К берегам далекой Вест-Индии
К берегам далекой Вест-Индии
И вот я сижу на своем чемоданчике на генуэзской набережной, докуриваю из поломанной глиняной трубочки последние крошки английского табаку и думаю, что же я буду делать дальше. Передо мной стоит полисмен, жестикулирует и что-то усиленно объясняет по-итальянски.
Смысл его слов и жестов понятен: на набережной сидеть нельзя. Но куда же мне было идти без гроша денег в чужом городе? Опять к консулу, просить помощи? Это было бы совершенно бесполезно. Записки — не деньги; записку мне консул дал, но деньги? Не думаю.
Полицейский мне надоел, и, не вытерпев, я крепко выругался по-русски.
— Крой, паря, крой! Так их, стервецов, и следует. Чего он к тебе привязался? Сидишь спокойно, трезвый, никого не трогаешь. Собака длиннополая! — раздался рядом со мной неожиданно русский голос.
Как я обрадовался земляку! Мы долго жали друг другу руки. Это был высокий брюнет с лихо закрученными усами, одетый в новую франтовскую пару и фетровую шляпу, но с той особенной манерой одеваться, по которой сейчас же можно было узнать матроса.
Мы скоро разговорились и подружились. Василий Васильевич Кашин — так звали моего нового знакомого — был одним из многих русских моряков, ушедших из дому ввиду скудости заработка и промышлявших на иностранных купеческих судах. В Генуе он был чуть ли не пятый раз и знал ее вдоль и поперек. С его помощью я устроился в одном из многочисленных матросских «бордингхаузов» (гостиниц), с тем что хозяин, отставной итальянский матрос, найдет мне место на парусном судне, а затем получит причитающиеся ему деньги из задатка.
После мне часто приходилось останавливаться в бордингхаузах всего света, и все они на один манер: общий зал с буфетной стойкой в одном из углов и большим столом посредине, стены увешаны моделями и рисунками кораблей всех национальностей, а также разными флагами. Из зала обыкновенно одна дверь ведет в покои хозяев, а другая — в коридор с незатейливыми спальнями постояльцев, где часто на огромных двухспальных кроватях спят по два и по три человека. Песни и ругань с утра до вечера, и накурено так, что дышать нечем…
Видя, что я не пью и, следовательно, не даю никакого дохода гостинице, хозяин постарался поскорее от меня отделаться, найдя первое попавшееся место. Жалованье было всего тридцать пять франков, но мне так хотелось уйти в море, тем более в такое интересное плавание, как в Вест-Индию, что я не раздумывал и, подписав прочитанный мне итальянский контракт, в котором не понял ни слова, очутился в числе матросов «Озамы». Из месячного жалованья половина ушла в руки содержателя бордингхауза, десять франков — на дождевик, а на остальные мы с Кашиным «спрыснули» мое поступление.
Команда брига состояла из капитана, очень франтоватого итальянца, но заросшего волосами до самого носа и ногтей на руках; штурмана, молодого и симпатичного, но чересчур слабохарактерного, как оказалось впоследствии; боцмана — родного брата капитана, благодаря превратностям судьбы попавшего из капитанов в боцманы к младшему брату, и двенадцати матросов, в числе которых были два giovinotto[13] — я и еще некто Анджелло — и один юнга — Пьетро.
В первый же день моего поступления на судно случился скандал, сразу обрисовавший хозяев и капитана нашего брига. Бриг уже был готов к отходу в море, как вдруг приезжает какой-то пожилой итальянец и, не говоря никому ни слова, бросается в капитанскую каюту. Через минуту оттуда раздались громкие проклятия и звук пощечин, а через две минуты господин так же стремительно, как и явился, возвратился на берег.
Оказалось, что это хозяин груза. Груз был срочный, за него заплачен высокий фрахт, с тем чтобы бриг перед погрузкой переменил свою оборванную медную обшивку, так как она висела клочьями, задерживая ход брига. Подписав с капитаном контракт и уплатив половину фрахта, купец уехал в Марсель, а капитан, имевший долю в судне, рассудил, что он со старой обшивкой может еще годок поплавать, и начал грузить судно.
Купца известили об обмане, и он полетел в Геную.
Результатом всей истории было то, что бриг выгрузили, поставили в плавучий док, переменили медь и нагрузили снова за счет капитана.
Все это задержало нас в Генуе еще дней на десять.
Как-то во время нашей стоянки в доке я услыхал пушечные выстрелы в гавани. Из-за высоких стенок дока не было видно, кто стреляет, но, поднявшись на марс, я увидел два трехмачтовых корабля под русским военным флагом, которые обменивались салютами с итальянскими батареями.
Они были окружены паровыми катерами и шлюпками. Скоро они стали на якоря в так называемом военном углу и ошвартовались кормой к берегу.
Как только окончились судовые работы, я съехал на берег и отправился к землякам в гости. Суда оказались клипером «Стрелок» и канонерской лодкой «Псезуапе».
Конечно, я прошел прямо на бак. Матросы приняли меня очень радушно, накормили русскими щами с кашей и напоили русским чаем, которого я давно не пил.
Наболтавшись вволю на родном языке, поздно вечером я вернулся на «Озаму».
