цветочки!
Но по его выражению «испуганное письмо» — понял: именно так и прикрыто было это дело: паникер-писатель, что его принимать всерьез! Александр Трифонович Кузьмин, которого после этой комиссии Слюньков выгнал из ЦК (и за непонятную дружбу с Адамовичем), сообщил мне, что был звонок от Председателя КГБ Чебрикова, интересовался в Минском КГБ, кто такой Адамович и что ему нужно.
Высокая комиссия (а это Израэль, люди Ильина, Шербины — прямо от Рыжкова люди) выслушала минское начальство, погостили и уехали, а следом за ними — и Слюньков.
Кузьмин Александр Трифонович счел необходимым предупредить меня:
— Второй раз они вам не позволят доехать до Горбачева. Уж он-то их знал.
Немало написано и говорено о том, что Горбачев не умел доводить добрые свои порывы до практического результата. И этот случай вроде бы доказывает, что это так. Так, да и не совсем. Наша привычка ждать милости сверху. А «милость» была одна, но решающая. Горбачев помог нам обрести гласность. Уста распечатал — прессе, телевидению. Ну, и добивайтесь сами того, что считаете правильным. Не дожидайтесь, что всё за вас сделает Горбачев. Или кто-то другой. И не скулите, если это у него не получается. Это не у него — у вас не получается!
Вот и с Чернобылем. Когда я поведал Горбачеву про «график Легасова» (незадолго до смерти, самоубийства, ученый сообщил мне последовательность, с какой, по его мнению, будут происходить новые Чернобыли, какая, АЭС за какой), Горбачев сразу помрачнел:
— Почему же они нам этого не говорят?
— Я спрашивал Легасова, почему ученые молчат. Он ответил: клановый интерес.
— А что — и правда. Клан! — повернулся Горбачев к Фролову Ивану, который тогда ходил у него в помощниках. — Напишите мне про это, — потребовал у меня Горбачев, — подробно про всё, о чем рассказывали.
И срок назначил — к 7 марта.
Мое второе письмо Горбачеву потом было опубликовано в «Новом мире», статья называлась: «Честное слово, больше не взорвется, или Мнение неспециалиста». Сергей Залыгин[133] мог бы рассказать, какие важные персоны в Совете Министров и Политбюро противились печатанию статьи. Хотя она (в виде письма) уже полгода была в руках у Горбачева и даже имела вполне практические последствия. Сам я не был на том собрании специалистов-атомщиков в Кремле, но по рассказам академика Шейндлина и бывшего руководители комитета по науке Кириллина кое-что знаю. Никто не понимал, по какой причине их всех собрали. Горбачев молчал, говорили специалисты. Осторожно похваливали себя за сделанное по линии безопасности АЭС — после Чернобыльской аварии. Но гадали, гадали, где зарыта собака. Горбачев, наконец, задал им вопрос (который и я задавал — ему самому): вы понимаете, что, будет со всеми и где мы с вами окажемся, если случится еще один Чернобыль? Это вы ясно себе представляете?
Ах, вот для чего их собрали! Конечно, посыпались предложения по безопасности АЭС, цифры, данные. Видимо, памятуя про «график Легасова» и про «клановые интересы», Михаил Сергеевич вдруг предложил: пусть каждый из специалистов поедет на определенную АЭС и даст авторитетное заключение (под собственную ответственность), какая из станций может работать дальше, а какие должны быть закрыты немедленно.
Вот так — не спрячетесь теперь за «авторитет науки», за коллективную безответственность!
И разъехались кто куда, и вернулись, и доложили: аж 11 станций должны быть закрыты! Это, напоминаю, весна — лето 1988 г. Николай Иванович Рыжков всплеснул руками: это невозможно, целые регионы обесточим, остановим производство! Надо повременить.
Так что второй раз до Москвы я все-таки доехал. Тем более что прошел по конкурсу и стал директором Института киноискусства…
1992 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.