По-настоящему я не имел права оставаться на военных судах после спуска флага, но команда через боцмана выхлопотала для меня разрешение до десяти часов вечера.
Через несколько дней буксирный пароходик вывел нас из гавани, и мы, поставив паруса, тронулись в путь.
Прошлогодняя служба на маленьком азовском «Св. Николае» мне очень помогла: я отлично разбирался в итальянской терминологии; слова были те же, только произносились с генуэзским акцентом. Лучшим выговором считается тосканский, а генуэзский, представляющий собой смесь с провансальским, стоит по своей грубости и отсутствию певучести на последнем месте.
Я еще ничего не сказал об «Озаме», кроме того что это был бриг, т.е. двухмачтовое судно с реями на обеих мачтах.
«Озама» была небольшим, но очень красивым судном, постройки 1879 года. Величина ее по теперешним понятиям была прямо смешной для судна, предназначенного для атлантических плаваний, но в то время «Озама» была кораблем средней величины.
Вот ее размеры, выписанные мной из регистровой книги Английского Ллойда за 1886 год: длина — 114,1 фута (34,75 метра), ширина — 24,1 фута (7,34 метра), глубина трюма — 13,1 фута (3,99 метра), осадка в грузу — 13 футов (3,96 метра), чистая регистровая вместимость — 250 тонн и грузоподъемность — 350 тонн.
«Озама» имела приподнятый квартердек, доходивший до грот-мачты и обнесенный красивой дубовой балюстрадой, кормовую и среднюю рубки и короткий, не возвышавшийся над планширом полубак. Корпус и рубки были выкрашены в белую краску с узеньким голубым буртиком поверху. Балюстрада покрыта лаком. На носу — вырезанная из дерева, раскрашенная статуя индейской королевы Озамы и резьба из позолоченных акантовых листьев. На корме — щит итальянского герба и надпись золочеными буквами «OZAMA GENOVA». Весь рангоут начисто выскоблен и отлакирован. Марсы, салинги, эзельгофты, флагштоки, ноки реев и блоки — белые. Обводы «Озама» имела острые, была хорошим ходоком и поэтому всегда возила между портами Европы и Вест-Индии небольшие партии более или менее срочных и нежных грузов. В кормовой рубке жили капитан, штурман и боцман. По бокам ее, под палубой квартердека, были устроены кладовые, а сзади — парусная. В средней рубке помещались камбуз, провизионная и кубрик команды. Наше жилье было не из просторных: на пространстве в 4,2 на 3,6 метра было устроено двенадцать коек в два яруса, а посредине стояли обеденный стол и скамьи; впрочем, благодаря чудной погоде мы всегда обедали на палубе.
Главное достоинство нашего кубрика заключалось в том, что он был чист, выкрашен белой масляной краской и имел шесть небольших окон, дававших достаточно света и воздуха.
Между средней рубкой и квартердеком помещался грот-люк, а впереди фок-мачты — фор-люк. Перед фор-люком был устроен массивный деревянный брашпиль, а дальше шел полубак, на который убирали по-походному якоря. Под палубой, в носу, были подшкиперская и цепной ящик, а все остальное пространство занимал грузовой трюм; в нем у грот-мачты помещались помпы и железная цистерна для питьевой воды.
Когда я подписал контракт на «Озаму» и расплатился с хозяином бордингхауза, то получил от него, по морскому обычаю, «ослиный завтрак» — матрац, набитый соломой, жестяную тарелку, кружку, ложку, ножик и вилку. Конечно, стоимость этого инвентаря была включена в мой счет, но без него ни один матрос дальнего плавания не отпускается из бордингхауза на судно. Это была традиция. Бордингмастер мог опоить и ободрать своего клиента как липку, мог «продать» его на «гроб», т.е. направить на старое текущее судно, на которое никто не хотел наниматься, — это было его профессиональное право, и никто не мог быть на это в претензии, но если бы он доставил матроса на судно без матраца, кружки, вилки и ножа, он был бы свинья и репутация его была бы непоправимо испорчена в «международном масштабе».
Сам матрос должен был иметь дождевик, зюйдвестку, непромокаемые сапоги, свайку, парусную перчатку, рожок, набитый салом, с полдюжины парусных игл и хороший поясной нож типа финки. Это было, так сказать, его профессиональное снаряжение, без которого его не стали бы уважать в кубрике и считали бы или бродягой, случайно попавшим в матросы, или пропойцей.
Все остальное — белье, выходное платье, городская обувь, подушки, трубки, табак, спички, мыло — не обязательно и зависело от личных средств. Всякий капитан имел на судне «слопчест» — лавочку с небольшим запасом необходимых матросу предметов, и все нужное можно было получить у него в счет жалованья.
Важную роль в репутации матроса, в его, так сказать, удельном весе в кубрике, играет наружный вид багажа. Только новички и случайный элемент приходят на судно с обыкновенным чемоданом или мешком. Молодой, но уважающий себя матрос должен иметь собственноручно сшитый из морской парусины мешок со вшитым круглым дном и аккуратной шнуровкой на медных люверсах. На середине мешка должны быть нарисованы масляной краской его инициалы и два скрещенных флага нации, к которой он принадлежит. Более старые и зажиточные матросы имеют сундук — не простой сундук, а специально морской, на низеньких ножках для предохранения вещей от сырости. Морской сундук имеет строго определенные размеры: крайняя длина — тридцать шесть дюймов, высота и ширина поверху — шестнадцать дюймов, ширина внизу — восемнадцать дюймов. Размеры эти выработались из следующих соображений: матросские койки делаются в шесть футов длины; так как они двухъярусные, то сундуки верхнего и нижнего обитателей должны уставиться рядом вдоль нижней койки. Высота и ширина сундука делаются с таким расчетом, чтобы на нем было удобно сидеть, а сужение ширины кверху, подобно завалу внутрь корабельных бортов, делается для большей устойчивости.
Морской сундук должен иметь ручки из искусно сплетенных и оклетневанных веревочных колец, пропущенных сквозь деревянные накладки. Верх сундука обтягивается парусиной, концы которой не загибаются, а превращаются при помощи парусной иголки и ниток в бахрому. Снаружи сундук обычно красится в темно-зеленую краску; верх — белый, с фамилией или инициалами владельца; замок — обязательно медный, чтобы не ржавел, и с музыкой, чтобы хозяин услышал, если вор станет отпирать, когда он спит. На внутренней стороне крышки рисуется масляной краской любимый корабль хозяина сундука. Эта картина обычно составляет предмет серьезных забот владельца и его гордость, если хорошо исполнена.
Я написал несколько таких картин для товарищей и впоследствии за одну из них, написанную для плотника американского барка «Самюэл Д. Карлтон», получил в подарок сундук, сделанный его руками, из великолепной новозеландской сосны — каури. Этот сундук я подарил впоследствии моему сыну, когда он поступил матросом на пароход.
Первые дни плавания на «Озаме» были прекрасны. Легкий норд-ост, не разводя зыби, подгонял нас вперед по шести-семи узлов и позволял нести все паруса, включая фор-лисели с обеих сторон.
На третий день к вечеру мы пришли в Барселону. Вошли в гавань под парусами, без помощи буксирного парохода, и стали на якорь.
Барселонская бухта, пожалуй, не меньше Генуэзской. Город тоже расположен амфитеатром, на набережной больше зданий и больше зелени, чем в Генуе.
С утра началась погрузка испанского вина. Грузили небольшие бочонки, вроде корабельных анкерков, и большие оплетенные бутылки.
Съезд команды после работ на берег зависит от двух причин: от наличия денег в кармане и от разрешения начальства.
Так как мы только недавно получили в Генуе аванс и все деньги, конечно, истратили, то нас на берег не тянуло, а так как мы еще аванс не отработали, а на берегу могли наделать долгов за счет судна, а то и просто сбежать, нанявшись на другой корабль, и получить новый аванс, то нас на берег не пустили.
А интересно было бы побывать, особенно посмотреть знаменитый бой быков, для которого в Барселоне устроен грандиозный цирк.
Впрочем, четверо из нас побывали на берегу по делам службы. Чтобы не платить денег за доставку на судно пресной воды, капитан решил пополнить запас воды собственными средствами. На набережной, прямо против места стоянки нашего брига, бил фонтан городского водопровода с прекрасной ключевой водой. Мы спустили одну из наших больших шлюпок, вымыли ее внутри пресной водой, убрали из нее все, кроме руля и весел, и четыре человека должны были возить в ней воду с берега на судно. Для того чтобы таскать воду из фонтана в шлюпку, нам дали ведра, а в судовую цистерну ее перекачивали переносным брандспойтом.
Перевозя воду, мы проплыли мимо стоящего на двух якорях старого военного двухдечного корабля. Это была плавучая школа, полная ребят двенадцати — пятнадцати лет в морской форме. Мы наблюдали с брига за их ученьем. Они бегали по вантам, ставили и убирали паруса, гребли на шлюпках. Не знаю, как и чему их еще учили и кто были эти ребята — свободные дети свободных граждан или малолетние преступники и беспризорные, но кормили их впроголодь. Они высовывались в открытые полупортики, протягивали руки и кричали нам:
— Товарищи моряки, привезите нам хлеба!
Когда мы шли за водой вторым рейсом, то набили карманы галетами и, подойдя к кораблю, начали кидать их в полупортики.
Сверху с палубы раздались сердитые окрики начальства, гнавшего нашу шлюпку прочь, а за бортом корабля началась возня и драка ребят за галеты.
На набережной Барселоны, неподалеку от фонтана, я видел прекрасный памятник Христофору Колумбу, который воздвигли здесь, в бывшей столице арагонских королей, «благодарные» потомки Фердинанда, уморившего Колумба в нищете, после того как он засыпал страну золотом.
Простояв в Барселоне четыре дня, мы пошли дальше.
Тот же легкий норд-ост ласково подхватил нас по выходе из гавани. За Гибралтаром он скоро превратился в пассат и понес нас к берегам далекой Вест-Индии.
Мы шли, неся все обыкновенные паруса и имея лисели с правой.
Чем дальше уходили мы от берегов, тем хуже становилась жизнь на судне. Наш стол резко изменился. Взятая в Барселоне свежая провизия кончилась, и мы перешли на солонину, но на какую! Даже ко всему привыкшие матросы должны были зажимать нос, жуя жесткие, как подошвы сапог, куски.
Наши матросы-итальянцы ругались, но все же терпели. Я питался почти исключительно черным кофе и галетами, которые, к счастью, давались в неограниченном количестве.
Еще до выхода из Гибралтара кто-то из матросов, примостившись впереди корабля на мартын-бакштагах, убил гарпуном дельфина. Капитан купил этого дельфина за лиру и велел коку вытопить из него жир и слить в бутылки. Когда прошли Гибралтар, боцман убрал из кубрика подвесную масляную лампу, висевшую над столом, и заменил ее сделанным из консервной банки ночником с дельфиньим жиром. Таким образом, после захода солнца нельзя было ни читать, ни писать. Ночник мерцал, вонял и едва-едва освещал небольшой кубрик.
С каждым днем боцман становился все злее. Ему казалось, что матросы даром получают жалованье. Погода была так хороша, что совершенно не приходилось что-нибудь делать с парусами, даже брасов иногда не трогали по двое-трое суток подряд.
После капитального ремонта, полученного бригом в Генуе, судовых работ тоже почти не осталось, и боцману приходилось их выдумывать. Мы перечинили все запасные паруса, перескоблили и смазали салом и графитом все запасные блоки, вытащили на палубу и протерли газовой смолой якорные цепи, наплели кучу сезней из обрывков старого троса, наделали матов, а до Сан-Доминго все еще было далеко.
И вот в один прекрасный день боцман вытащил на палубу ящик с гвоздями. Он велел все гвозди перетереть наждаком, загрунтовать суриком и развесить на нитках для просушки.
Ворчал и ругался он не переставая, но к старым матросам драться не лез. Я и другой giovinotto — Анджелло — нередко получали пинки и подзатыльники, а маленького Пьетро он прямо истязал. Пьетро будили в четыре часа утра. Он мыл и чистил курятник, прибирал камбуз, приводил в порядок посуду, растапливал плиту, чистил обувь и платье командного состава, стирал капитанское белье, прибирал в каютах, подавал к столу, чистил картошку, и так, как белка в колесе, до восьми часов вечера. С восьми до десяти стоял вахту на баке, «чтобы приучиться к морской службе». За малейшую неисправность как боцман, так и сам капитан били его чем попало, а если выбившийся из сил мальчик клевал носом, стоя ночью один на баке, то боцман надевал ему на шею двадцатифунтовый диплот, давал в руки тяжелую дубовую вымбовку и заставлял маршировать по палубе как солдата.
Капитана и боцмана ненавидела вся команда и мстила исподтишка по-своему. Корабельный плотник проделал секретную дверцу в переборке, отделявшей подшкиперскую от трюма, и команда таскала оттуда вино. Дежурный бочонок с первоклассным испанским хересом всегда стоял в кубрике за сундуком плотника, под койкой. Когда он опустошался, его наполняли морской водой из-за борта, искусно заделывали и водворяли на свое место в трюм.
Теплая лунная ночь. Дует легкий, ровный, теплый норд-ост.
Я только что сменился с руля и лежу на грот-люке, заложив под голову руки; по небу пробегают янтарные, почти прозрачные плюмажи облаков и тают на луне.
Рядом со мною на краю люка сидит молодой итальянец Джованни. Он уперся локтями в колени и, опустив на руки черную кудрявую голову, дремлет.
Старый матрос Димитрий стоит у подветренного борта и сосредоточенно смотрит на воду.
На баке из-под надутого фока смутно видна голова впередсмотрящего. На юте изумрудно-зеленая от луны фигура рулевого. Помощник капитана присел на кнехты и курит трубку. Ветерок приносит ко мне на люк сладкий запах «кэпстена». Мы же курим какую-то черную итальянскую дрянь: «кэпстен» нам не по карману.
Третий час ночи. Димитрий медленно выколачивает обгрызенную гипсовую трубку о промасленную заскорузлую ладонь, аккуратно выбрасывает пепел за борт, снова набивает трубку, закуривает, прячет в карман свой знаменитый кисет из кожи, снятой с лапы альбатроса, и присаживается на люк с противоположной стороны от Джованни.
Задумчиво и сосредоточенно смотрит грек Димитрий на мерцающие звезды, просвечивающие сквозь тонкие облака. Не поворачивая ко мне головы, он говорит тихо и печально:
— Памятны, очень памятны мне эти места. Всякий раз, когда прохожу их на каком-нибудь судне, особенно вот в такую погоду, как теперь, думаю, вспоминаю одно дело, которое здесь случилось много-много лет назад, тебя тогда и на свете еще не было. Это было в пятьдесят девятом… да, в тысяча восемьсот пятьдесят девятом году. Ты в каком году родился?
— В шестьдесят седьмом.
— Ну вот видишь, а я — в двадцать седьмом, а в пятьдесят девятом я уже старым матросом был, все, что называется, семь морей исколесил, да не на таких скорлупах, как наша «Озама», плавал. Ты слыхал когда-нибудь про американский клипер «Флайинг клауд»[14]?
— Слыхал, он сделал два рекордных перехода из Нью-Йорка в Сан-Франциско, вокруг Горна в восемьдесят четыре дня…
— То-то же! Он, бывало, как нагромоздит при попутном шторме все свои паруса да лисели с обеих сторон поставит, несется весь в пене, точно действительно облако какое-то, а не судно. Настоящий летучий голландец. Смотреть прямо страшно, особенно если с марса: вода кругом как в котле кипит, а он верхушки волн под себя подминает и точно ножницами стрижет.
Так вот, сделал я на нем в пятьдесят восьмом году рейс из Нью-Йорка во Фриско[15], оттуда в Фучжоу за чаем и назад с чаем в Бостон.
Приходим, а дела в Америке плохи. Южные штаты от Северных откалываются, президента не слушают, высмеивают в журналах, рисуют его с черным лицом за то, что он за негров заступился. Того и гляди междоусобная война разыграется. Фрахты падают. Ну, я и решил домой податься, к себе в Грецию, посмотреть, что на моем острове творится… А тут подвернулась одна бригантина, идет с генеральным грузом в Геную. Ну, думаю, доберусь до Генуи, там возьму расчет, поставлю за себя заместителя хорошего, чтобы капитану не обидно было, а сам — на родину вино пить с маслинами и кечевалом[16] закусывать.
Бригантина была новая, хорошая и не такая уж маленькая, побольше нашего брига, тонн четыреста поднимала. Звали ее… не припомню теперь, как ее звали, кажется, Мария какая-то католическая. Хозяин, вероятно, из американских испанцев был. Команды у нас было: капитан, помощник, боцман, восемь матросов и кок, он же, конечно, и буфетчик и, как порядочному коку полагается, неплохой доктор. От ревматизма у него мазь была замечательная, и потом он очень уж хорошо вправлял вывихи. У нас один парень в шторм штурвал из рук выпустил, опять за него рукой ухватился, да неловко как-то, ему левую руку в кисти-то и вывихнуло. Капитан перехватил от него штурвал, привел судно на курс, а сам кричит: «Кока, кока скорей сюда!» Кок прибежал, увидел в чем дело, бросился в камбуз, помочил полотенце в горячем супе, обмотал парню руку, распарил и как дёрнет; сразу кисть на место стала, парень и крикнуть не успел, а на другой день здоров был, ни опухоли, ничего… вот какой доктор был.
Ну вот, снялись мы с якоря, вывел нас буксирный пароходик в море, натянули мы паруса и пошли, а перед самым отходом к капитану приехала на судно молодая жена с дочуркой лет эдак шести, он их с собой в море взял. Италию им показать хотел.
Ну, дальше слушай. Ветры были все время попутные и не очень свежие, только раз в шторм попали. Плавание было благополучно. Кормили хорошо, честно, солонина была прямо замечательная, масло настоящее, кофе бразильский, сахару сколько хочешь — одним словом, хорошо кормили. Работой тоже не мучили, и мордобойства не было.
На двадцать шестой день плавания стали мы подбираться к Гибралтарскому проливу, но берегов еще не видно было. Тут как назло кончился вестовый ветерок, который нас двигал полегоньку вперед, и мы заштилели. Было это под вечер, а ночью накрыл нас туман. Ну, конечно, дудим в рог, чтоб кто-нибудь на нас не наткнулся, смотрим вперед во все глаза, прислушиваемся — ничего и никого. Рассвело. Туман начал расходиться понемногу, а часам к восьми, когда солнышко поднялось повыше да пригрело, и совсем разошелся. Я стоял на руле, глянул вокруг, а в полумиле от нас другая бригантина болтается и очень на нашу похожа. Тоже черная, такие же высокие мачты, только с большим наклоном, форштевень тоже пологий, нос острый и бушприт подлиннее нашего, видать, ходок неплохой. Капитан был внизу, завтракал, я крикнул ему в лючок: «Судно вблизи!» Он вышел наверх, а за ним и капитанша с девочкой. И вот поднимает эта бригантина бразильский флаг и сигнал: «Не можете ли уделить немного провизии?» Наш капитан было заартачился, тут, говорит, пароходов достаточно ходит, пускай к ним обращается, да и судно подозрительное, может, пират какой-нибудь…
Тут капитанша вступилась. «Как тебе, — говорит, — не стыдно, люди голодают, а ты им помочь не хочешь. Что у тебя провизии мало, что ли? Дай им бочонок солонины да ящика два галет: люди ведь». А капитан ей в ответ: «Люди людям рознь». Однако велел набрать сигнал: «Присылайте шлюпку».
Только мы подняли сигнал, они сейчас: «Ясно вижу»[17]. Через несколько минут выходит из-за борта большая шлюпка и направляется к нам. В шлюпке три человека: один в сомбреро, с длинной черной бородой, на руле; двое, тоже бородатых, в соломенных шляпах, на веслах. Шлюпка подходит к нашему борту. У нас, конечно, вся команда наверх высыпала, подвахтенные завтрак бросили — глазеют. Капитанша с девочкой тоже на юте стоят. Не было только помощника и боцмана; помощник только что взял высоты солнца и сидел у себя в каюте за вычислениями, а боцман возился в кладовой — провизию для бразильцев отделял.
В бразильской шлюпке что-то на дне лежит, брезентом прикрыто, не то ящики для провизии, не то бочонки.
Мы были в полном грузу, и наш борт у грот-вант поднимался над водой не больше пяти-шести футов.
Как раз к этому месту они и пристали, к самым грот-русленям, и не успели мы им даже «здравствуй» сказать, как брезент зашевелился, из-под него выскочило шесть молодцов с пистолетами в руках, вместе с бородатым в момент на русленя и к нам на палубу. Кричат: «Руки вверх!» Мы, конечно, подняли, а один бородач с двумя пистолетами в руках и один из гребцов прямо на ют, к капитану. Капитанша схватила девочку и вниз в каюту. Девочка кричит. Гребец за ними по трапу, в зубах нож, в руке пистолет, а бородач командует нашему капитану:
«Прикажите всем вашим людям, не теряя ни минуты, пересаживаться в нашу шлюпку».
А наш капитан посмотрел на него и так спокойно отвечает:
«Вы предательски завладели моим кораблем, вы и приказывайте, а я под дулом вашего пистолета не считаю себя капитаном».
Бородач сверкнул на него глазами и говорит тоже спокойно:
«Идите сами в шлюпку».
«Без жены и дочери не пойду».
«Хорошо, идите вниз, я за вами».
Спустились оба в каюту. А на нас в это время уже на всех наручники застегнули и гонят в шлюпку.
«Ложись под банки!»
Мы легли.
Минут через пять, смотрим, спускается в шлюпку капитанша, белая-белая, а не плачет, ей капитан через борт девочку передает, девочка тоже не плачет, только на всех смотрит, и губенки дрожат.
Потом капитан в шлюпку спускается и помощник тоже, оба без наручников, что же они могут сделать с вооруженными?.. За ними чернобородый и гребец с ножом в зубах. Сейчас же отвалили и повезли нас на свою бригантину, а наша так и осталась брошенной с поставленными парусами, без команды, среди океана.
Вылезли мы на палубу, я смотрю, а на палубе аккуратненько так, через каждую сажень расстояния, в два ряда небольшие рымы ввинчены.
Тут я сразу понял, куда я попал. Ну как ты думаешь, куда я попал?
— Не знаю, к пиратам, очевидно, но при чем тут рымы?
— Почти что к пиратам — к работорговцам. А рымы вот зачем: у работорговцев всегда среди команды были шпионы из метисов, полунегры-полубелые, знавшие негритянские наречия. Так вот, как они подслушают, что кто-нибудь из негров начнет возмущать товарищей, или заметят, что какой-нибудь негр вообще не слушается, порядкам не подчиняется, так его положат голого на палубу, лицом вниз, растянут за руки и за ноги крестом между рымами, выпорют плетьми, так что вся кожа на спине полопается, посыплют солью и оставят лежать на солнцепеке.
Звери! Хуже зверей! Иной раз сразу человек десять таких распятых на палубе лежат, стонут, ревут и даже не могут корчиться, а матросы их ногами под ребра пинают: «Молчи, черная сволочь».
Ну, так вот попали мы на работорговое судно, но зачем же нас-то, белых, туда забрали насильно, ведь нас на плантации не продашь? Скоро мы узнали и это. Как только нас привезли, сейчас же выстроили на палубе вместе с нашим капитаном и помощником, а капитаншу с девочкой увели вниз, в каюту. Вышел к нам человек — никогда его не забуду: весь в белой, чуть желтоватой фланели, на голове дорогая панама. Лицо бритое, бледно-желтого цвета, немного одутловатое, нездоровое. Нос тонкий, орлиный, глаза глубокие и совсем светлые, не живые, какие-то холодные-холодные и в то же время очень пристальные, и при этих светлых глазах совершенно черные брови и волосы. Руки тоже какие-то вроде восковых, и на одном пальце перстень с громадным бриллиантом. И вот этот человек заговорил. Голос у него был тоже, как и сам он весь, какой-то холодный и белый. Говорил он по-английски.
«У меня на судне африканская лихорадка, половина людей перемерла, и люди продолжают умирать. Вчера умер мой старший помощник, младший умер неделю назад. Я не могу остаться в море без экипажа, вот почему я вас и взял к себе на борт. Вас взяли насильно, но тем не менее вы мои гости. Ни один волос не упадет с вашей головы до тех пор, пока вы будете лояльны, но при малейшей попытке к неповиновению или к измене — смерть. Вам категорически воспрещается собираться группами без участия моих людей и о чем бы то ни было расспрашивать. Ваш капитан и ваши помощники будут исполнять обязанности моих помощников. Ваш боцман будет моим вторым боцманом. Ваш кок — вторым коком. Остальные будут стоять вахты пополам с моими людьми. Помните, что все мои люди понимают по-английски. Заговорщикам не будет пощады. Женщине и ребенку будет дана каюта, и они будут пользоваться самым внимательным уходом».
С этими словами человек в белом повернулся, пошел на корму и, поднявшись на ют, скрылся в каюте. Человек в сомбреро, оказавшийся старшим боцманом, вынул ключ и стал по очереди снимать с нас наручники.
Оставалось решить вопрос, шла ли бригантина к африканскому берегу за неграми или негры были уже погружены и перемерли в пути. Перемерли, может быть, частью, а остальных белый человек, видимо, велел побросать живьем за борт, чтобы прекратить эпидемию.
Не успели нас всех расковать, как потянул ветерок от норд-оста, и паруса бригантины заполоскали. Один из матросов бросился к рулю. Белый человек показался на юте. Раздалась знакомая команда: «На брасы!» Мы бросились к снастям, побрасопили реи, и бригантина, взяв курс на юго-запад, начала забирать ход. Я взглянул на нашу «Марию». Некому было на ней повернуть руль, некому побрасопить реи, чтобы наполнить ветром ее паруса. Часа через два она осталась за горизонтом.
Прошло два дня. Никто не умер и даже не заболел за это время. Всех нас оказалось двадцать один человек, не считая женщины и ребенка. Бразильский капитан отдыхал у себя в каюте только днем, запершись на ключ, да и то недолго. Ночи капитан проводил в плетеном кресле, недалеко от штурвала, а боцман в это время дремал на матрасике из китайских циновок в двух шагах от него. Раз пять за ночь он вскакивал и обходил судно. На вахте стояло четверо наших и трое бразильцев. Вахтами командовал наш бывший капитан и наш помощник. Но какое это было командование? Они не смели самостоятельно ступить шагу, не смели ни с кем разговаривать, они были пленниками, слепыми исполнителями воли работорговца в белой фланели.
Мы не только не знали, куда идем, но даже не знали названия нашей бригантины и к какому порту она приписана. Мне пришлось однажды увидеть на корме следы от винтов, которыми, вероятно, привинчивалась когда надо доска с названием и портом приписки корабля. Может, у этой бригантины были разные имена, разные порты приписки, разные национальные флаги, которые менялись в зависимости от обстоятельств. Да так, вероятно, это и было. Можно было сказать только одно — что команда бригантины состояла из южан, возможно разных национальностей, но преимущественно католиков, так как в кубрике в особой нише стояла богато украшенная статуэтка мадонны.
Официальный язык на судне был португальский. Наш бывший капитан и помощник отдавали свои распоряжения и команды по-английски, а боцман тут же переводил их на португальский язык.
На третий день плавания легкий ветерок, дувший от северо-восточной четверти, перешел в ровный и довольно свежий пассат, и капитан приказал ставить лисели. При этой работе один из бразильских матросов поспорил о чем-то с боцманом, и боцман дал ему пощечину. Матрос схватился за нож, боцман вышиб у него нож из рук и исколотил до потери сознания. Его оттащили на бак.
«Вылей на него пару ведер из-за борта!» — приказал мне боцман.
Я молча пошел исполнять его приказание.
После второго ведра избитый пришел в себя и начал ругаться… по-гречески. Все нутро у меня задрожало от радости: земляк, он спасет, он поможет, но я, конечно, до поры до времени не подал и виду.
Я дни и ночи думал, как нам избавиться от нашего плена.
На другой день после происшествия с моим земляком, которого я окатил водой, заболели один за другим двое бразильцев, а к ночи их уже опустили за борт.
Африканская лихорадка, которой было заражено судно, оказалась страшнее холеры или чумы, от нее не было спасения, человек умирал в страшных мучениях через несколько часов.
Никто не смел приблизиться к заболевшим. Они лежали на баке, стонали, корчились, просили пить, должно быть, у них все жгло внутри, но никто не хотел им помочь. Когда после захода солнца они замолчали, бородатый боцман вылил на них, несколько ведер с крепким раствором карболки, подтащил железным крючком к борту и спихнул в воду.
Теперь нас уже было двенадцать против семи, и если бы мы сговорились и достали оружие, то могли овладеть бригантиной. Но оружия не было, даже матросские ножи у нас отобрали, а капитан, боцман, плотник и даже кок всегда имели при себе американские пятизарядные пистолеты.
Я все ломал голову над вопросом, как овладеть судном.
Было жарко, и все спали на палубе; если бы можно было одну вахту бразильцев заманить в кубрик и обмотать рубку сходного люка веревками, чтобы никто оттуда не выскочил, то на палубе остались бы только капитан, боцман и два матроса. С этими, если бы сговориться и сразу напасть, мы справились бы, но мы день и ночь находились под таким контролем, что сговориться было совершенно невозможно, да и ночи были лунные, надо было дождаться густой облачности.
Все это время я внимательно наблюдал за своим земляком. Раз я подметил брошенный им вслед проходящему мимо боцману взгляд, полный такой ненависти и злобы, что решил поближе сойтись с ним. Мы были в одной вахте, и вот ночью после смены вахт, когда он вытащил из кубрика свою подушку и пристроился спать около фоковых вант, я прилег рядом, и когда вахтенные устроились по обыкновению на грот-люке, а подвахтенные разлеглись в разных местах на палубе и успокоились, я сказал, не глядя на него, вполголоса по-гречески: «А ты давно, земляк, служишь на этом проклятом судне?» А у самого сердце точно клещами захватило: ответит или нет и что ответит, а вдруг вскочит и донесет. С минуту тянулось молчание, а затем он повернулся на другой бок и точно во сне пробормотал: «Служу недавно и ушел бы с вами, если бы вы не были баранами».
«Мы не бараны, — пробормотал я, — только помоги». Так мы понемногу разговорились и кое о чем условились.
Через три дня луна вступила в последнюю четверть и должна была всходить в третьем часу утра. Наша вахта приходилась с полуночи до четырех. С полуночи до двух должен был стоять на руле мой земляк, а в два я должен был его сменить. Таким образом, в два часа на юте у руля сосредоточивалось трое своих: наш бывший капитан, я и земляк… Неужели мы не справимся с боцманом и капитаном, если неожиданно на них нападем? Орудиями нашего нападения мы решили избрать кистени. Земляк должен был достать в подшкиперской три тяжелые цепные скобы или молотки и привязать их на крепкие короткие веревки с петлей на конце для кисти руки. Удара такой штуки по голове не выдержит и пиратский череп, а такое оружие можно спрятать в штанах.
Перед тем как идти на руль, я должен был, ползая в темноте по палубе, натянуть между рымами, к которым привязывали негров, веревочки; таким образом, всякий, кто побежал бы при начавшемся шуме на ют, обязательно задел бы ногой за веревочку и растянулся. В этот момент наши должны были схватить тяжелые вымбовки от кормового шпиля и напасть на остальных. Оглушив кистенями капитана и боцмана, мы должны были овладеть их пистолетами.
Самым трудным делом было оповестить наших о плане. Земляк достал было мне клочок бумаги и карандаш, с тем чтобы я написал все что нужно, а затем скомканная бумажка могла пойти по рукам. Но я не умел, да, по правде сказать, и теперь не научился как следует писать. По-гречески еще могу кое-как каракулями написать, а по-английски только фамилию подписывать могу. Что тут делать? Но земляк и тут помог: он дождался, когда наш кок пошел в гальюн, и отправился вслед за ним. Делая свое дело и не обращая никакого внимания на кока, он пробормотал по-английски:
«Запомни, запомни, запомни, скажи своим: через три дня после двух часов ночи — нападение. Соберитесь заранее у грот-мачты, после свистка бейте, запомни, запомни, запомни…»
И вот наступила роковая ночь.
Легкий попутный пассат гнал быструю бригантину все в том же юго-западном направлении. Луны не было, но звезды нестерпимо блестели, однако мы знали, что с полуночи начнут набегать облака и заволокут все небо. По обычаю всех работорговых и пиратских судов мы шли без огней.
В полночь пробили восемь склянок, и началась наша вахта. Земляк пошел на руль, а наш капитан сменил своего бывшего помощника. Боцман походил по юту, спустился на палубу, прошел на бак, проверил впередсмотрящего, обошел все кругом и лег на свою циновку у камышового кресла, где дремал капитан-работорговец.
Я сидел на грот-люке.
Два тяжеловесных кистеня висели у меня вдоль ног, скрытые штанами, — один для меня, другой для нашего капитана, которому я никак не мог его передать.
В карманах у меня были заранее нарезанные куски бечевок сажени по полторы длиной, с петлями на обоих концах.
Чем дальше, тем сильнее колотилось у меня сердце. Когда пробило три склянки (половина второго), я осмотрелся.
По небу ползли легкие облачка, все более затемняя звезды.
Подвахтенные крепко спали, устроившись в разных местах на палубе. Вахтенные — два наших и один бразилец — дремали, сидя на подветренной стороне, за баркасом, стоявшим в рострах. Бразилец дремал непритворно и даже изредка похрапывал; наши, вероятно, притворялись. Один из наших стоял на баке впередсмотрящим.
Я чуть дыша пополз по палубе и стал накладывать петли моих силков на рымы.
Подветренная, самая опасная для меня, сторона была обработана, я перешел на наветренную, с ней я тоже справился быстро.
Наконец рулевой пробил четыре склянки в маленький колокольчик, висевший между штурвалом и окошечком кормовой рубки с компасом и часами, и большой колокол на баке ему отрепетовал.
Я пошел на ют сменять рулевого.
Боцман поднялся со своей циновки и стал у компаса перед штурвалом спиной к рулевому.
Я подошел к штурвалу, положил, как обычно, руку на одну из рукояток и спросил по-английски: «Курс?»
«Зюйд-вест пол к весту, руль ходит полтора шлага под ветер», — ответил мне земляк и в ту же секунду ударил изо всей силы стоявшего перед ним боцмана кистенем по голове.
Боцман рухнул на палубу как мешок.
Сидевший в кресле капитан не шелохнулся.
Моментально выхватив из штанов свои кистени, я подскочил сзади и замахнулся, чтобы нанести ему сокрушающий удар и, передав другой кистень нашему капитану, дать условный свисток, но вдруг я полетел с ног. Раздался страшный грохот, треск, на палубу посыпались обломки, она начала крениться и уходить подветренной стороной в воду… Что-то ударило меня по голове, и я скатился за борт.
Дальше я ничего не помню. Очнулся в какой-то каюте, вокруг меня хлопотали какие-то люди. Говорили по-английски. Моя голова была забинтована.
Как я узнал потом, нашу бригантину, шедшую без огней, разрезал пополам пароход африканской линии, шедший с Островов Зеленого Мыса в Нью-Йорк. Меня сняли с обломка гика, за который я уцепился.
Вот что рассказал мне в лунную июльскую ночь 1884 года старый греческий моряк Димитрий.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.